355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генри Джеймс » Послы » Текст книги (страница 26)
Послы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:24

Текст книги "Послы"


Автор книги: Генри Джеймс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)

– Напротив, непременно поезжайте… поезжайте туда, куда сможете. Это бесценное время, и в нашем возрасте оно может уже не повториться. Не дай вам Бог потом в Милрозе сказать себе, что у вас недостало решимости. – И, так как Уэймарш с удивлением воззрился на него, добавил: – Берите пример с миссис Покок. Не подводите ее.

– Не подводить ее?

– Вы очень ей помогаете.

Уэймарш воспринял это как констатацию факта – несомненного, но чем-то не слишком приятного, а потому допускающего иронию.

– Да, все-таки больше, чем вы.

– Что ж, вам тут и карты в руки. К тому же, – сказал Стрезер, – я тоже по-своему вношу кой-какую лепту. Я знаю, что делаю.

Уэймарш, уже стоя в дверях, бросил на приятеля из-под полей своей умопомрачительной шляпы, которую так и не снял, последний взгляд, мрачный, предостерегающий:

– Я тоже, Стрезер! Не промахнитесь, Стрезер!

– Знаю, вы хотите сказать: «Бросьте все это!»

– Бросьте все это!

Но призыв его утратил былую силу – от нее ничего не осталось, она вся вышла – вышла, как вышел из комнаты он сам.

XXVII

Чуть ли не первое, чем, как ни странно, час спустя принимая Сару, поделился с гостьей Стрезер, была четко сформулированная мысль, что их друг утратил качество, в высшей степени его отличавшее. Стрезер имел в виду его благородные манеры. Казалось, их дорогой соотечественник пожертвовал ими ради иных достоинств, преимущество которых, естественно, было дано оценить лишь ему самому. Возможно, он попросту находился в лучшем физическом состоянии, чем во время первой поездки в Европу. Объяснение крайне прозаичное, несколько курьезное и даже вульгарное. И, к счастью, если уж касаться этого пункта – здоровье само по себе важнее любых манер, какими, можно подозревать, Уэймарш за него заплатил.

– Три недели вашего присутствия здесь, дорогая Сара, – набрался решимости Стрезер, – послужили ему во благо больше, чем все его долгие годы, вместе взятые.

Тут, что и говорить, требовалась решимость, потому что в данных обстоятельствах такого рода высказывание звучало комично, а то, как Сара приняла его, всерьез считая, что ее появление многое изменило, было еще комичнее. Ее появление выглядело и впрямь весьма комично – настроение, в котором она сюда явилась, раз уж явилась, налет таинственности, постепенно рассеивающийся за то время, что они сидели в salon de lecture, где он не раз вел с Уэймаршем жаркие споры, утратившие за последние недели прежний пыл. Своим приходом сюда она совершила поступок, чуть ли не подвиг, и эта истина теперь в полной мере открылась нашему другу, хотя он уже до того, живо во все вникая, сам до нее дошел. Время в ожидании Сары он провел, как и обещал Уэймаршу, во дворике, прохаживаясь взад и вперед и обретая в этом движении ясность в мыслях, которая, как ему казалось в тот момент, помогала осветить всю картину. Сара решилась на этот шаг, чтобы за неимением прямых улик показать, будто не сомневается в нем, и затем сообщить своей матери, как она ценою унижения облегчала ему путь. Правда, сомнение все же было – сомнение, не воспримет ли он ее усилия в обратном смысле, о чем, возможно, предостерегал Уэймарш, весьма сдержанно отнесшийся к ее намерению. Во всяком случае, он, безусловно, оказал на нее сильное воздействие, разъяснив, насколько важно не давать их общему другу повода к недовольству. Сара прислушалась к этим аргументам и теперь сидела перед Стрезером, стараясь соответствовать высоким идеалам. Свою верность им она выражала тем, с какой неподвижностью – прямо и на расстоянии вытянутой руки – держала за длинную ручку зонтик, словно отмечая место, куда водрузит свой стяг; выражала рядом предосторожностей, которые приняла, чтобы не казаться нервной, выражала агрессивной паузой, заполненной молчаливым ожиданием того, что предпримет Стрезер. Впрочем, сомнения исчезли с того момента, когда он убедился, что Сара явилась не для того, чтобы что-то предлагать, а с тем, чтобы показать, чего от него ждет. Она явилась принять его капитуляцию, Уэймаршу же предлагалось разъяснить ему, что иного и не предполагается. Уже на этой предварительной стадии Стрезер многое увидел, но одно видел особенно ясно: их заботливый друг не сумел оказать всей помощи, которая на него возлагалась. Правда, он призвал Стрезера быть с миссис Покок очень мягким, даже благодушным, и, расхаживая по дворику до прибытия гостьи, Стрезер старательно обдумывал различные способы использовать этот совет. Трудность заключалась в том, что благодушие никак не вязалось с истинным проникновением в положение вещей. Если она желала, чтобы он им проникся – а все кричало в голос, что такова ее цель, – ей нужно было добиваться этого любой ценой. Проникнуться он проникся – только по-своему и слишком многим сразу. Стало быть, ей нужно было выбрать что-то одно, необходимое ей.

