Текст книги "Послы"
Автор книги: Генри Джеймс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 37 страниц)
XXXI
То, что он увидел, было как раз тем, чего недоставало: из-за крутой излучины показалась лодка с молодым человеком, держащим весла, и дамой под розовым зонтиком на корме. Нашего друга мгновенно словно озарило – вот чего не хватало для полноты картины, не хватало весь день, а сейчас медленным течением вносило в пейзаж как последний завершающий штрих. Они приближались медленно, отдавшись во власть реки, и явно направлялись к причалу, вблизи которого находился Стрезер; не менее очевидно было и то, что перед ним те двое, кому хозяйка сейчас стряпает ужин. Они, на взгляд нашего друга, составляли счастливую пару – молодой человек в рубашке с короткими рукавами и молодая женщина, изящная, привлекательная, – несомненно прибывшие сюда издалека, однако знакомые с окрестностями, хорошо осведомленные по части того, что может им предоставить сей уголок. По мере их приближения в голове нашего друга теснились и дальнейшие догадки: двое в лодке были знатоками, ценителями, завсегдатаями этих мест – во всяком случае, посещали их не впервые. Они, смутно чувствовал Стрезер, знали, куда и как причалить, а поэтому выглядели еще более идиллической четой; но не успел наш друг так подумать, как гребец поднял весла, и лодку стало сносить в сторону. Тем не менее она уже настолько приблизилась, что Стрезеру почему-то почудилось, будто дама на корме подозревает о его присутствии и что он наблюдает за ними. Она что-то решительно сказала своему спутнику, но тот даже не обернулся, и у нашего друга сложилось впечатление, что она велела ему затаиться. Так или иначе, но они насторожились и в результате заколебались, следовать ли намеченному курсу, и продолжали колебаться, держась пока в некотором отдалении от берега. Все это произошло неожиданно и стремительно – так стремительно, что Стрезер, едва успев окинуть их взглядом, вдруг обнаружил нечто такое, что чуть не вскрикнул. За эту секунду он тоже их разглядел – разглядел и убедился, что знает даму, чей розовый зонтик, колыхаясь и скрывая ее лицо, вносил прелестное розовое пятно в сияющий пейзаж. Да, произошла невероятная – одна на миллион – случайность! Но если он узнал даму, то узнал и джентльмена; джентльмен, который все еще сидел к нему спиной, стараясь держать лодку подальше от берега, этот идиллический герой без пиджака, так остро откликнувшийся на испуг своей дамы, был – под стать чудесному случаю – не кто иной, как Чэд.
Стало быть, Чэд и мадам де Вионе, как и он сам, проводили день за городом – и вот, хотя это казалось столь же неправдоподобным, как совпадения в романах, даже чуть ли не фарсом, место их загородной прогулки совпало с тем, которое выбрал он; и мадам де Вионе первая, на расстоянии узнав его, пришла в трепет – да-да, так оно и было – от этой удивительной встречи. Стрезер, наблюдавший за лодкой, мгновенно понял, что происходит: пара в лодке испытывала затруднение даже большее, чем он; немедленным побуждением мадам де Вионе было найти выход из неловкого положения; и теперь она поспешно и решительно обсуждала с Чэдом, чем они рискуют, выдав себя. Он видел, они охотно проплыли бы мимо, если были бы уверены, что он их не признал, а поэтому и сам несколько секунд находился в нерешительности. Он словно видел сейчас до боли живой фантастический сон, который длился всего несколько секунд, но вселил в него чувство ужаса. Так они, каждый со своей стороны, испытывалипротивную сторону, и, по понятной причине, хранили молчание, которое взрывало тишину сильнее любой самой резкой ноты. За эти мгновения Стрезеру вновь пришло в голову, что ему остается лишь одно – разрешить создавшуюся неловкость, выразив удивление и радость. Что он немедленно и сделал, даже с чрезмерным усердием: замахал шляпой и тростью, стал громко звать их по именам – действия, принесшие облегчение, как только пара в лодке откликнулась на его призывы. Лодку, все еще находившуюся на середине реки, сильно закачало, что было совершенно естественно, поскольку Чэд, обернувшись, приподнялся с сиденья, а его спутница весело закрутила зонтиком. Чэд тут же вновь взялся за весла, лодка сделала полный поворот, и в воздухе разлилось приятное изумление и облегчение, которые, как все еще воображалось Стрезеру, не могли не исключить дурного чувства. Он спускался к воде под впечатлением, будто переборол в себе это чувство – чувство, что его друзья пытались «вычеркнуть» его, увидев на лоне природы, рассчитывая, что он их не заметит. Теперь он ждал их, сознавая, что лицо его выдает мысль, которую пока стереть не удалось – мысль, что они проплыли бы мимо, словно ничего не видя и не зная, пожертвовав ужином и не погнушавшись обмануть хозяйку, если сам он не определил бы линию их поведения. Мысль об этом – по крайней мере в тот момент – омрачала радостную картину. И только позднее, когда борт лодки стукнулся о мостки и он помог Чэду и мадам де Вионе сойти на берег, все остальное как бы отступило перед чудом этой нечаянной встречи.
