Текст книги "Волшебная дорога (сборник)"
Автор книги: Геннадий Гор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 45 страниц)
40
Я был гением в течение почти трех недель. Три недели прошли. И я снова стал обыкновенным человеком.
Офелия отнюдь не обрадовалась, увидев меня. Она подумала, что я пришел ее просить.
О чем? Уж не о том ли, чтобы ее утраченный образ вернулся на потускневший холст и я снова испытал все своеобразие, весь крутой опыт человека, вознесенного вдруг на недосягаемую высоту?
– Нет, нет, – сказала она, подметая пол. – Не проси. Не могу. Я не могу оставить Колю на долгий срок. Мне трудно быть сразу в двух местах – у себя дома и на выставке. Коля чуть не сошел с ума, когда увидел меня после этого. Я перестала быть живым человеком, а стала своей тенью, эскизом. Да, да! Эскизом! С твоей стороны бессердечно требовать от меня и от Коли такой жертвы.
– Я ничего не требую, – возразил я, – но, пожалуйста, войди в мое положение. Кем я был на днях? И кем я стал сегодня?
– Коля тоже испытал нечто подобное. А сейчас он снова стал скромным аспирантом. И он доволен. Не требует от меня, чтобы я немедленно превратила его в Дарвина или в Пастера. Он хочет сам, своими силами добиться признания. А ты? Никак от тебя этого не ожидала. Я подарила тебе три такие недели! А тебе мало. Потерпи, когда-нибудь я превращу тебя в Микеланджело, в Эль Греко или в Веласкеса, и не на три недели, а на целых полтора или два месяца. Но для этого придется перенести тебя в шестнадцатый и в семнадцатый век. Не думай, что это мне так просто. За последние годы я стала быстро утомляться, и у меня уже нет той выдержки и энергии, что раньше.
– Ты меня не поняла, – сказал я. – Ты думаешь, я тщеславен? Ты думаешь, что мне хочется стать Веласкесом?
– А кем? Кем тебе хочется стать?
– Самим собой. Но не в семнадцатом и не в двадцатом, а в своем собственном веке. Мне хочется вернуться туда, где я родился и жил.
– Ах, вот чего тебе хочется. И ты думаешь, что я брошу все дела, комнату, прописку, Васильевский остров и своего Колю, чтобы исполнить твою прихоть?
– Это не прихоть. Это естественное желание. Каждый человек живет в том времени, куда его принес случай. Я родился в двадцать втором веке. Имею право я мечтать о возвращении в свой дом, в свой век, в свое время?
– Ну, имеешь. А что из этого? Мечтай! Пойди в железнодорожную кассу и купи себе транзитный билет.
– Куда?
– В будущее. В двадцать второй век.
– С твоей стороны бестактно смеяться надо мной. Ведь с твоей помощью я попал сюда. Если бы не ты…
– Если бы не я, тебя расстреляли бы белогвардейцы.
Наш разговор перешел в перебранку. Я упрекал Офелию. Она меня. Но тут послышались Колины шаги.
– Ну и проголодался я, – сказал Коля.
– Просто невозможно, – пожаловалась Офелия на мужа, – его не накормишь. Стипендия не бог весть какая. А замашки как у буржуйского сынка. Иногда я подумываю, не скрыл ли он свое социальное происхождение?
– От кого? – спросил я.
– От приемной комиссии это бы еще полбеды, от меня скрыл.
– Но ты же вневременное существо, тебя не должен интересовать вопрос – кто были Колины родители?
– Почему? Почему я должна быть плохой гражданкой?
– Но ведь у тебя самой с происхождением не все ясно. Я удивляюсь, что Коля женился на тебе.
– А ты не удивляешься, почему я за него вышла?
Хотя разговор о Коле шел при Коле, Коля, занятый аппетитно пахнувшей бараньей похлебкой, молчал.
Я понял, почему он молчит. Ему было малость стыдновато. Не мог полгода потерпеть без своей Офелии. И поставил меня в такое неловкое положение.