Наконец она определилась, и, когда это произошло, оба сразу почувствовали, что попали в самую точку. Теперь годилась любая тема; Стрезер упомянул, что Уэймарш его бросает, тогда миссис Покок объявила: она имеет такое же намерение – и скачок к полной ясности свершился мгновенно. Свет стал таким ярким, что в его ослепительном сиянии было уже, пожалуй, не различить, кто из них двоих первый ускорил ход событий. Выпорхнувшее слово было равным образом на языке у обоих, но, сорвавшись, прозвучало полной неожиданностью – словно что-то разбилось и разлилось, со звоном и плеском упав на пол. От Стрезера требовалась капитуляция в форме обязательства оправдаться в двадцать четыре часа.

– Он поедет немедленно, если вы ему скажете. Он заверил меня честью, что поедет.

Это было сказано в порядке – или в нарушение порядка – обсуждения хода вещей, касавшихся Чэда, после того как они совершили помянутый скачок. И потом повторялось неоднократно в течение всего времени, которое понадобилось Стрезеру, чтобы почувствовать, насколько он тверже в своих убеждениях, чем ему самому казалось, – времени, в течение которого он с трудом сдерживался, чтобы не сказать: подобное заявление со стороны ее брата его, мягко говоря, крайне удивляет. Она уже вовсе не была смешной – она была поистине стальной, и он тотчас почувствовал, в чем ее сила – в силе блюсти свою выгоду. Он не сразу понял, как благородно и подчеркнуто дружески она действует. Исключительно из интересов более высоких и чистых, чем желание сохранить свое ничтожное парижское благополучие. О нет! И это лишний раз подтверждало то, о чем он и без того догадывался – она действовала под нравственным давлением своей матери и его подкрепляющей цели. Оно поддерживало Сару, укрепляло ее, и ему вовсе не было нужды ей сострадать. И еще одно ему стало бы ясно, если только он того захотел бы: коль скоро миссис Ньюсем оказывала на события столь стойкое нравственное влияние, наличие этого влияния было почти равнозначно ее присутствию здесь. Не то чтобы он чувствовал, будто имеет дело непосредственно с самой миссис Ньюсем, но она – несомненно – словно была тут, рядом. Словно так или иначе доставала его духовно, и ему приходилось все время на нее оглядываться. Он же никак ее не доставал, она оставалась для него недосягаемой, он имел дело только с Сарой, которая, по всей очевидности, не слишком с ним считалась.

– Что-то явно произошло между вами и Чэдом, – вдруг сказал он, – и, думается, я вправе об этом знать. Неужели, – улыбнулся он, – Чэд сваливает все на меня?

– А вы отправились в Париж, – парировала она, – чтобы свалить все на него?

Ответ на это обвинение занял у него всего секунду.