Было бы много лучше для обеих сторон, если бы они отнеслись в конце концов к этой встрече как к наваждению, а не пытались смягчить положение, пустив в ход целый короб объяснений. Почему, не говоря уже о странности этого происшествия, положение, в которое они попали, следовало смягчать, вопрос, который в тот момент, естественно, не имел значения и, по правде говоря, поскольку это касается нашего повествования, заинтересовал лишь Стрезера, да и то позднее и когда он остался наедине с собой. Позднее и оставшись наедине с собой, он припомнил, что был единственным, кто пустился в объяснения, поскольку они его ничуть не затрудняли. Правда, ему все время не давала покоя мысль, что его друзья, пожалуй, в глубине души подозревают, будто он подстроил это совпадение, изрядно потрудившись, чтобы придать ему видимость случайности. Такая возможность – обвинения с их стороны – была, разумеется, совершенно несостоятельна, тем не менее все происшествие, если взглянуть на него их глазами, было явно необычайным, и он едва сдерживался, чтобы не начать приносить им извинения за свое присутствие. Извинения были бы так же бестактны, как его присутствие было, по сути дела, неуместным; и наилучшим для всех решением оказалось то, которое он на этот раз, к счастью, принял, не совершив обидной ошибки. Ничего похожего ни на вызов, ни на оправдания не прозвучало ни снаружи, ни внутри; и снаружи и внутри все содействовало их забавному воссоединению, общему invraisemblance [104]104
неправдоподобию (фр.).
[Закрыть]происшествия, той очаровательной случайности, что они, те двое, мимоходом заказали ужин, очаровательной случайности, что сам он еще не ел, очаровательной случайности, более того, что их планы, время, отведенное для прогулки, короче, поезд là-bas [105]105
отсюда (фр.).
[Закрыть]– все совпадало для того, чтобы им вместе вернуться в Париж. Но самая очаровательная случайность, вызвавшая очень звонкое, очень радостное «Comme cela se trouve!» [106]106
Вот так встреча! (фр.)
[Закрыть]у мадам де Вионе, ждало их впереди, когда они уселись за стол, а хозяйка сообщила Стрезеру, что сдержала слово и теперь он вполне может рассчитывать на экипаж, который отвезет его на станцию. Это решало и вопрос об отъезде для его друзей; экипаж – какая удача! – послужит и им; а ему было так приятно тем самым помочь им в выборе поезда. Сами они – по словам мадам де Вионе – оказались до неестественности нерешительными, оставив это на потом, хотя позднее Стрезеру припомнилось, что Чэд весьма решительно вмешался в разговор, чтобы предупредить ложное впечатление, и, смеясь над легкомыслием своей спутницы, особенно подчеркнул: кто-кто, а он, сколько бы ни был ослепителен день, не настолько ослеплен, чтобы не знать, что ему нужно.