– Ну что там у вас за беда стряслась? – спросил меня Коля.
– А вам откуда это известно?
– Ехал в трамвае. Рядом два художника возвращались с выставки. Ахали и охали. Один подозревает даже вредительство. «Какие бы ни были краски, – говорил, – за ночь они не могли так испортиться». Но другой, более рассудительный, ему возражал: «Глупо сваливать все на вредительство. Да и к тому же портрет еще не был приобретен закупочной комиссией».
Коля помолчал, обгладывая баранью кость.
– А вы что думаете? – спросил он меня.
– Я ничего не думаю, – ответил я.
– Ничего, – сказала Офелия, – что-нибудь придумаем.
Я кивнул Коле и пошел. Офелия проводила меня до дверей и, остановив в темной прихожей, сказала:
– А знаешь, Миша, какая в голову пришла мне сейчас мысль?
– Ну, говори поскорей. Мне надо идти.
– Мне надоели две эти старухи. Я хочу от них избавиться.
– А при чем тут я? Мне до твоих старух нет никакого дела.
– Постой! Я верну тебе твое положение.
– Какое положение?
– Ты снова станешь гениальным. Я помогу тебе перенести этих старух на холст.
– Опять на три недели?
– Нет. Уж в этот раз навсегда. Согласен?
– Подумаю, – сказал я и быстро побежал по старенькой щербатой лестнице.
Старухи, видно, почуяли опасность. Увидев меня, бегущего по лестнице, они издали легкий стон. И мне вдруг стало жалко старух и почему-то страшно и стыдно, словно я собирался совершить преступление.
41
На другой день Офелия привела их ко мне.
Грунт на холсте уже просох. И я стал вглядываться в двух старух, прежде чем приступить к работе. Мне захотелось вдруг представить себе этих старух девушками. И сейчас, глядя на эти высохшие морщинистые лица, я мысленно пытался пробиться к их прошлому, давным-давно покинувшему их и оставшемуся только в воспоминаниях тех, кто знал их девичество и юность.
Я долго-долго смотрел на старух, все еще не приступая к работе.
Потом старухи сказали:
– У нас дела есть.
– Какие дела? – спросил я.
– Нам надо на Андреевский рынок. Картошки купить, морковки. Укропу. Луку.
И я их отпустил.
Мы остались вдвоем с Офелией.
– Тебе ведь не трудно сделать какое-нибудь чудо? – сказал я.
– Что значит не трудно? – вдруг обиделась она. – Трудно. Да еще как! Ты даже не представляешь, сколько это мне стоит нервов, здоровья. Сколько я трачу усилий.
– Но все равно. Я тебя попрошу. Бог с ней, с моей гениальностью. Я как-нибудь проживу и без нее. А ты вот что сделай, я тебя прошу. Верни этим старухам их молодость.
– Зачем им молодость? Они в ней не нуждаются.
– Нуждаются. Все нуждаются в молодости.
– Нет. Это невозможно, не проси. Я не могу вернуть им их молодость.
– Почему?
– Потому что у них ее не было.
– Была!
– А я говорю, не было, не спорь. За последние годы у тебя испортился характер. Я понимаю. Тебе хочется перемен. Но из-за самолюбия тебе не хочется в этом признаться. А знаешь что? Потерпи денька три-четыре. Мне нужно помочь Коле уладить кое-какие дела. А потом…
– Что будет потом?
– Я заброшу тебя на одну довольно интересную планету.
– Каким способом?
– А каким бы ты хотел?
– Строго научным. Связанным с причинностью, с законами Ньютона, с физикой Эйнштейна, с геометрией Эвклида и Лобачевского…
– Тогда должно пройти несколько сот световых лет. А ты, друг мой, нетерпелив.
– Значит, опять чудо? Ты даже не представляешь, как мне надоели все эти твои чудеса. Я позитивист. Я за факты. Я против чуда.
– Не беспокойся. Это обоснованное чудо. Оно опирается на еще не открытые закономерности.