– Да-да, именно так. Касательно Чэда, я имею в виду. Все так, как он сказал… что бы он ни сказал. Я приму все… все, что он свалит на меня. Только прежде я должен еще раз увидеться с ним.

Она было замялась, но тут же справилась с собой.

– Вот как? И вам совершенно необходимо еще раз свидеться со мной?

– Разумеется. Если мне необходимо дать вам свои заверения – по какому бы ни было делу.

– И вы полагаете, – возразила она, – я буду приходить к вам вновь и вновь, чтобы подвергаться унижению?

Он остановил на ней долгий взгляд:

– Вы получили указание от миссис Ньюсем полностью и окончательно порвать со мной?

– Какие указания дала мне миссис Ньюсем, с вашего позволения, мое дело. Вы превосходно знаете, какие она дала вам и что последует для вас из того, каквы их выполняли. Во всяком случае, вы превосходно понимаете – возьму на себя смелость заявить, – что если я не стану выдавать себя, тем паче не стану выдавать и миссис Ньюсем.

У нее вырвалось больше, чем ей хотелось; правда, она вовремя спохватилась, но, судя по цвету ее лица, с минуты на минуту Стрезеру предстояло услышать все до конца. И он вполне осознавал, насколько ему важно услышать все до конца.

– Как прикажете назвать ваше поведение, – разразилась она, словно поясняя, – как назвать ваше поведение иначе, чем оскорбительным для таких женщин, как мы? Я имею в виду, что вы поступаете так, словно сомневаетесь, перед кем – нами или некой иной особой – должно быть у него чувство долга.

Он задумался. Слишком многое требовалось от него одолеть сразу – не только сам вопрос, но и глубины, пропасти, которые за ним открывались.

– Разумеется, речь о долге различного рода.

– То есть вам угодно сказать, что у него перед этой особой какой-то долг?

– Вы имеете в виду мадам де Вионе?

Он произнес это имя вовсе не в пику Саре, а с единственной целью выиграть время – время, необходимое, чтобы придумать нечто иное и большее, чем требования, которые она только что ему предъявила. Он не сразу сумел охватить все, что содержал ее, по сути, вызов, но когда это ему наконец удалось, поймал себя на том, что с трудом сдерживает в горле низкий глухой звук – звук, похожий на рычание, который его голосовые связки, кажется, издавали впервые. Все, что выявляло упорное нежелание миссис Покок хотя бы знаком признать происшедшие в Чэде перемены, все, что выявляло преднамеренное непризнание этих перемен, казалось, было собрано ею в огромный рыхлый тюк, который она словно запустила ему в лицо. От удара у него перехватило дыхание, но он тут же обрел его вновь.

– Помилуйте, но если женщина так обаятельна и вместе с тем так благодетельна…

– То можно, не краснея, жертвовать ради нее собственной матерью и сестрой? Можно даже вынудить их пересечь океан, чтобы они сильнее почувствовали и воочию насмотрелись, каквы их предаете?

Вот так – цепко и крепко – она приперла его к стенке, но он попытался вырваться из ее хватки.

– Вряд ли я учинил нечто подобное, да еще с заранее обдуманным намерением, которое вы мне приписываете. Тут все некоторым образом вытекает одно из другого. Ваша поездка явилась следствием моей, ей предшествовавшей, а моя – результатом нашего общего умонастроения. В свою очередь, нашим общим умонастроением мы обязаны нашему смешному невежеству, нашим смешным заблуждениям и аберрациям, из которых необоримый поток света вынес нас теперь к еще более достойной смеха осведомленности. Неужели вам не нравится, каким стал ваш брат? – продолжал он. – Неужели вы не поспешили описать его вашей матушке во всех подробностях?