Позднее Стрезеру припомнилось еще и то, что это вмешательство привлекло его внимание, поскольку было почти единственным со стороны Чэда; и еще ему припомнилось, в ходе последующих размышлений, многое такое, что, так сказать, сходилось воедино. Среди прочего, например, и то, что поток возгласов удивления и восторга бесподобная женщина излила по-французски, поразив его неслыханным обилием идиоматических оборотов, которыми владела в совершенстве, но которые, как он, пожалуй, сказал бы, несколько отдалили ее от него, поскольку, хромая во французском, он не мог следовать за ее изящными скачками и пируэтами. До сих пор между ними не возникало сложностей из-за его французского языка: она этого не допускала – для женщины, столько много в жизни познавшей, такой проблемы попросту не существовало, но сейчас она говорила в какой-то странной, не свойственной ей манере, отбрасывавшей ее в класс или разряд обычных говорунов, энергичную трескотню которых он к этому времени уже более или менее умел понимать. Когда она говорила на своем очаровательном и несколько странном английском, по которому он лучше ее знал, ему казалось, он слушает существо – одно среди миллионов, – говорящее на совершенно своем языке, владеющее монополией на особенные оттенки речи, удивительно изящные, однако обладающие красками и каденцией, столь же неподражаемыми, сколь и случайными. На английский мадам де Вионе перешла, когда они примостились в зальце харчевни и уже знали, что их дальше ждет, а поток восторгов по поводу чудесного совпадения неизбежно иссяк. И тут впечатление Стрезера приобрело более отчетливую форму – впечатление, которому суждено было углубляться и уточняться, – что милой паре очень нужно отводить ему глаза, отвлекать его внимание, делать хорошую мину и что все это разыгрывает перед ним – кстати, великолепно – она. Он, разумеется, знал, что им было от чего отводить людям глаза: их дружба, их короткие отношения требовали многих объяснений – в чем миссис Покок не преминула бы просветить его за любые двадцать минут, проведенных в ее обществе, не знай он этого сам. Только, согласно его теории, как нам известно, такие факты были в высшей степени не его делом и, кроме того и сверх того, относились к числу истинно прекрасных; и это, возможно, подготовило бы его к любым неожиданностям и защитило от мистификаций. Однако, когда они тем вечером вернулись в Париж, он знал, что, в сущности, оказался и неподготовленным и незащищенным; а так как мы уже упомянули, какие факты ему пришлось по возвращении вспоминать и истолковывать, нелишне также, не откладывая в долгий ящик, сказать: пережитое им за эти несколько ночных часов – а он так и не ложился до утра – внесло в его запоздалое прозрение некий аспект, весьма полезный для наших целей.
Теперь он осознал, что более или менее его задело при этой встрече – тогда осознавал лишь наполовину. Еще многое предстояло ему понять, даже после того, как они, по его выражению, «примостились» в зальце харчевни: его сознание, хотя и несколько затуманенное, пережило острейшие мгновения, пока они совершали туда свой переход, – потрясшее его падение в невинный, дружеский край по имени «богема». В харчевне они свободно расположились за столом, сожалея, что чересчур быстро расправились с двумя-тремя блюдами, и восполнили их недостаток лишней бутылкой, пока Чэд несколько нервно и, возможно, не совсем уместно балагурил с хозяйкой. Все это в итоге свелось к тому, что в воздухе запахло маскарадом и театром, и не как удачное сравнение, а как результат произносимого и высказываемого; к тому же они словно не замечали всего этого, и, хотя им не было нужды таким образом себя держать, Стрезер не видел, как они могли бы держать себя иначе. Не видел он этогои час или два спустя после полуночи, когда уже в гостинице, долго, без света и не раздеваясь, сидел в своем номере на диване, уставившись в одну точку. Ему была предоставлена полная возможность делать любые выводы. И он сделал тот вывод, что в основе очаровательного приключения была ложь —ложь, в которую теперь можно было прямо и сознательно ткнуть пальцем. С ложью на устах они ели и пили, болтали и смеялись, ждали с нетерпением обещанную carriole, а потом, усевшись в повозку, покорно тряслись три или четыре мили по окутанным летними сумерками окрестностям. Застолье, использованное как средство маскировки, сослужило свою службу; болтовня и смех сыграли такую же роль, и лишь во время их несколько утомительной поездки на станцию, ожидания поезда, пришедшего с опозданием, да благодаря охватившей их усталости и молчанию, которое царило в полуосвещенном купе часто останавливающегося поезда, он подготовил себя к грядущим размышлениям. Да, все это был спектакль, разыгранный мадам де Вионе, и хотя ее игра, спотыкаясь, шла к концу, – потому что и сама она уже изверилась, словно спрашивая себя или, улучив мгновение, Чэд тайком спрашивал ее, какая в этом лицедействе польза, – спектакль тем не менее продолжался – продолжался в силу того, что им легче было продолжать его, чем прекратить.