– Ну, уж если опирается, – согласился я.
– Тогда готовься. Заплати за телефон, за квартиру. Оставь знакомым деньги, чтобы подписали тебя на газеты. Погаси членские взносы. И пожалуйста, постригись. Стыдно! Посмотри на себя в зеркало. И купи приличный костюм. На брюках бахрома. На пиджаке нет двух пуговиц. Ты даже не представляешь, как ты опустился. Подтянись, я тебя умоляю. А через три дня…
И вот три дня прошли.
42
Вы помните фантастический рассказ Ф. М. Достоевского «Сон смешного человека»? Я процитирую из этого гениального рассказа всего только одну фразу: «Я вдруг совсем как бы для меня незаметно стал на этой другой земле в ярком свете солнечного, прелестного, как рай, дня».
То же самое случилось и со мной. «Совсем как бы для меня незаметно» я очутился «на этой другой земле».
Другой земле? Разве может быть еще одна Земля?
Может.
Я оказался на солнечном, прелестном, как рай, острове, как и подобает острову, со всех сторон омываемому синими волнами моря.
Нет, нет! Это вовсе не было робинзонадой. Никаких Пятниц! И без всяких людоедов и дикарей.
Маленький санаторий, несколько отдыхающих. Обслуживающий персонал: врачи, сестры, официантки, повара и никакого затейника. И я, только что появившийся в этом бесконечно уютном мире с санаторной картой в руках, с путевкой и всеми необходимыми справками, которыми предусмотрительно снабдила меня Офелия.
Снабдила ли меня Офелия нужными знаниями, необходимым опытом, которым располагал каждый житель этого неизвестного мне мира?
Разумеется, нет. Ведь ее магическое искусство, как всякое искусство, имело границы.
Было условлено, что я пострадал в экспериментальной лаборатории при неудачном химическом опыте и заболел амнезией, которая провела невидимую черту между моим настоящим и моим прошлым. Мое настоящее длилось, освещенное июльским солнцем, а прошлое походило на затемненное окно в первый день мировой войны.
О войне пойдет речь дальше, а пока я на глазах у читателя раскрою свой чемодан и вытащу свои пожитки, чтобы переложить их в шкаф, где все еще сохранялся таинственный запах вещей моего предшественника или предшественницы.
Окна комнаты выходили на море, где белел парус, так же лирично и одиноко, как в стихотворении Лермонтова.
Я напомнил себе, что о Лермонтове я не должен упоминать в разговоре с отдыхающими. На этой планете не было и не могло быть Лермонтова, хотя планета чертовски была похожа на покинутую мною Землю. И язык, на котором разговаривала со мной сестрахозяйка, так гостеприимно и мило принявшая меня, очень был похож на русский язык, хотя и не все слова совпадали.
Я имел право на ошибки и на нелепо, почти глупо, по-ребячьи звучавшие вопросы. Ведь я болел амнезией и пострадавшая моя память очень медленно восстанавливала свои силы.
Я напомнил себе, что на этой Земле не было Лермонтова и Пушкина, не было Ньютона и Дарвина. Здесь были другие гении и другие имена, которых я не знал. Но я имел право быть невежественным. Все поймут, что я знал все, что нужно знать интеллигентному человеку. Все знал, но в один прекрасный день все забыл. Ведь я забыл даже собственное имя. Человек без опыта, милый взрослый ребенок. Но был ли я милым? По-видимому, все-таки был.
Соседка за обеденным столом, молодая красивая женщина, приветливо улыбалась мне. Она не стала бы так улыбаться, если бы считала меня жуликом и мерзавцем.
– Как ваше имя? – спросила она.
– Мое имя звучит слишком нескромно и громко, – сказал я.
– Но все-таки назовите себя.
– Шекспир, – сказал я.
Она нисколько не удивилась и приняла это как должное. Зато я удивился. И только несколько минут спустя все объяснил себе. Она впервые слышит это имя: «Шекспир». Это имя ей ни о чем не говорит. На этой планете не было никакого Шекспира.
Я невольно задумался. Мне трудно было вообразить себе мир без Шекспира, а значит, и без Гамлета. Добро бы, если этот мир не походил бы на тот, где имя датского принца было одним из самых популярных. Но мне казалось, что я на Земле. И небо, и деревья, и домавсе было точно такое, как на Земле. И улыбка на лице моей соседки по столу тоже была земной.
– Значит, вас зовут Шекспир? – сказала она. – Впервые слышу такое странное имя.
– А ваше? – опросил я.
– Альга.
– Ольга? – переспросил я.
– Нет, Альга, – поправила она меня.
«Неужели эта земля, – подумал я, – отличается от той, как „о“ от „а“?»
– Может быть, вы разрешите, – сказал я, – называть вас Ольгой?
– Если вам так больше нравится, называйте.
Нащупывание – это тоже познание, но познание в темноте, когда не горит ни одна электрическая лампочка, ни одна свеча, но протянутые пальцы слепца все же узнают то, что им суждено узнать.
Отчасти я тоже пребывал в темноте, хотя и находился на чрезвычайно светлом солнечном островке, напоминавшем моему воображению о местах бессмертного Гомера, о том бурном, бурном, но все же уютном море, где плыл Одиссей.
Моя соседка по столу оказалась ученым, – ученым, как выяснилось, с мировым именем (на этой милой Земле тоже была наука, ученые звания и мировые имена). Она была известным энтомологом, специалисткой, изучавшей жизнь и нравы насекомых.
Вот об этой странной жизни и об этих удивительных нравах она завела со мной беседу между первым и вторым и между вторым и третьим за уютным столиком у окна, где висела такая земная, такая белая занавеска.
О насекомых я знал мало на той Земле. Мухи, комары, клопы и тараканы. Но это было чисто опытное, бытовое и приземленно-прикладное знание. За этим вынужденным и скучным, как гудение комара, знанием не сквозила и не просвечивала ни одна чего-нибудь стоящая мысль.
Но Ольга постаралась осветить дневным светом своей пытливой мысли эту часть таинственного мира.
– Ведь насекомых, – я подразумеваю число видов, – сообщила она мне, – намного больше всех других видов животного царства.
– Но тех, кто их изучает, энтомологов, – спросил я, – не так уж много?
– Что вы? Сейчас почти все ученые в той или другой мере стали энтомологами. Энтомология первая из наук, она даже впереди математики и физики.
– Почему же?
– Да потому, что через сто лет на нашей планете, возможно, останутся только одни насекомые.
Она произнесла эти странно звучавшие слова и вдруг спохватилась, вся став алой, как роза в стакане. Она, очевидно, вспомнила про мою амнезию и подумала, что от меня до поры до времени нужно многое скрывать.
Она покраснела. А я стал белым как полотно. И свою бледность, как в зеркале, увидел на ее лице, в ее глазах, смотревших на меня с болью сочувствия.
– Как? Как вас понять? – спросил я.
– Я, разумеется, пошутила, – сказала она тихо. – Не сердитесь на меня. Я нечаянно…
Она не договорила.
Я оглянулся и посмотрел. За столиками все были заняты едой. И воздух в столовой был синь и радостен, как на картинах импрессионистов.
«Интересно, были ли импрессионисты, – подумал я, – на этой Земле?»
Я задал себе, а не ей этот вопрос. Ее мне хотелось спросить о другом. Но я понял, что мне лучше отложить свой вопрос. Не та была минута, чтобы спрашивать.
Минута длилась довольно напряженно. Начавшись так трагично, она кончилась почти фарсом.
– Шекспир! – позвал кого-то женский голос. – Шек-спиир!
Я рассмеялся: неужели на свете мог быть еще один Шекспир, и к тому же живой, откликнувшийся на чужой зов.
– Шекспир!
Никто не откликнулся.
Тогда соседка моя по столу, энтомолог Ольга, вернула меня к действительности.
– Это вас, – сказала она. – Вы же Шекспир?
– Да, я Шекспир.
– Вас зовет сестра-хозяйка.
Я подошел к сестре-хозяйке, сидевшей у входа в столовую.
– Вы ничего не потеряли? – спросила она.
– Если не считать самого себя, ничего, – ответил я.
Она изумленно посмотрела на меня.
– Я болел потерей памяти, – объяснил я, – но понемножку она начинает ко мне возвращаться.
– Тогда вы вспомните…
Она протянула мне снимок с портрета Офелии.
– Я нашла это у дверей вашей комнаты. В коридоре.
– Благодарю…
Я никак не мог вспомнить, существовал ли этот снимок или возник из небытия? По всей вероятности, фотографы и любители снимали портрет Офелии на выставке, пока он не «испортился»… Но как этот снимок попал сюда? Уж не прислала ли мне его Офелия?
Слишком много загадок для одного дня. Я еще раз поблагодарил сестру-хозяйку и вышел в сад. Сел на скамейку. Над деревьями плыли облака. Обыкновенные облака. Белые с просинью. Такие вот облака, да еще над садом, всегда напоминают о безмятежности.
По аллеям прогуливались отдыхающие. Вскоре я увидел энтомолога Ольгу. Она была одна. Я встал и подошел к ней.
– Я не помешал?
– Что вы, что вы, – ответила она. – Я рада.
Мы вышли с ней из сада и пошли по улице. Это была тихая улица, засаженная деревьями, типичная улица небольшого куроргного поселка.
Гуляли мы часа два или три. Все выглядело довольно обычно, за исключением одного. Я нигде не видел ни маленьких детей, ни подростков. Юноши и девушки попадались, но не моложе двадцати, двадцати пяти лет. Я подумал: здесь так заботятся о покое отдыхающих, что не допускают сюда детей и подростков с их шумом. Для холостяков и нервных людей – хорошо, но не слишком ли эгоистично?
Я хотел спросить об этом Ольгу, но раздумал. Я спросил ее не о детях, а о насекомых.
– Вы сказали, – напомнил я ей, – что через сто лет…
– Да, лет через сто или через двести.
– Что тогда будет?
– Ничего, – ответила она.
– Ничего или ничто?
– Нет, бытие останется, но изменит свои формы. Наступит эра насекомых.
– А люди?
Она посмотрела на меня с испугом и ничего не ответила.
– А люди? – повторил я свой нелепый вопрос.
– Люди не могут жить больше ста лет. А самым младшим из нас – двадцать лет.
– А где же дети?
– Они перестали рождаться.
– Аборты? – спросил я. – Противозачаточные средства?
– Нет.
– А что?
– Радиация. А она, как известно, не так опасна для соматических клеток, как для половых.
– Но почему же не создали защиту против радиации?
– Не успели. Была война. И одна из фашистских держав применила против своих противников коварное оружие. В дикой ненависти ко всему живому они нанесли непоправимый удар будущему. Будущего теперь нет. Есть только настоящее. Но оно может продлиться долго-долго. Ученые-цитологи ищут средство для бессмертия. Если они его не найдут, наступит эра насекомых. Насекомые не пострадали от радиации. Они плодятся… Они придут на смену всем млекопитающим, в том числе и людям, если не будет найдено средство достичь бессмертия.
– Бессмертие? – спросил я. – Что это такое?
– Философы сейчас много пишут о нем, – ответила Ольга. Создано множество научно-исследовательских институтов для изучения проблем, связанных с бессмертием. Один из философов сказал: «Бессмертие – это бесконечно длящееся настоящее, настоящее без будущего». Но эта мысль признана спорной.
– Что в ней спорного?
– Этическая сторона… Нельзя сказать людям, что у них нет будущего.
– Но если это правда, стоит ли ее скрывать?
– Кроме сильных людей существуют и слабые. Они нуждаются в иллюзии. Кроме того, некоторые ученые считают, что можно создать людей искусственным путем.
– Роботов?
– Нет, настоящих живых людей.
– Каким образом?
– Сейчас я вам объясню. Половые клетки под влиянием радиации потеряли наследственную память, но соматические клетки почти не пострадали. А каждая соматическая клетка, взятая от индивида, в соответствующих условиях тоже может вспомнить и воспроизвести индивид.
– Ну, вот! – воскликнул я радостно. – Значит, не все потеряно.
– Но это будет не создание нового, а буквальное повторение того, что было. Соматическая клетка, в отличие от половой, производит не нового человека, а воспроизводит старого, в потомстве повторит его двойника.
– В сущности, почти та же вечность?
– Да. Повторение. Сын – двойник отца, сын сына – не внук, а тот же дед, но помолодевший. И так без конца. Жизнь поколений, но без обновления.
– А какой же выход?
– Другого выхода нет. Только этот.
– А насекомые?
Она посмотрела на меня с таким видом, словно я угадал ее самую тайную, самую скрытую мысль.
– Насекомые смогут обновляться, обновлять жизнь, они будут эволюционировать.
– Вы хотите, чтобы люди уступили им дорогу?
Она не отвегила.
Пауза оказалась слишком долгой. Она заняла весь обратный путь от конца поселка до берега моря, где стояли дома санатория.
И весь путь, пока молчала моя спутница, я мысленно беседовал сам с собой. Я старался представить себе семью, состоящую из двойников: дочь – копия матери, сын – двойник отца, внук и внучка повторение деда с бабкой.
Семья выходит из дома на прогулку. И встречает другую семью, где тоже каждый копия другого.
Страшно? А может, и нет? Все дело привычки. Привыкают же братья и сестры-близнецы друг к другу, а к ним их родители и знакомые. Пусть уж лучше близнецы, но только не насекомые.
Войдя в ворота санатория, я посмотрел на свою спутницу. Лицо ее было грустным. Она о чем-то думала. О чем?
43
На этой Земле должна была вскоре наступить вечность. Смерть будет существовать, но она потеряет всякий смысл. Умерший продлит себя в своем точном подобии, в своем двойнике. Смерть будет существовать, но рождение прекратится. Нельзя же назвать рождением искусственное воспроизведение двойника из соматической клетки. И не будет любви.
Я ходил по комнате из угла в угол и думал. Я не мог не думать, я хотел понять и представить себе эту планету, так удивительно похожую на Землю.
Комната не была пустой. В ней стояли вещи, необходимые для ее обитателя. Из неплотно завернутого крана умывальника капала в фарфоровую раковину вода. Рядом с умывальником висело полотенце.
Стоял письменный стол. За этим письменным, столом множество сменявших друг друга постояльцев писали письма домой. Чем их письма отличались от тех, что пишут и отсылают на моей Земле? Одной существенной особенностью. В этих письмах не спрашивали о здоровье своих детей, не посылали им привет.
Ну и что ж! Ведь на моей Земле тоже есть холостяки и старые девы. Их тоже мало интересуют дети. Разве они интересовали меня еще совсем недавно?
Вот о чем я думал, ходя из угла в угол.
На мгновение я увидел себя со стороны, словно взглянул на себя в глубокое психическое зеркало, отражавшее не только физический облик, но и внутренний мир.
Не смешно ли и не глупо ли, что я, холостяк, не мог вообразить себе мир, населенный только холостяками, старыми девами и бездетными супругами.
Да, я не мог себе его представить, потому что он был слишком уродлив. Ведь на моей Земле холостяки, старые девы и бездетные супруги были исключением.
Хотя бы один или два ребенка на тысячу взрослых в виде исключения, и я бы представил себе этот мир. Но он был так же непредставим, как Земля, населенная живыми куклами.
Мне вспомнились стихи Бодлера, читанные мною на моей Земле.
О, созерцай, душа: весь ужас жизни тут
Разыгран куклами, но в настоящей драме.
Они, как бледные лунатики, идут
И целят в пустоту померкшими шарами.
Да, но здесь была настоящая драма, и разыгранная не куклами, а людьми. Пока людьми. Людьми, которым предстояло вскоре превратиться в кукол.
Я решил познакомиться с жизнью планеты, с историей ее общества, с философией ее культуры. В библиотеке санатория я получил нужные мне книги. Я принес тяжелую пачку в свою комнату, положил на письменный стол. Но какое-то неопределенное, смутное, тревожное чувство мешало мне раскрыть хотя бы одну из этих книг и приступить к чтению. Я стоял возле груды книг, как, наверное, стоял первобытный Адам возле древа познания добра и зла, еще не решив – сорвать ли коварный плод или оставить его висеть на ветке.
Есть явления, которых, может быть, лучше не знать. Чем я смогу помочь людям, лишенным будущего?
Адам не думал о будущем, когда протянул руку к ветке и сорвал запретный плод. Моя рука тоже неосторожно протянулась и раскрыла одну из книг.
На титульном листе книги, к сожалению, не было портрета ее автора. Краткая аннотация сообщала читателю самые необходимые сведения. Автор раскрытой мною книги был самым крупным социологом и психологом двух последних десятилетий.
Он стал социологом сразу после того, как это случилось. Слово это одно из самых безличных и неопределенных слов. Но ведь у того, что случилось, вместо лица была маска. Люди так растерялись, что не сразу нашли подходящее слово.
Само собой разумеется, что они это слово нашли. Они назвали неназываемое, но им не стало от этого легче. Хотя для чего, в сущности, существуют слова? Для общения? Не только. А также для того, чтобы чуточку смягчить слишком суровый и реальный мир вещей и явлений, приблизить его к себе, стать с ним на «ты».
При помощи слова человек сумел стать на «ты» даже со смертью. Но это событие было неопределеннее и загадочнее смерти, с ним пока людям не удалось стать на «ты».
Социолог был мужественный человек. Это не мои слова, а слова аннотации, приложенной к книге. Он взял на себя смелость взглянуть в глаза истине. Слово «глаза», разумеется, метафора. У этой истины не было глаз. Вернее, у нее они были, но она их выколола, как героиня античной трагедии. Зато глаза были у социолога.
С какой болью, с каким подавленным чувством он написал первую фразу, которой начиналась первая страница его книги. Он поставил точку и заплакал. Плачем он хотел смягчить обстоятельства, мысленно найти точку опоры в этом безумии, в этой катастрофе.
Но он не нашел точки опоры. И написал вторую фразу. Его мысль сжимали спазмы. Но это его не остановило. Он должен был объяснить самому себе и всем своим современникам то, что нуждалось в объяснении.
Третью фразу он словно бы отодрал от своего тела вместе с мясом. Он не щадил себя.
В далекой предыстории и истории он пытался проследить истоки роковой ошибки, ошибки непоправимой, которую совершило человечество в век ядерной физики и молекулярной биологии.
На этой Земле, так же как и на моей, тоже существовала когда-то античная эпоха.
Люди той удивительно мужественной эпохи не боялись смотреть в глаза никакой, даже самой страшной истине. Об этом говорят произведения той эпохи и в первую очередь трагедия. Человек шел в театр не позабавиться, не отдохнуть, а соприкоснуться с самыми сложными тайнами бытия. Еще не существовало мещанства. Когда оно появилось? Не тогда ли, когда у колыбели ребенка стали появляться игрушки, как бы взявшиеся ниоткуда. Для ребенка не существует метафизического понятия «ниоткуда». Родители объясняли ребенку: их принес дед-мороз. Ребенку внушалась лицемерная мысль, что он дорог не только родителям, но и вездесущему незнакомцу с сентиментальной бородой – деду-морозу. Не уподоблялась ли деду-морозу и вся действительность, тоже якобы добренькая, седобородая и сентиментальная, как дед-мороз?
В сознании ребенка пустил свои корни миф о деде морозе и о слащаво-добренькой действительности.
Никто так не любит всякие иллюзии, как мещанство. На этой почве, удобренной многими поколениями мещан, и возник фашизм. Фашизм и был концом прогресса. Он лишил человечество будущего, подложив под него радиационную бомбу.
Ход мыслей социолога был не так прост, как я здесь его излагаю, но мне не передать своими словами чужую мысль, у которой был свой язык, свои доводы и резоны. Социолог искал ошибку, роковую ошибку, совершенную человечеством, словно речь шла об ошибке, которую еще не поздно было исправить.
Многие страницы этой страстной, как исповедь, книги мне показались спорными. Не наивно ли было взваливать ответственность за преступления фашизма на деда-мороза? Дед-мороз едва ли был виновен в том, что дети, получавшие от его имени подарки, потом попали под бомбы и снаряды войн, в газовые камеры и концентрационные лагеря. У социолога, по-видимому, были старые счеты с дедом-морозом и со своими родителями, которых он подозревал в легкомыслии и лицемерии. Своему омещанившемуся веку он противопоставлял век античных мудрецов. Мне не показались эти мысли оригинальными. Социолог считал, что человечество пошло не по тому пути. Когда же это началось? Социолог сказал, что это началось с тех пор, как неопозитивизм объявил философию вне закона и приучил людей поклоняться факту и думать, что на свете не существует никаких проблем… Людям внушалась идея, что мысль – это нечто второстепенное. Между дедом-морозом, действительностью и модным способом мышления протягивалась нить.
Неопозитивизм рекомендовал людям не задумываться. Он высмеивал мыслителей и мудрецов. Уже были сконструированы и начали безотказно действовать не только вычислительные, но и мыслительные машины. Человечество вручило самое ценное и глубокое из всего, что знала история Вселенной – свою мысль, – машине и поручила ей думать за себя.
Многие ученые считали, что мысль и познание могут вскоре обойтись без человека, который к этому времени уже начал превращаться из творца в бездуховного потребителя… Капиталистическая цивилизация поощряла это, угрожая социалистическим странам войной и истреблением. А затем началась война машин. Она началась в том году, когда ученым удалось совершить последнее великое открытие.
Была раскрыта сущность морских млекопитающих, похожих на наших дельфинов.
Как вскоре выяснилось, это было принципиально иное, необычайно поэтичное и многоаспектное видение мира. Миром морских млекопитающих (с тех пор названных разумными) была вода, казалось бы однотонная, однообразная, бедная событиями стихия. Но за много десятков миллионов лет существования этого вида настолько усовершенствовались чувства и настолько развился мозг, что познание этих млекопитающих открыло в мнимо однообразной среде поразительное многообразие.
Здесь, на своей планете, люди, в сущности, встретились с иным разумом, с иными принципами познания, словно прилетели на другую планету.
Начался диалог человека и морских разумных млекопитающих.
Волна новой мысли, нового знания, нового небывалого крайне своеобразного видения должна была оживить и воодушевить уставшее человечество, обострить его угасшую любознательность, но диалог был прерван. Началась война. Воевали машины. Но гибли люди.
Да, диалог был прерван.
Надолго ли?
Навсегда.
Разумные млекопитающие погибли одни из первых в этой гигантской войне физиков, химиков, математиков и машин.
Перед человечеством возникла новая небывалая проблема: как быть с мыслью? Как сохранить и продолжить ее в тысячелетиях и веках?
Только теперь, встретившись с иным разумом, с иной мыслью, люди сумели оценить свое собственное знание, свою собственную мысль. А ведь еще недавно они с подозрением относились к мысли, противопоставляя ей чувство и жизнь.
Ученые и техники начали усовершенствовать логические машины. Мысль должна была развиваться, отделившись от человека и забыв о нем. Была высказана идея, что человек стал помехой в развитии мысли, что на современном этапе знание не нуждается в человеке, что оно давно мечтало освободиться от человека и наконец освободилось.