Одного его тона было, несомненно, достаточно, чтобы подвести ее к чересчур многим вещам; как, скорее всего, и произошло бы, если бы своей последней вызывающей фразой он прямо ее не подтолкнул. На этой достигнутой ими стадии все прямо ее подталкивало, потому что все обнаруживало в основе его крайнюю заинтересованность. Он понимал – до чего же нелепо все оборачивалось! – что не ходил бы в чудовищах, если бы повел себя менее цивилизованно. Ничто так не разоблачало его, как манера – его добрая старая манера – держаться с непроницаемым внутренним спокойствием; ничто так не разоблачало его, как то, что он мыслилоскорбительно. На самом деле он вовсе не хотел – а именно это вменяла ему Сара – вызывать ее раздражение и в конце концов сумел бы на данный момент стерпеть ее разгневанный взгляд. Она и впрямь раздражилась сильнее, чем он ожидал, и, надо полагать, уловил бы лучше причину ее гнева, если бы знал, что произошло между нею и Чэдом. Но этого он не знал, а потому ее обвинение в черной неблагодарности, ее явное изумление тем, что он не хватает протянутый ему шест, казались ему чрезмерными.

– Вольно вам льстить себе, – возразила она, – что все названное вами вы выполнили замечательно. Когда произносят такие красивые слова!.. – Тут она осеклась, хотя ее комментарий на сказанное им прозвучал достаточно внятно. – И вы считаете, что ее даже можно причислить к порядочным женщинам?

Вот так! Наконец она высказалась! Она выразила суть проблемы грубее, чем ему, в силу собственных смешанных целей, до сих пор приходилось это делать; но, в сущности, тут ничего не менялось. Только вопрос этот значил так много… так бесконечно много, а она, бедняжка, обходится с ним как с чем-то малым. Он поймал себя на улыбке и в следующую минуту, сам того не ожидая, заговорил в духе мисс Бэррес:

– Я с первого знакомства был поражен ею: она бесподобна! И, кстати сказать, подумал, что, пожалуй, даже вам она будет интересна как явление совершенно новое и совершенно замечательное.

Лучшей возможности поиздеваться над собой он дать миссис Покок не мог:

– Ах, совершенно новое? О да! От души надеюсь, что это именно так!

– Я имею в виду, – принялся пояснять он, – что своей исключительной мягкостью она будет для вас, как в свое время для меня, подлинным откровением – редкостное существо, сочетание всех и всяких достоинств.

Он намеренно говорил о мадам де Вионе в несколько «претенциозных» выражениях; но ему приходилось прибегать к ним – без них он не мог бы нарисовать ее подлинный портрет, и, более того, сейчас ему казалось, что он нисколько не пристрастен. Однако слова его только испортили дело, так как Сара мгновенно ухватилась за внешнюю форму.

– «Откровение» – для меня? И я приехала в Париж, чтобы подобная женщина была для меня откровением? Вы толкуете о «достоинствах» – вы, вы, пользовавшийся неповторимой возможностью… когда достойнейшая из женщин, каких когда-либо знал свет, сидит в одиночестве, оскорбленная вашим неслыханным сравнением.

Стрезер с трудом удержался, чтобы не свернуть с правильного пути; но, все взвесив, спросил:

– Это ваша матушка так считает… считает себя оскорбленной?

Ответ прозвучал с такой прямотой, настолько, как говорится, в «точку», что наш друг мгновенно почувствовал его истоки:

– Она доверила мне – моему разуму и моей любви – выражать ее отношение к любому предмету и блюсти ее достоинство.

Слова, которые могли принадлежать только леди из Вулета – он узнал бы их из тысячи: ее прощальный наказ дочери. В этих пределах миссис Покок почти цитировала авторитетный источник – факт, который весьма его растревожил.

– Если, как вы говорите, ваша матушка и вправду страдает, это, слов нет, ужасно, совершенно ужасно! Но, мне кажется, я принес достаточные доказательства своего глубочайшего преклонения перед миссис Ньюсем.

– А нельзя, простите, узнать, какие доказательства вы называете достаточными? Уж не то ли, что ставите эту здешнюю особу выше миссис Ньюсем?

Он в недоумении уставился на нее; он подождал.

– Ох, дорогая Сара, предоставьте эту здешнюю особу мне.