Что касается присутствия духа, она и впрямь держалась великолепно – великолепно по быстроте реагирования, великолепно по уверенности, по тому, как мгновенно сама принимала решения, не имея времени посовещаться с Чэдом, вообще ни на что не имея времени. Для совещания у них было лишь несколько кратких мгновений в лодке, пока они не признали наблюдавшего на берегу, – поскольку потом ни секунды не оставались наедине и, надо полагать, сообщались молча. То, что они умели так сообщаться друг с другом и что Чэд, в частности, умел дать ей знать, как действовать, предоставляя это ей, произвело на Стрезера глубокое впечатление и вызвало не менее глубокий интерес. Чэд, как правило, предоставлял действовать другим, о чем Стрезер прекрасно знал, и сейчас, размышляя над этим, подумал, что это как нельзя лучше иллюстрирует его знаменитое умение жить. Казалось, он давал своей приятельнице carte blanche [107]107
свободу действий (фр.).
[Закрыть]на любую ложь, словно и в самом деле собирался поутру навестить Стрезера и все с ним уладить. Разумеется, не совсем: это был тот случай, когда мужчина обязан принять версию женщины, сколь бы фантастической она ни выглядела. Если уж мадам де Вионе, да еще с большей, чем ей хотелось бы выказать, взволнованностью представляла, как говорится, дело так, будто они лишь этим утром выехали из Парижа с намерением провести за городом весь день, если она так, по любимому выражению в Вулете, разыгрывала партию, стало быть, ей и карты в руки. Тем не менее существовали детали, на которые никак нельзя было закрыть глаза и которые выдавали ее с головой, – скажем, более чем очевидным был факт, что она не могла отправиться за город на целый день только в платье, шляпке, туфельках и с розовым зонтиком, то есть в том виде, в каком сидела в лодке. Откуда бралась у нее эта уверенность, уменьшавшаяся по мере того, как возрастала напряженность, откуда рождалась эта – правда, чуть стыдливая – изобретательность, как не из сознания, что с наступлением вечера, когда у нее не окажется даже шали, чтобы закутать плечи, ей нечем будет подтвердить достоверность своих слов. Она призналась, что ей холодно, но лишь для того, чтобы посетовать на свое легкомыслие, Чэд же предоставил ей выпутываться из этих объяснений собственными силами. Ее шаль, как и пиджак Чэда, как и прочие предметы ее и его экипировки, то есть все, во что они были одеты прошлым днем, находилось где-то – где, им лучше было знать, – в укромном убежище, в котором они провели истекшие сутки и куда несомненно собирались вернуться вечером, если бы так приметно не въехали в пределы, обозревавшиеся Стрезером, а попытка негласно отречься от всего этого составляла цель разыгрываемой комедии. Стрезер сразу понял: она мгновенно сообразила, что они не могут вернуться туда под самым его носом, хотя, по чести говоря, глубже вникая в создавшееся положение, он несколько удивился – как, видимо, и сам Чэд, – почему вдруг возникло такое сомнение. Он, кажется, даже пришел к заключению, что мадам де Вионе оберегала скорее Чэда, чем себя, и что, поскольку тот был лишен возможности ею руководить, ей пришлось взять все на себя, тогда как Чэд неверно истолковывал ее мотивы.
Все же Стрезер был рад, что они не расстались в «Cheval Blanc» и он не был поставлен перед необходимостью благословить их на идиллическое отбытие вниз по реке. Ему пришлось притворяться больше, чем хотелось бы, но это были лишь цветочки по сравнению с тем, что от него потребовал бы такой их отъезд. Сумел бы он, в буквальном смысле, смотреть им при этом в лицо? Хватило бы у него сил строить хорошую мину? Именно этим были сейчас заняты его мысли, но с тем преимуществом, что он располагал достаточным временем, чтобы найти противоядие сознанию того, с чем еще, кроме и сверх главного факта, ему приходилось примириться. Горы притворства и то, как он должен был в этом участвовать, – вот что не могла перенести его душа. Однако он мысленно возвращался от этих гор к другому, – не говоря уже обо всем прочем, – аспекту этого спектакля, к глубокой, глубочайшей истине, которая ему открылась: близость их отношений. Вот к чему в течение всей этой бессонной ночи он чаще всего возвращался: близость, дошедшая уже до такой точки… – а до какой, собственно, точки ей позволительно было, по его представлениям, дойти? Хорошо было ему сетовать на то, что она окутана ложью. Он почти краснел в темноте, вспоминая, как сам облекал возможность такой близости в туман неопределенности, словно наивная маленькая девочка, рядящая свою куклу. Он сам заставил их – и не по их вине – раскрыть перед ним эту возможность, вывести из тумана. А стало быть, не должен ли сейчас принять ее такой, какой они прямо – при всех смягчающих уловках – ему показали? От самого этого вопроса, позволим себе добавить, его охватило чувство одиночества и пронзило холодом. Во всем этом было что-то нелепое, тягостное, но Чэд и мадам де Вионе могли, по крайней мере, утешиться, поговорив друг с другом. А с кем говорить ему – разве только, как всегда, почти на любой стадии, с Марией? Он предвидел: ему снова нужна будет Мария Гостри, хотя не станем отрицать, чуть побаивался ее. «А что, собственно, – хотелось бы знать – вы предполагали?» Он признал наконец, что все это время ничего не предполагал. Воистину, воистину все его усилия оказались тщетны! Теперь он чего только не предполагал.
Часть 12
XXXII
Он вряд ли мог сказать, что твердо ждал этого в предшествующие часы; тем не менее когда позже утром – но не позже десяти, когда он спускался из номера, – увидел, что при его приближении консьерж протягивает ему petit bleu, [108]108
письмо, присланное по внутригородской пневматической почте (фр.).
[Закрыть]прибывшее после доставки почты, сначала он счел это за первый знак послесловия. Он тотчас поймал себя на мысли, и без того ни на минуту его не покидавшей, что это Чэд скорее всего подает ему ранний знак и что тут непременно он и должен быть. Он настолько считал это само собой разумеющимся, что вскрыл petit bleu прямо там, где стоял – на прохладном сквознячке, гулявшем под porte-cochère, – движимый любопытством, как его молодой друг проявит себя в подобных обстоятельствах. Любопытство его, однако, было более чем вознаграждено. Письмецо, чей клейкий край он оборвал, не взглянув на обратный адрес, оказалось не от Чэда, а от той, чье послание он в данном случае ставил еще выше. Выше или ниже, но он тут же отправился в ближайшую телеграфную контору – в большую контору на бульваре Гусманн – с поспешностью, почти выдававшей страх перед опасностью промедления, Возможно, его подгоняло ощущение, что, не пойди он гуда прежде, чем обдумает все последствия этого шага, то не пойдет вообще. Во всяком случае, опустив руку в нижний карман пиджака, который обычно надевал по утрам, он скорее нежно, чем с раздражением, теребил голубой листок. На бульваре он написал ответ, такое же petit bleu, составив его очень быстро, отчасти под влиянием обстановки, отчасти же потому, что, как и мадам де Вионе в своем послании, ограничился минимумом слов. Она просила его – коль скоро он сможет оказать ей эту величайшую любезность – навестить ее вечером в половине десятого, и он ответил, как если бы это ничего ему не стоило, что явится в назначенный час. Под ее письмом стояла еще строка, в которой мадам де Вионе добавляла, что готова, если он предпочитает, встретиться в любом угодном ему месте и в любой удобный для него час; но Стрезер оставил постскриптум без внимания, чувствуя, что, коль скоро принял решение, лучше встретиться там, где получал от их встреч большое удовольствие. Возможно, лучше было вообще не встречаться – такая мысль среди прочих мелькнула у него в голове после того, как он закончил, но еще не бросил письмо в ящик; возможно, лучше вообще ни с кем не встречаться; возможно, лучше покончить с этим сейчас и навсегда, оставив все как есть, поскольку, без сомнения, ничего исправить уже нельзя, и податься восвояси – домой, если считать, что у него еще оставался дом. Несколько мгновений он испытывал острое желание поступить именно так, и если в конце концов все же опустил письмо, то, пожалуй, потому, что само место оказывало на него давление.