Желая во что бы то ни стало избежать грубости, стремясь показать, что все же держится за клочок своих доводов, как они ни шатки, он почти молил ее. И тем не менее знал: ничего решительнее за всю свою жизнь он ни разу не произнес, и то, как его гостья отнеслась к его заявлению, говорило само за себя: она поняла значение этих слов.

– Вот уж что я с удовольствием сделаю. Видит Бог, нам она нисколько не нужна! И, пожалуйста, прошу вас, – бросила она, переходя на еще более высокие ноты, – ни слова о том, какую жизнь они ведут. Если вы вообще полагаете возможным говорить о подобных вещах… С чем я вас и поздравляю!

Под жизнью, которую «они ведут», Сара, безусловно, подразумевала жизнь Чэда и мадам де Вионе, объединяя их таким образом, и Стрезера это покоробило, так как у него не могло быть сомнений в том, какой смысл она в это вкладывала. Тем не менее, и тут проявилась его непоследовательность, хотя сам он неделями был свидетелем не совсем обычного поведения блистательной графини, слышать подобное суждение о ней из чужих уст было для него нестерпимо:

– Я высочайшего мнения о ней и, полагаю, ее «жизнь» меня ни с какой стороны не касается. Разве только с одной – с той, с которой она воздействует на жизнь Чэда. А тут – неужто вы не видите? – все прекрасно. Ведь мы судим по результату!

Он пытался – правда, без большого успеха – сдобрить свою декларацию оттенком шутливости, меж тем как Сара не мешала ему продолжать, предоставляя возможность увязать все глубже и глубже, и он продолжал в том же духе, насколько это было возможно в отсутствии новых советов; ему и впрямь – он чувствовал – не стоило держаться с непоколебимой твердостью, не восстановив сношения с Чэдом. Однако пока ничто не мешало ему вступаться за женщину, которую он столь категорически обещал «спасти». Правда, атмосфера, которой он сейчас дышал, не вполне тому способствовала; его все сильнее и сильнее обдавало холодом, напоминая, что за ним на худой конец всегда оставалась возможность погибнуть вместе с ней. Все было очень просто; все было элементарно; нет-нет, он ее не выдаст.

– Я нахожу в ней больше достоинств, чем у вас хватит терпения выслушать. А знаете, какое складывается у меня впечатление, когда вы говорите о ней в подобных выражениях? – спросил он. – Мне, право, кажется, что вами движет желание не признавать того, что она сделала для вашего брата, закрыть глаза на обе стороны так, чтобы, какой бы стороной он к вам ни повернулся, полностью исключить другую. А я не представляю себе, уж извините, как можно, притязая на справедливый взгляд, не видеть того, что лежит к вам всего ближе.

– Ближе? Ко мне? Дела такого рода? – И Сара резко вскинула голову, словно уже пресекла любую попытку их приблизить.

Наш друг и сам предпочел держаться на расстоянии; он выдержал минутный интервал, после чего рискнул употребить последнее усилие:

– И вы, по чести говоря, ни во что не ставите счастливую перемену в Чэде?

– Счастливую? – эхом откликнулась она. Ответ был уже готов: – Убийственную – вот как я называю эту перемену.

Она уже несколько минут как порывалась уйти и сейчас, стоя в распахнутых в гостиничный дворик дверях, бросила свой приговор с порога. Он прозвучал громоподобно, заглушив на время все остальное. Под его ударом Стрезер сразу сник; он мог истолковать его лишь в одном смысле.

– О, если вы думаете, что…

– Всему конец? И прекрасно. Я именно так и думаю.