Впрочем, это ощущение было ему хорошо знакомо – ощущение, которое он неизменно испытывал всякий раз в помещениях под вывеской: «Postes et Télégraphes»; [109]109
«Почта и телеграф» (фр.).
[Закрыть]и нечто, разлитое в воздухе этих учреждений, резонанс необозримой жизни города, флюиды, исходившие от разных типов – посетителей, строчивших свои послания, маленьких бойких парижанок, согласовывавших, устраивавших невесть какие свои дела, водя ужасным кончиком казенного пера на ужасных, усеянных песком столах, всякого рода принадлежности, которые в излишне теоретизирующем простодушном уме нашего друга символизировали нечто более резкое в манерах, более низменное в нравах, более жестокое в национальной жизни. Опустив письмо, Стрезер не без удовольствия счел себя причастным к этому жестокому, низменному, резкому. Он вел внутригородскую переписку согласно правилам, установленным Postes et Télégraphes, и признание этого факта вытекало из его, Стрезера, поведения, вполне согласного с занятиями его соседей. Он вписывался в типическое представление о Париже, и остальные бедняжки тоже – да и как могло быть иначе? Они были не хуже, чем он, а он не хуже, чем они, или, чего вполне достаточно, не лучше. Во всяком случае, он разрубил свой гордиев узел и вышел на улицу; и с этого момента для него наступил день ожидания. Он разрубил гордиев узел тем, что предпочел встретиться с ней в наивыгоднейшей для нее обстановке. В этом он проявил себя как типичный парижанин и в то же время как было свойственно ему самому. Ему нравилась обстановка, в которой она жила, нравилось обрамление, в котором она выступала: просторная, высокая, светлая анфилада; видеть ее там было для него удовольствием, обретавшим каждый раз все новые и новые оттенки. Только к чему они ему сейчас – эти оттенки? Почему он, пользуясь случаем, – что было бы и уместно и логично, – не поставит ее в невыгодное, штрафное положение? Он мог бы пригласить ее, как Сару Покок, к себе в гостиницу, оказав ледяное гостеприимство в salon de lecture, еще не оттаявшем после визита Сары и словно гасившем всякое светлое чувство, или предложить каменную скамью в пропыленном Тюильри, или взятый напрокат за пенни стул в дальней части Елисейских полей. Это было бы достаточно жестко, но одна лишь жесткость еще не создает атмосферы жестокости. Чутье подсказывало ему, что их свидание должно протекать в форме взыскания – так, чтобы ее мучило чувство неловкости, опасности, неприютности на худой конец. Это дало бы ему сознание того – о чем страдала и вздыхала его душа, – что кто-то все-таки платит за это где-то и как-то, что они, по крайней мере, не плывут с ней вместе в одной лодке по серебристому потоку безнаказанности. И вот вместо этого он идет к ней поздно вечером, словно… Бог мой! Какое же это взыскание!
Даже когда он почувствовал, что этот упрек себе улетучивается, все равно перелома в его настроении не наступило; долгий промежуток времени, остававшийся до вечера, принял соответствующую окраску, но хотя Стрезер начал день с ощущением чего-то зловещего в душе, оно с часу на час убывало и оказалось менее тяжело переносимым, чем мнилось заранее. Он мысленно вернулся к своим старым заветам, в которых был воспитан и которые даже за столько прожитых лет не утратили своей силы, к завету, гласившему, что душевное состояние человека согрешившего – или, по крайней мере, счастье такого человека – непременно будет нарушено. И его поражало, что, напротив, он ощущал себя на редкость легко; он на все махнул рукой и даже не пытался вернуться в мыслях к каким бы то ни было трудностям, как не пытался повидаться с Марией, – а это в некотором смысле было бы логическим следствием подобных мыслей. Весь день он гулял, слонялся, курил, сидел в тени, пил лимонад и ел мороженое. К полудню стало знойно, собиралась гроза, и он несколько раз возвращался в гостиницу, где вновь и вновь узнавал, что Чэд так и не появлялся. До сих пор, с того времени как наш друг покинул Вулет, он не думал о себе как о бездельнике, хотя случались минуты, когда ему казалось, он дошел до дна. Сейчас ему казалось, он опустился на самое дно и уже не может предвидеть, чем все это кончится, хотя и мало о том беспокоился. Ему даже мнилось, что, пожалуй, он и внешне выглядит растерянно и недостойно; и пока он курил, ему вдруг привиделось, будто – совершенно неожиданно и без всякой на то причины – в Париж возвратились Пококи и сейчас, шествуя по бульвару, его разглядывают. И без сомнения, при виде его у них было достаточно оснований на него наброситься. Однако судьба распорядилась иначе, избавив его от такого возмездия: Пококи и не думали возвращаться, не шествовали по бульвару, а Чэд так и не давал о себе знать. Стрезер по-прежнему не стремился увидеть мисс Гостри, отложив визит к ней на завтра; и к вечеру чувство безответственности, безнаказанности, наслаждения праздностью – он не находил других слов – овладело им целиком.
Очутившись наконец между девятью и десятью в высоких светлых комнатах – словно в картинной галерее, где он, как все эти дни, переходил от одного мудреного полотна к другому мудреному полотну, – он глубоко вздохнул: представшая его глазам картина была та же, которая с самого начала запечатлелась в его сознании, и сейчас очарование не было нарушено. Иными словами, он сразу почувствовал, что ему не придется брать на себя груз ответственности – это, к счастью, ощущалось в воздухе: Мари де Вионе послала за ним именно для того, чтобы он это почувствовал, чтобы ощутил облегчение – а оно уже наступило! – в результате того, что свалившееся на него испытание – испытание, длившееся те несколько недель, пока здесь обреталась Сара, а их отношения достигли кризиса, успешно завершилось и осталось позади. Разве не хотелось ей, хозяйке этого дома, уверить его в том, что теперь она все приняла и со всем примирилась, что ему незачем терзаться из-за нее, он может почивать на лаврах и по-прежнему великодушно ей помогать. В ее прекрасных покоях было сумрачно, но сумерки, как и все остальное, делали их еще прекраснее. Жаркий вечер не требовал лампы, но несколько свечей попарно мерцали на каминной полке, словно высокие восковые свечи в алтаре. Окна были распахнуты, пышные занавеси слегка колыхались и, как всегда, в пустынном дворике слышался тихий плеск фонтана. Откуда-то издалека – из-за дворика, из corps de logis [110]110
глубины дома (фр.).
[Закрыть]со стороны фасада – неясно доносился взбудораженный и будоражащий голос Парижа. Стрезер всегда был подвержен – стоило ему только попасть в соответствующую обстановку – внезапным порывам воображения: в нем говорило чувство истории, рождались гипотезы, ему являлись откровения. Вот так и таким образом в канун великих потрясений дней и ночей революций прорывались откуда-то звуки, зловещие знамения, предвестники сокрушительных начал. Они несли с собой запах революции, запах народного неистовства – или попросту запах крови.
Все это было до невероятности странно, «неуловимо», он рискнул бы сказать, – странно, что подобные мысли приходили здесь на ум, но они, несомненно, были следствием надвигавшейся грозы, весь день стоявшей в воздухе, но так и не разразившейся. Хозяйка дома была одета под стать грозовым временам – именно так, какой он видел ее в своем воображении: в простом, прохладном белом, в старинном стиле, как, если память ему не изменила, должно быть, была одета мадам Ролан, [111]111
…мадам Ролан… – Мадам Ролан де ля Платьер Жанна-Мария (1754–1793), жена министра внутренних дел Франции в кабинете Дюморье (март 1792 г.), яростная жирондистка. После падения кабинета министров и бегства мужа в Нормандию была арестована и казнена. До последней минуты держалась мужественно и стойко, от своих политических убеждений не отреклась. Муж, узнав о ее судьбе, покончил с собой.
[Закрыть]всходя на эшафот. Общее впечатление усиливалось маленьким черным фишю, легким шарфом, свободно брошенным на грудь и каким-то таинственным штрихом завершавшим печальную и благородную аналогию. Бедняжка Стрезер, право, вряд ли мог сказать, какие еще аналогии могли тут возникнуть, пока очаровательная женщина, принимая и занимая его, как умела она одна, дружески и вместе с тем чинно, двигалась по своей огромной комнате, отражаясь в сверкающем паркете, с которого на лето были сняты ковры. Ассоциации, которые рождали эти покои, все возникли вновь; то тут, то там в мерклом свете пробегали блики стекла, позолоты, навощенного пола, внося спокойную ноту, присущую хозяйке дома, – все выглядело так, словно было воздушным, неземным; и Стрезер тотчас почувствовал: чем бы ни обернулся его визит, впечатление от этих покоев останется прежним. Это убеждение пришло к нему с самого начала и, видимо, очень упрощая дело, подтвердило, что окружающие его здесь предметы ему помогут, помогут им обоим. Да, может быть, он уже никогда не увидит их снова – скорее всего, они перед ним в последний раз; и, конечно, ему уже никогда не увидеть ничего хоть в малейшей степени похожего. Скоро он отправится туда, где такого нет и в помине, и пусть маленьким даром памяти и воображению будет для него, в этой пустоте, припасенный на полке каравай. Он знал наперед, что будет оглядываться на эти впечатления, самые яркие в его жизни, как на образы старины, старины, старины – самой глубокой старины, к какой ему удалось прикоснуться; и он также знал, вглядываясь в свою собеседницу, что даже, воспринимая ее как часть этого неповторимого интерьера, ни его памяти, ни воображению не дано ее отсюда изъять. К чему бы она сама ни стремилась, все эти вещи, принадлежащие далекому прошлому – эти исторические деспотии, типические факты или элементы выразительности, как говорят художники, – помимо ее воли, – налагали на нее свою печать, и все они были ей к лицу, предоставляя высшую возможность, данную счастливым, воистину изысканным избранникам в решающие для них минуты оставаться естественными и простыми. Она никогда и не была с ним иной, и если это было совершенным искусством, оно все равно сводилось к тому же и не могло ее опорочить.
Но самым поразительным во всем этом была ее манера время от времени казаться совсем иной, не жертвуя при этом естественностью. Обнаруживать превосходство, которое она не могла не сознавать, было, на ее взгляд, по мнению Стрезера, дурным вкусом; и такое суждение уже само по себе служило наилучшей гарантией взаимного понимания среди любых других, на какие ему когда-либо приходилось полагаться. Вот почему все в ней – а сейчас она была совсем другой, чем прошлым вечером, хотя в этой перемене не чувствовалось ничего неестественного – было гармонично и разумно. Он видел перед собой милую, умную, проницательную женщину, тогда как во время вчерашнего приключения, к которому их нынешний разговор имел прямое отношение, перед ним была женщина, вынужденная действовать и маскироваться; но в обеих ролях она оставалась значительной уже тем, что удачно наводила мост от одной роли к другой, и делать это, как он понял, ему надлежало предоставить только ей. Единственное: если ему надлежало все предоставить ей, зачем, спрашивается, она за ним послала? У него было припасено объяснение – мысль, что ей хотелось перед ним оправдаться, сгладить те «кошки-мышки», в которые с ним играли, пользуясь его мнимой доверчивостью. Станет ли она и дальше вести с ним игру? Или набросит более или менее прозрачный флер? Или вообще ничего не станет предпринимать? Вскоре он, однако, заметил, что при всей своей тонкости она не выказывала и йоты смущения, и сделал из этого вывод, что пресловутая «ложь», ее и Чэда, в конце концов лишь неизбежная дань хорошему тону, против которого он вряд ли мог возражать. Вчера, расставшись с ними, он во время ночного бдения весь вздрагивал, вспоминая о разыгранной ими комедии, сейчас он занял иную позицию и лишь спрашивал себя, понравится ли ему, если она вновь начнет разыгрывать с ним комедию. Нет, ему это не понравится… и все же, все же… он снова мог ей верить. Он верил, что она сумеет перед ним оправдаться. В ее изложении даже уродливое – невесть почему – теряло свои дурные свойства; отчасти потому, что она, с присущим ей одной искусством, умела говорить о том или ином предмете, почти его не касаясь. Во всяком случае, она почти не затронула вчерашнее приключение, поместив в прошлое – туда, куда миновавшие двадцать четыре часа его отодвинули, и, легко витая вокруг, – уважительно, нежно, чуть ли не благоговейно – перешла к другой теме.