С этими словами она направилась к выходу, проходя прямо через дворик, за которым, отделенный от него глубоким проемом porte-cochère, стоял фаэтон, доставивший ее сюда из отеля рю де Риволи. Она шла к нему решительным шагом, и ее отъезд, вместе с брошенной почти на ходу репликой, были исполнены такой гневной энергии, что в первый момент Стрезер словно окаменел. Она пустила в него стрелу с туго натянутой тетивы, и понадобилось не меньше минуты, чтобы он перестал чувствовать себя пронзенным. Его сразила не неожиданность, а скорее уверенность: Сара излагала ему ситуацию так, как до сих пор он только сам себе излагал. Но, так или иначе, Сара отбыла; и отсекла его – отсекла величественным жестом, с чувством гордости и независимости. Она уселась в экипаж и, прежде чем он успел добежать до нее, уже катила прочь. Он остановился на полпути; он стоял во дворике и, наблюдая, как она удаляется, отметил, что ему было отказано даже во взгляде. И он сказал себе, что, вероятно, это конец. Каждое движение, которым был отмечен этот решительный разрыв, подтверждало, удостоверяло эту мысль. Сара скрылась из виду, свернув на залитую солнцем улицу, а он все стоял посреди довольно сумрачного серого дворика и смотрел перед собой. Да, скорее всего это был конец.

XXVIII

Поздно вечером он отправился на бульвар Мальзерб: идти туда раньше, по его впечатлению, было бесполезно, благо он в течение дня неоднократно наводил справки у консьержа. Чэд не появлялся и не давал о себе знать; у него, очевидно, накопилось много дел, – что Стрезер считал вполне возможным, – которые допоздна задерживали его в городе. Наш друг послал осведомиться на рю де Риволи, откуда его удовлетворили ответом: «Никого нет дома». И, принимая в рассуждение, что спать Чэд все же явится домой, Стрезер прибыл в его апартаменты, но все равно его там не застал и, выйдя на балкон, услышал, как часы бьют одиннадцать. Слуга Чэда уже успел доложить, что хозяин квартиры побывал в ней днем: он, как выяснилось, заезжал переодеться к обеду и снова уехал. Стрезеру пришлось ждать добрый час – час, который он впоследствии, завершив свою миссию, вспоминал как исполненный чего-то особого, если не самого важного, оставившего в его душе заметный след. Спокойнейший из светильников и удобнейшее из кресел были предоставлены гостю Батистом, деликатнейшим из слуг; роман, наполовину разрезанный, роман в лимонно-желтой обложке и в меру чувствительный, заложенный ножом из слоновой кости посередине, словно клинок, воткнутый в прическу итальянской contadina, [95]95
  крестьянкой (ит.).


[Закрыть]
лежал на столике в кругу мягкого света – в кругу, показавшемся Стрезеру почему-то еще мягче, когда помянутый выше Батист попросил разрешения, – если ничем больше не может быть полезен месье, – удалиться спать. Ночь стояла жаркая и душная; одной лампы было вполне достаточно; огни большого города, высоко поднимаясь и широко расходясь, взмывали с бульвара и, пробегая по размытым сумраком комнатам, выхватывали то один предмет, то другой, добавляя им великолепия. Стрезер, как никогда прежде, чувствовал себя хозяином; он не раз бывал здесь один, листая книги и эстампы, но никогда еще не попадал сюда в такой колдовской час и не испытывал наслаждения, равного боли.

Он долго простоял у перил на балконе, как, помнится, стоял Крошка Билхем в знаменательный день, когда наш друг впервые пришел на бульвар Мальзерб, как стояла в свой час Мэмми, когда сам Билхем мог наблюдать ее снизу; потом вернулся в комнаты – в те три, что занимали фасад и сообщались широкими дверями, и, то расхаживая, то посиживая, пытался оживить в памяти впечатление, которое произвела на него эта анфилада три месяца назад, услышать голос, каким тогда, казалось, она с ним говорила. Голоса этого он, приходилось признать, сейчас не слышал, и это служило ему свидетельством перемены, происшедшей в нем самом. В ту пору он слышал только то, что мог тогда слышать, теперь же о том визите три месяца назад оставалось лишь вспоминать как о чем-то в далеком прошлом. Все голоса стали глубже и значительнее; они теснились вокруг него, где бы он ни проходил, – и этот хор не давал ему остановиться. Ему почему-то было грустно, словно он пришел с чем-то дурным, и в то же время радостно, словно пришел обрести свободу. И место и время в высшей степени располагали к свободе, и именно чувство свободы повернуло его мысли вспять – к собственной молодости, которую когда-то – давно – он прозевал. Сегодня он уже не мог объяснить, почему прозевал или почему после стольких лет затосковал о том, что прозевал. Главное, чем окружающее волновало ему кровь, – все это олицетворяло суть его утраты, делало ее досягаемой, ощутимой всеми чувствами в такой степени, в какой он прежде никогда не ощущал. Вот такой она предстала здесь перед ним в этот неповторимый час, его молодость, которую он давно утратил: необыкновенной, полной тайны, полной действительно сущего, так что он мог потрогать ее, попробовать на вкус, ощутить аромат, услышать ее глубокое дыхание. Она была в воздухе, снаружи и внутри, она была в его долгом ожидании на балконе, в летней истоме вольной ночной жизни Парижа, в непрерывном, ровном, быстром гуле от катящейся внизу лавины освещенных экипажей, напоминавших ему толпу проталкивающихся к рулетке игроков, которую он видел в Монте-Карло. Он все еще смаковал это сравнение, когда вдруг почувствовал, что Чэд стоит у него за спиной.

– Она говорит, вы все сваливаете на меня.

Чэд очень быстро добрался до этого пункта, который, однако, выражал суть проблемы именно так, как ему, видимо, в данный момент угодно было ее представить. При том преимуществе, что у собеседников в запасе была целая ночь, они коснулись и других тем, и их обилие, как ни странно, не сделало разговор поспешным и лихорадочным, а, напротив, одним из самых содержательных, сокровенных и душевных, какими миссия Стрезера его одарила. Он гонялся за Чэдом чуть ли не с утра, заполучив только сейчас, зато его затянувшиеся поиски были вознаграждены свиданием наедине. Они, разумеется, виделись достаточно часто и в самое различное время; и с того первого вечера в театре перед ними вновь и вновь вставал все тот же вопрос, но они еще ни разу не сходились вот так, как сейчас, с глазу на глаз – с глазу на глаз в полном смысле этого выражения, и поговорить между собой о главном им пока еще так и не довелось. Многое уже открылось обоим, а Стрезеру – яснее ясного та истина, которую он все чаще про себя отмечал, – та истина, что его молодому другу все дается на редкость легко, потому что он умеет жить. Это таилось в его приятной улыбке – приятной в должной мере, – когда дожидавшийся на балконе гость повернулся, чтобы его приветствовать, и сразу почувствовал, что их встреча ничего не прибавит – разве только засвидетельствует это отрадное свойство. Стрезер сразу сложил перед ним – этим благословенным даром – оружие, ибо он в том и заключался, чтобы заставить сложить оружие. Впрочем, к счастью, наш друг вовсе не хотел мешать Чэду жить, прекрасно понимая, что, если бы и захотел, первый был бы сокрушен. По правде сказать, он только тем и держался, что превратил свою личную жизнь в некую вспомогательную функцию в жизни Чэда. А самым главным, знаком полного владения этим даром было то, как не только охотно, но с самым необузданным естественным порывом каждый превращался в источник, питающий его реку. И хотя разговор между ними длился минуты три, Стрезер уже почувствовал, что у него было достаточно оснований волноваться. Волнение охватывало его все шире, все глубже, по мере того как он убеждался, что молодой человек ничего похожего не испытывает. Его счастливый нрав «сбрасывал» волнение или любые иные чувства, как сбрасывают с себя грязное белье, и ничто не могло лучше содействовать идеальному порядку в доме. Короче говоря, Стрезеру оставалось только сравнить себя с прачкой, доставившей клиенту успехи своей скалки.

Рассказав – причем в мельчайших подробностях – о визите Сары, Стрезер задал вопрос и получил от Чэда ответ на свой недоуменный вопрос.

– Я прямо адресовал ее к вам, – заявил с полной откровенностью молодой человек. – Сказал, что она непременно должна вас повидать. Разговор происходил вчера вечером и занял от силы десять минут. Мы впервые в открытую с ней поговорили – вернее, она впервые за меня принялась. Она знала, что я также знаю, как она относится к вам; более того, знаю, какие усилия вы прилагаете, идя ей навстречу. Поэтому я искренне вас защищал – убеждал ее, что вы рады быть ей полезным. И я, кстати, тоже. Я особенно подчеркнул, – продолжал молодой человек, – что она в любое время может располагать мною. Беда ее в том, что она просто не сумела выбрать нужный момент.

– Беда ее в том, – возразил Стрезер, – что она где-то в душе боится тебя. Меня она, Сара, не боится. Ничуть. Не боится, потому что поняла, в какой меня бросает трепет при мысли о некоем предмете, и это, как она чувствует – и совершенно справедливо, – дает ей великолепную возможность вгонять меня в краску. По-моему, она, что и говорить, была бы в восторге, если ты свалил бы на меня все, что только можно свалить.

– Что же я такого сделал, – спросил Чэд, вторгаясь в эту ясно очерченную схему, – чтобы Салли меня боялась?

– Ты был «бесподобен», «бесподобен» по нашему излюбленному выражению – тех, кто смотрит спектакль с галерки, – и это ее довело. Довело тем сильнее, что она убедилась: ты не ведешь никакой игры, не преследуешь ту цель, какую преследует она. Я имею в виду – цель нагнать страх.

Чэд не без удовольствия мысленно обозрел прошедшую неделю в поисках возможностей такого толкования.

– Я только старался быть с ней ласковым и приветливым, – приятным и внимательным, да и сейчас стараюсь.

Стрезер улыбнулся: как спокойно и ясно у Чэда на душе!

– Право, не вижу иного пути, как взять всю ответственность на себя. Тогда твои личные разногласия с ней и твоя личная вина сведутся к нулю.

Но как раз этого Чэд с его возвышенными представлениями о дружбе принять не мог. Ни за что!

Они оставались на балконе, где после дня невыносимой и ранней – не по сезону – жары ночной воздух особенно посвежел; оба поочередно стояли, прислонившись спиной к перилам, и все вокруг – стулья, цветочные горшки, сигареты, свет далеких звезд – гармонировало с настроением души.

– Отвечать вам одному? Ну нет! Мы согласились ждать вместе и решать вместе. Я так и сказал Салли: мы все решали и решаем вместе, – заявил Чэд.

– Я не боюсь взять на себя ношу, – отвечал Стрезер. – И не для того сюда, по крайней мере, пришел, чтобы ты снял ее с меня. Я, пожалуй, пришел для того, чтобы, образно говоря, на минуту-другую присесть на корточки – в том смысле, как опускается передними ногами на колени верблюд, чтобы легче стало спине. Впрочем, по-моему, все это время ты сам за себя решал. Я тебя не трогал. И сейчас хотел бы только сперва знать, к какому заключению ты пришел. Большего я не прошу и готов принять твой вердикт.

Чэд запрокинул голову к звездам и медленно выдохнул колечко дыма:

– Все так, я же видел…

Стрезер помолчал.

– Да, я предоставил тебя самому себе. И, кажется, вправе сказать, что с того первого часа или двух, когда призывал тебя к терпению, ничем тебе не досаждал.

– О, вы были сущим ангелом.

– Ну, если на то пошло, мы оба были сущими ангелами – вели абсолютно честную игру. Да им тоже обеспечили самые вольготные условия.

– Ах, – сказал Чэд, – и еще какие! Им была открыта, была открыта… – Казалось, он, попыхивая сигаретой и все еще устремляя глаза в небо, искал нужное слово – или, может быть, читал их гороскоп? Меж тем Стрезер ждал услышать, что было «им» открыто, и наконец получил ответ: – Открыта возможность не касаться моих дел, пойти на то, чтобы просто повидаться со мной и дать мне жить как живу.

Стрезера такая программа устраивала, и он явно дал понять, что местоимение во множественном числе, которым его юный друг обозначил миссис Ньюсем и миссис Покок, звучит для него без разночтений. Правда, Мэмми и Джим остались за бортом, но это лишь служило доказательством того, что Чэд знает, какие мысли бродят в голове его собеседника.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю