355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Николаев » Заброшенный полигон » Текст книги (страница 10)
Заброшенный полигон
  • Текст добавлен: 22 мая 2017, 14:30

Текст книги "Заброшенный полигон"


Автор книги: Геннадий Николаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

– Есть у меня совесть, мама, есть.

– Ну а коли есть – отстань.

– Тут все как раз наоборот...

– Что-то загадками говоришь. Ничего не поняла.

– Понимаешь, мама, бывают такие ситуации, когда внешне вроде бы по совести, а на самом деле – обман. Так и тут – может быть.

– На что намекаешь? Говори ясней.

– Понимаешь, она Олега не любит, а любит меня. Вот в чем штука!

– Ну и?..

– Ну и... если отстану, для нее это будет удар, травма.

– Вона как... А для Ани и Димочки – не удар? Не травма?

– Ты что, мама! Я же не собираюсь разводиться. О чем ты говоришь?

– Ну и как же? Не пойму чтой-то... И Катя, и Аня? Или побалуешь и бросишь? А вдруг ребенок? Это ж дело такое...

– Не знаю, мама. Катя мне нравится, даже очень. Но загадывать на будущее не берусь, не машина. А вдруг она даст мне поворот от ворот?

– Ой, не знаю, что и сказать. Задал ты себе, сыночек, загадку-запутку, не разгадать, не распутать.

– Главное – не волнуйся. Краснеть за меня не придется. И вообще хочу поговорить с тобой... Чего ты все так близко к сердцу принимаешь? Ведь опять в больницу загремела только из-за этой истории с яйцами, только! Зачем ввязалась? Если уж отец на это пошел, то ты-то чего?

V– Но как же не вмешиваться, сыночек? Это же позор! Ко мне же люди идут, перед людьми стыдно. Отец наш неплохой, но мягкий, прямо воск, помыкают им, как хотят. Считай, если б не я, давно бы пропустили скрозь пальцы, как тесто. Упрямства в нем маловато. Не стойкий.

– Попробуй-ка устоять против Ташкина. Бык с рогами!

– Вот видишь, а отец его защищает. Говорит, и Ташкин не по своей воле Ташкин, его область накручивает. Он же у нас раньше часто бывал, ты должен помнить.

– Помню, как не помнить. Большой охотник до этого самого... И тон – начальнический: «Я сказал, я решил, я не допущу!»

– Это у него есть. Но он тоже не один решает, при нем целая свита. С утра до ночи заседают, перекраивают Тришкин кафтан. Сначала этим дадут, потом отымут – тем. Эти – жалобу, и опять – по новой делить. Чего ни возьми – фонды эти чертовы, стройматериалы, машины,– курам на смех. Вот и носятся туда– сюда. Отец в сердцах материт его, а как остынет – защищает: Ташкин детей любит, Ташкин не вор. А я б на месте высокого начальства давно б пинком под зад ему. Зажрался, задубел, пузо вперед, руки в карманах – вот и весь Ташкин. Да еще чтоб не перечили, подхалимов развел, лизоблюдов. Плевал он на народ! Живет в свое удовольствие, как сыр в масле. Одна забота: начальству потрафить да в кресле усидеть. Потому и сеем, косим, убираем не по погоде, а по звонкам да по циркулярам. Потому и яйца эти позорные собираем по всей деревне, как подать какую-то. А народ уже ничему не удивляется – ко всему привыкши. Яйца сдавать – сдадим, скажут кошек сдавать – сдадим, и друг дружку сдадим – глазом не моргнем. Привыкши! Как же не возмущаться, когда такое?

– Возмущаться можно, но в больницу-то зачем? Если б ты возмущалась без больницы – пожалуйста, а так нельзя! Ты нам дороже всех Ташкиных вместе взятых, понимаешь? Мы возмущаемся, а ему хоть бы хны, сидит, как пень, и досидит до персональной пенсии, в ветеранах будет расхаживать, пионеров поучать... Так что, мамка, кончай пылить, береги здоровье. Мы запрещаем!

– Чего запрещаете?

– Я же сказал – пылить! Это словцо такое модное, означает пустые хлопоты.

– А не пылить, так что? Крапивой зарастать? Чертополохом? Они, кроме плана своего злосчастного, ничего не знают и знать не хотят. Лишь бы отчитаться, лишь бы в бумагах галочку поставить, кружочком обвести и доложить: вот мы какие хорошие, все выполнили, все сдали, оставьте нас в покое. Да ежели не трепыхаться, так вообще в дерьме утонем. Мы трепыхаемся, и они – волей– неволей, мы молчим, и они – не чешутся.

– А думаешь, если будем трепыхаться, что-нибудь изменится?

– Обязательно! Отчего болото образуется? Оттого что течения нет, застой. Вода стоит – плесневеет. Так же и у людей.

– Ты прямо философ у нас.

– Ага, станешь. Не знаю, сыночка, может, в городе и можно так, как ты говоришь, а тут – боже упаси! Все ж таки еще пол-России по деревням живет, поросль молодая отсель лезет. Не знаю, как городские дети нынче, а наши все хуже и хуже. Вон у Прошиных парни – такие протвары растут, прям хоть сейчас в колонию. Ни стыда, ни совести. Пройдохи – в рот залезут, разуются, обуются, вылезут, а ты и не заметишь. И тебя же еще и обсмеют. Раньше б разве посмел недоросток перечить старикам? А нынче? С верхней полки как пошлет – хоть стой, хоть падай. Возмутишься – пристращает: дом-то деревянный, а керосин и спички в свободной продаже...

– Неужто поджигали кого-нибудь?

– Да нет, домов пока не трогали, а человека сожгли. Василия Москалева. Ванька Клюнин. По пьянке, конечно. Москалев у Клюниных крышу красил, да поленился старую краску очистить, так по старой и намазал. А она высохла, да и вспучилась. Уже и время прошло, пили они как-то с Ванькой, тот вдруг краску вспомнил, озверел, привязал Ваську к бревещку – валялось во дворе,– облил керосином и поджег. Народ сбежался тушить, а кого тушить – как голец копченый.

– Катя рассказывала. Мало дали подлецу, семь лет. Через пять вернется.

– Ага. Братец дожидается, вместе опять начнут. И что за гибельность такая в людях?! Для того и родился, чтоб кого-нибудь угробить. Другого и смысла вроде нет. И как их распознать еще до рождения? А что? Посмотрел прибором: выродок – долой его! Вон сколь абортов бабы делают, а может, не тех лишают жизни... Эх-хе-хе, иной раз подумаешь, до чего жизнь каверзная: один дурак дураком, балаболка, змей-горыныч, а жизнь несет его вверх да по гладкому, а другой умница, трудяга, добряк, а его колошматит, колошматит, пока в щепки не разобьет. И все ж таки многое от условий зависит. Один и тот же человек может и так себя повести и этак – по условиям. А мы об этом не думаем. Сунут человеку эти гадские деньги, зарплату или там зерно, продукты,– на и отвали. И что он там пошел, куда – ни-икомушеньки нет дела. Вот тут бы Ташкиным-то и объявиться, взять под локоток, переговорить по душам, в дом зайти, с семьей побеседовать. А то только и знают погонять да очки начальству втирать – вся забота.

– Твои речи да богу в уши.

– Ага. Пока лежишь, всякого надумаешься. Но ты, я смотрю, уже как на иголках. Побегишь?

– Погода хорошая, надо спешить.

– Ну беги, сыночек, и так задержала тебя... Ты скажи отцу-то, пусть Михеевых не забывает, старики одни, дров некому наколоть, воды натаскать, картошки с погреба поднять. А с птичником чё уж теперь, не повернешь. Хотела предостеречь, отговорить, а вишь, как вышло – опять в больницу закатилась. Ну бог с ним! Пусть не держит на меня зла, для него же старалась, ему же стыдно потом будет...

– Тебе что привезти? Простокваши? Или сыворотки?

– Творожку. Скажи бабке, пусть сделает, свеженького охота. А так ничё больше не надо, вся тумбочка забита. Жарко, портится. Тося нанесла тут с три кило. Ничё не надо. Ну давай, сыночек, поезжай, не волнуйся, делай там свое дело, а уж с Катей сам разбирайся, только не обижай девочку. Ты у меня хороший, верно?

– Высший сорт! Ну пока, мамка! Поехал. Пока!

2

Не столь уж и наивен был Иван Емельянович, чтобы не понимать, на что идет, решаясь сдать по просьбе Ташкина эти липовые яйца. Неискоренимая готовность порядочного человека прийти на помощь, откликнуться на зов товарища, с которым, худо-бедно, проработали почти тридцать лет, сыграли тут свою роль, а может, еще и потому согласился, что незаметно дал себя приручить и приучить к жизни по принципу: ты – мне, я – тебе. Размытый, коварный принцип. Одни считают, что только так и можно жить в наше время, и живут припеваючи, не маясь угрызениями совести. Другие тихо и упорно сопротивляются или отходят от дел, сворачиваются улитками в своем хозяйстве, прячутся за болезни, торопятся на пенсию, лишь бы не участвовать, не знать, не видеть и не слышать. Конечно, когда взаимовыручка по-братски, не в личную корысть той или другой стороне, а только лишь во благо общему делу, тут никаких сомнений: ты – мне, я – тебе, иначе не проживешь при нашей вечной бедности, при вечном нашем дефиците. Но когда тебе дают орден, а потом просят выручить, умалчивая при этом, что выручка связана с махинацией, то как тогда? Это что, тоже взаимовыручка? Или что? Сомневался, раздумывал и все же решился, успокоив себя тем, что решал не единовластно, а успел предварительно переговорить с членами правления. К тому же просьба шла не от какого-то постороннего дяди, а – что самое главное – от секретаря райкома!

На другой день после сдачи яиц, рано утром последовал звонок из райцентра. Едва в трубке раздался голос товарища Мурашова, председателя районного комитета народного контроля, сердце у Ивана Емельяновича болезненно екнуло: неужто по птичнику?! Мурашов предупредил, что будет к десяти и что потребуется часа два-три, просил выделить время, дело срочное. Народный контроль мог позвонить по любому поводу, и причин для срочцых разговоров всегда в избытке, но на этот раз тон, взятый Мурашовым, не предвещал ничего хорошего: такой чувствовался официальный холод, что сомневаться в причинах визита не приходилось...

Мурашов приехал не один. Вслед за ним в кабинет вошли бывший директор плодоовощной базы Балтенков и бывший начальник связи Плюскарев, оба пенсионеры, оба приятели и собутыльники Шахоткина. Сам Мурашов многие годы работал директором горячинской средней школы, а после ухода на пенсию был направлен в народный контроль по рекомендации областного комитета партии, вопреки намерению районного руководства поставить Балтенкова. Мурашов категорически не употреблял спиртного, был неподкупен, строг, и, наверное, поэтому его хотело дальнее начальство й не хотело ближнее. Народный контроль при нем активизировался, хотя, как было очевидно всем, в том числе и Мурашову, касался пока лишь самых поверхностных слоев районной трясины – вглубь не пускали многочисленные начальники и его же помощники, приставленные местным начальством, видно, в порядке компенсации...

Небольшой темноватый кабинет, старый потертый стол и такие же стулья с матерчатыми спинками и сиденьями, телефонный коммутатор, тоже старый и потрескавшийся,– все тут говорило о более чем скромных возможностях хозяина, то бишь колхоза. И когда гости сели по приглашению Ивана Емельяновича за стол, придвинутый торцом к председательскому, когда Мурашов с неторопливостью педанта вытащил из портфельчика прошитые с краю черными нитками ученические тетради, достал очки и развинтил авторучку с чернилами, Иван Емельянович окончательно утвердился в своем первоначальном предположении, что разговор пойдет о яйцах. Он весь подобрался, поплотнее придвинулся к столу, сложил перед собой руки, сомкнутые в замок, и приготовился слушать.

– Мы получили сигнал,– начал Мурашов, поглядывая сквозь очки то в тетрадки, то на председателя. Глаза его, темные, с белесоватым ободком, казались круглыми и хищными, как у старого коршуна.– Двадцать шестого июня сего года колхоз «Утро Сибири» предъявил к сдаче первую партию яиц в количестве пятисот штук. Яйца оприходованы кладовщицей Петрушенко М. И., квитанция передана в райком партии товарищу Ташкину. Так?

Иван Емельянович кивнул.

– Спрашивается в задаче,– продолжил Мурашов,– где же та птицефабрика, на которой эти яйца произведены? Что на это ответит нам председатель колхоза товарищ Александров?

Иван Емельянович указал рукой за окно:

– Фабрика есть, можете убедиться.

– Убедимся,– недобро пообещал Мурашов.– Но сначала представьте документацию.

Иван Емельянович через коммутатор вызвал главного инженера Балабина и главного бухгалтера Маникину – со всеми документами по птичнику. И пока те собирались, попытался незатейливыми разговорами хоть как-то расслабить суровых гостей и выведать, откуда дунул ветер, с чьей подачи нагрянула комиссия. Но сухопарый Мурашов отвечал односложно, цедил сквозь зубы, а оба его помощника вообще молчали, упорно отводя глаза. Тучный пучеглазый Плюскарев астматически сопел, малиновый, явно с тяжелого похмелья Балтенков мрачно вздыхал и поминутно пил воду, ничуть не смущаясь своим состоянием.

Пришли Балабин и Маникина с папочками подшитых документов. Заглянула секретарша Нюра, спросила, не надо ли чего. Иван Емельянович сердито отмахнулся, и гости погрузились в изучение бумаг. Собственно, изучал один Мурашов – Плюскарев и Балтенков лишь небрежно перелистывали вслед за ним документы и вряд ли вникали в суть. Наконец Мурашов отодвинул папки, побарабанил пальцами по столу и заговорил, обращаясь к Ивану Емельяновичу:

– Значит, цех не пущен, даже не предъявлялся комиссии, а яйца уже сдали. Как же так получается, товарищ Александров? Государство обманываете?

– Нет, не обманываем,– твердо сказал Иван Емельянович.

– Ну как же не обманываете? Обманываете.

– Обманывали бы, если б рапорт представили, а яйцо – нет. А мы ведь яйцо представили, а не рапорт. Государству-то какая разница, где эти куры сидят – по клеткам в птичнике или по домам у колхозников. Куры-то те же самые.

– Ишь как поворачиваете! Но яйцо-то сдали по птичнику, значит, государство вправе рассчитывать на ежедневную продукцию. А? Что на это скажете?

– А то скажу, пусть-ка товарищ Шахоткин сдает ежедневную продукцию. Из-за него стройка замерзла, вот пусть он и сдает.

– Ну и логика у вас, товарищ Александров! – удивился Мурашов.– То вы утверждаете, что государству все равно, где куры, то валите на Шахоткина. Яйцо-то вы сдали, а не Шахоткин. В данном случае я не оправдываю Шахоткина, с ним мы тоже будем разбираться, на каком основании снимает рабочих с пускового объекта. Но сейчас с вами разговор, товарищ Александров.

Маникина, сидевшая как на иголках и порывавшаяся вставить слово, не выдержала и, перебивая Ивана Емельяновича, закричала:

– Вы б сперва спросили, сколь мы упирались против этого ЦУ! Председатель и правление. Мы, думаете, совсем тут темные? Или вообще ничё не петрим, на что нас толкают, да? Не беспокойтесь, все понимаем и даже очень. Все мы партийные, не хуже вас и политически и всяко подкованные, газеты каждое утро вслух читаем на политчасе, знаем, какие требования нынче к нашему и к вашему брату. Потому и отбивались ручками и ножками, но это же Ташкин! Вы чё, Ташкина не знаете?

– При чем здесь Ташкин? – проворчал Балтенков.– У Кыиве дядька...

– А при том! – Маникина вскочила и, указывая двумя руками на Ивана Емельяновича, заговорила громче прежнего: – Вы себя на его место поставьте. Ему-то каково? Секретарь райкома просит! Выручи! Какой председатель откажет? А тем паче наш. Потому как, чё тут темнить, по-человечески надо, а не как где-нибудь в Африке. Мы не негры! И Ташкин не погонщик! Коли просит, надо уважить. Мы его чаще просим. Вот так!

– О-о, вывернулась, – засмеялся Балтенков.– Ну баба...

– Хошь, за «бабу» врежу? – не на шутку разъярилась Маникина и маленьким, но крепким кулачком сунула под нос Балтенкову.– Во!

– Ну, ты,– отпрянул Балтенков,– полегче!

– И еще экспертизу соберем, с похмелюги на общественное мероприятие явился,– продолжала Маникина.– Вот свидетели. А ну дыхни!

Она склонилась к самому его лицу и, жадно втянув воздух, воскликнула с отвращением:

– Ух, сивушник! Еще проверять явился, погань!

Балтенков даже посерел от столь яростного наскока. Сказать ему, правда, было нечего, и он угрюмо отодвинулся подальше от Маникиной. Смутился и Мурашов: ему как главному в этой комиссии не подобало бы брать с собой явно нетрезвого человека. Он сычом уставился на Балтенкова.

– Вы что же, товарищ Балтенков, действительно? Некрасиво, товарищ Балтенков, некрасиво. Я бы мог других пригласить, ваше присутствие совершенно необязательно.

Он неодобрительно покачал головой, сожалеюще развел руками, дескать, что поделаешь, не выгонять же теперь... Покашляв, нарушил неловкое молчание:

– А что, товарищ Александров, действительно имела место просьба товарища Ташкина?

– Имела, действительно,– подтвердил Иван Емельянович.

– И есть свидетели?

– Косвенные. Просьба имела место с глазу на глаз, но потом я советовался с людьми, обсуждали ситуацию, а вечером он звонил мне домой, настаивал. Тут жена и сын свидетели, как я с ним разговаривал.

– М-да...– протянул Мурашов, размышляя о чем-то.– Жена и сын... М-да... Ну ладно, давайте продолжим. Собственно, теперь я хотел бы осмотреть птицефабрику, на месте, так сказать, удостовериться.

Иван Емельянович вызвал автобус, и все шестеро отбыли на птичник. По дороге Балтенков, усевшийся за Маникиной, попытался завязать с ней разговор, перевести недавний инцидент в шутку, но Маникина так шуганула его, что Мурашов вынужден был снова приструнить своего зама. Балтенков демонстративно отсел от нее подальше – с желчно-пакостной ухмылкой. Злоба, видно, не давала ему покоя, он то и дело бросал на Маникину красноречивые взгляды и грозил пальцем.

– Чего ты грозишься, чего ты машешь, не боюсь я тебя! – не выдержала Маникина и вдруг закричала так, что лицо ее побагровело, а на шее вздулись синие жилы: – Съел, бурдюк вонючий! Еще дать? Сволочь! Вор! Хапуга! Пьяница! Гад ползучий! Проверяльщик чертов! Ты у меня допроверяешься! Всех вас гнать в три шеи!

– Дуся, Дуся, остынь,– взмолился Иван Емельянович.– Неловко как-то, гости все ж таки.

– Товарищ Маникина,– скрипуче проговорил Мурашов, – если вы лично имеете что-то против Балтенкова, прошу не распространять на других! Мы к вам не на блины приехали. Вот так!

– А я против вас и не возникаю,– успокаиваясь, ответила Маникина.– Вон, этот нелюдь. Ну кто мог такого прохиндея сунуть в народный контроль?! У него ж на морде написано: вор и мошенник, а его – проверять! Вы-то куда смотрите, товарищ Мурашов!

– Назначаю не я,– пробурчал Мурашов.

– Не вы! Но вы же председатель, могли и отказаться работать вместе с ним. А не отказались, сробели или еще чего. Вот и думай народ, почему он с вами... Контроль-то народный!

За последними домами автобус свернул на левую отвилку, обыкновенную грунтовку. После асфальта стало тряско и пыльно. Птичник серым приземистым бараком маячил впереди. Дорога была перекопана – водопровод проложили, но траншею засыпали кое-как, лишь забросали, и, проезжая через нее, автобус колыхнулся на ямине. Да и все строительство являло собой печальную картину: казалось, тут не строили, а разрушали. Земля взрыта, дерн содран и сдвинут в огромную кучу, уже успевшую ощетиниться во все стороны зелеными стрелками пырея. Там и сям валялись бачки из-под краски, мешки с цементом, прикрытые кусками рубероида; пустые бочки, козлы, грабли, лопаты, ломы, кувалды... Само здание выглядело скорее недоразрушенным, чем недостроенным: ворота висели криво, крыша сквозила такими щелями, что в них свободно пролетали голуби, обжившие заброшенную стройку; фрамуги были без стекол, между панелями светились зазоры величиной с хорошую картофелину, полы постелены кое– как, клетки для содержания несушек беспорядочным хороводом тянулись по центральному проезду. Дел тут было, как говорится, начать да кончить.

– Ну что, будем актировать? – спросил, ни к кому не обращаясь, Мурашов.

– У нас пять актов! – сказал Иван Емельянович.– А что толку?

– То ваши, а теперь будет наш!

Уже в автобусе Мурашов составил акт под копирку, дал расписаться членам комиссии и представителям колхоза. Балтенков расписался с желчью, чуть не продрав насквозь бумагу. Плюскарев, напуганный перепалкой, подписался тихо, скромно. Иван Емельянович расписался, даже не прочитав толком, что там написано. Маникина же, напротив, въедливо и дотошно изучила документ и только после этого поставила свою подпись. Балабин, рыхловатый, молчаливый человек, работавший раньше механиком в колхозных мастерских, поставил свою закорючку не глядя.

– Ну и что дальше? – спросил Иван Емельянович.– В дело? Или под сукно?

– Товарищу Ташкину,– холодно, снова переходя на официальный тон, отрезал Мурашов.

– Ташкину так Ташкину,– обескураженно сказал Иван Емельянович.

– А собственно, почему Ташкину? – задиристо спросила Маникина.

– Потому,– сухо сказал Мурашов, аккуратно складывая в портфельчик тетрадки и экземпляры только что составленного акта.

– Да ладно ты,– урезонил^Иван Емельянович Маникину.– Вызовут и все объяснят. Ну выговор запишут, больше не дадут.

– А ты уже и лапки кверху? – возмутилась Маникина.– С какой стати! Пусть Шахоткину выговор дают, ему не привыкать. Или Ташкин сам себе в учетную карточку запишет – давно пора за такое руководство! Еще с обкома ездит эта, как ее, чернявенькая такая, важная, ну, вылетело из головы, заведующая сельхозотделом.

– Колтышева,– подсказал Иван Емельянович.

– Вот-вот, Колтышева! Вот ей – тоже строгача!

– А ей-то за что? – спросил Мурашов.

– А за старательность! Ей говорят: колхоз должен сдать десять тонн мяса,– она для подстраховки требует двенадцать. Ей говорят: надо отсеяться до двадцатого мая,– она давит, чтоб к пятнадцатому.

– Вас послушать, Маникина, так кругом все дураки, все перестраховщики, одни вы умные, хорошие,– сказал Мурашов язвительно.

– Да, мы одни и есть! А чем мы не хорошие? Труженики, можно сказать, самые низовые, ниже некуда. Сеем, пашем, а что получим за свой труд, не знаем. Скотину сдаем – вес, упитанность занижают, молоко сдаем – с жирностью мухлюют, зерно повезли – влажность, клейковину с потолка ставят, колхозу в убыток. Кругом вымогатели, теперь уже мяском да медком не отделаешься, денежки сверху положи, тогда примут как есть. А не дашь – до смерти заволокитят.

– Сами приучили,– сказал Мурашов.– По закону отвечают одинаково взяточники и взяткодатели. Это вам известно?

– Так они ж вымогают! У них совести нет!

– А вы имейте совесть не давать! Почему идете на поводу?

– Для дела! Иначе не сдашь.

– Цель оправдывает средства – вот ваш принцип. Безнравственный принцип! И лучше помалкивайте. Перестраивайтесь и помалкивайте. А мы будем и там наводить порядок. Порядок везде нужен, во всех звеньях.

Балтенков, сидевший у окна через проход, метнул на Маникину злорадный взгляд, перегнулся к Мурашову:

– Вот видите, Иннокентий Андреевич, все они такие, крикуны и крикуньи. Кричат, а копни их...

– Заткнись! – прицыкнула на него Маникина и снова повернулась к Мурашову: – Правды нигде не найдешь. Их, вымогателей, под крылом держат, оберегают. Как их сковырнешь?

– Ничего, сковырнем,– пообещал Мурашов.

Автобус подкатил к правлению. Иван Емельянович вопросительно посмотрел на Мурашова. Тот кивнул на выход. Все вышли, собрались у крыльца.

– Может, пообедаете,– неуверенно начал Иван Емельянович, но Мурашов энергично запротестовал:

– Нет, нет! Дома!

– Боже избавь,– поддакнул Балтенков, хотя по всему было видно, как он страдает.

– Ну что ж,– развел руками Иван Емельянович,– мы из чистого гостеприимства.

– Да, да, спасибо, но нам пора.

Мурашов степенно попрощался за руку с Иваном Емельяновичем, с Балабиным и с Маникиной. Потянулся прощаться и Балтенков, но Маникина демонстративно заложила руки за спину и отвернулась. Балтенков плюнул и пошел к «газику», на котором приехали сюда. Плюскарев потоптался, не зная, как быть, в последний момент все же сунул ручку Ивану Емельяновичу и Балабину и стариковской трусцой заспешил к машине. Мурашов тоже двинулся было к «газику», но вдруг остановился, взял Ивана Емельяновича под руку, отвел в сторону.

– Вот что хочу сказать, товарищ Александров,– начал он вполголоса, стараясь, чтобы никто их не услышал,– вы человек порядочный, знаю вас давно... Что хочу посоветовать.– Он покосился по сторонам и еще понизил голос: – Постарайтесь забрать у Ташкина ту справочку, которую передали ему. А яйца переоформите как сдачу с личных хозяйств. Я некоторое время придержу акт, не буду давать ему ход. Попробуете?

Иван Емельянович смотрел в серое изможденное лицо Мурашова, в его ястребиные холодные глаза, и что-то в нем натягивалось, натягивалось до стального пружинного звона, еще чуть-чуть – и, кажется, лопнет, взорвется, разлетится в пыль и прах. Мурашов отвернулся, пошел, приволакивая ногу, к машине. Следом за ним утянулись в «газик» и его помощники.

3

В тот же день, к вечеру, в Камышинку приехал товарищ Ташкин – в единственном числе, на райкомовской «Волге», сам за рулем. Предварительно предупрежденный по телефону, Иван Емельянович встретил его у крыльца правления, и они вдвоем укатили на птичник.

Ташкин был мрачен, задумчив, капризно выпячивал толстые губы, ходил, косолапо переваливаясь с боку на бок, руки в карманах кожаной куртки – пузо вперед. Рыжие волосы как-то небрежно свалены на левую сторону, отчего лицо его, и без того широкое, плоское, казалось перекошенным, как бы помятым. Пыльные глаза сердито щурились, избегали прямого взгляда. Но в голосе, когда изредка бросал незначительные фразы по ходу осмотра, урчали и перекатывались те же властные басовитые нотки. Что заставило его осматривать птичник, было для Ивана Емельяновича загадкой. Быть может, акт народных контролеров? Но тогда кто сообщил Мурашову о сдаче яиц? Иван Емельянович молча ходил следом за Ташкиным и терпеливо ждал, когда секретарь сам начнет разговор. По всему было видно, что Ташкин приехал не просто так...

Они вернулись в машину. Ташкин вынул пачку «Шипки», закурил и неторопливо повел такую речь:

– Не знаю, как ты, Иван Емельянович, а я считаю, что мы с тобой хорошо работали. Если и бывали сшибки, то не по злобе, по делу. А кто не работает, тот и не спорит. Ты мужик честный, без лукавства, без этого самого, тебя уважают и в колхозе, и у нас в районе, и в области! Да, в области ты на хорошем счету... У меня от тебя секретов нет и быть не может, потому как в одной упряжке. За все эти годы, наверное, не раз мог убедиться в моем к тебе добром отношении. Я не про орден – вообще. Бывало всякое, приходилось выполнять вышестоящие указания, не всегда они были, прямо скажем, мудрыми. Но дисциплина! Я – райком, они – обком! У нас – тактика, у них – стратегия! Если мы все снизу начнем учить верха, понимаешь, что получится?

Иван Емельянович, сразу смекнувший, что это только присказка, неопределенно пожал плечами, дескать, ему ли подыматься до таких высоких материй. Он так и сказал:

– Мне б твои заботы, Антон Степанович...

Ташкин криво усмехнулся, выкинул недокуренную сигарету.

– Твои заботы, конечно, поважнее. И это всерьез, без смеха. М-да, Иван Емельянович, милый ты мой Ваня... Я ведь к тебе приехал за советом, с просьбой, если пойдет у нас разговор... Прошлый раз, когда ты был у меня и я просил тебя об этом чертовом птичнике, мне, понимаешь, неловко было открываться до конца. Сидят в нас еще какие-то ложные понятия – субординация, гордыня и прочее. Но потом стыдно стало, что ж, думаю, темнить-то? Да еще с Александровым! Вот и прикатил...

Иван Емельянович сидел к нему вполоборота на соседнем сиденье. И были они так близко, что невольно то и дело взглядывали друг другу в глаза. И когда взгляды их сходились, Иван Емельянович чуть замирал от какого-то совсем незнакомого ему выражения глаз Ташкина. Он и не подозревал, что Ташкин – важный, настырный, волевой, привыкший завершать все разговоры и давать непререкаемым тоном ценные указания,– что этот Ташкин может глядеть такими усталыми, печальными и даже жалостливыми глазами. Таких глаз у Ташкина раньше не водилось, это что-то новое...

– Скажи, пожалуйста, Антон, с чьей подачи позавчера прикатил Мурашов со своими архаровцами? – спросил Иван Емельянович.

Ташкин рассеянно кивнул, повторил:

– С чьей подачи...– Помолчав, вдруг засмеялся.– А я вспомнил, как на тебя накатка в райком пришла. Помнишь, в райсовет тебя выбирали? Я же тебе рассказывал.

– Нет, не помню что-то.

– Ну как же, целая история...– Ташкин снова закурил. Скашивая глаза, снял мизинцем табак с языка. Посмеиваясь, рассказал: – На бюро райкома обсуждали твою кандидатуру, все тебя знают, уважают, естественно, никаких возражений. И вдруг встает Черепанов, тогда инструктором работал, письмами трудящихся занимался. Встает, разворачивает письмо и читает. Дословно не помню, но смысл таков, что вот, дескать, Александрова собираются двигать в депутаты, а у него фамилия от царя Александра. Какого – первого или второго?

– Третьего,– улыбаясь сказал Иван Емельянович.

– Значит, не того, которого народовольцы угробили. И вот, дескать, как же так, дорогие товарищи, народным депутатом будет человек, носящий царскую фамилию?! Человек, знающий, что фамилию дал сам царь, и до сих пор не сменивший ее? Черепанов показал письмо, а там сплошные восклицательные знаки. Ну, мы посмеялись, письмо подшили, а тебя, с царской фамилией, все же утвердили в народные депутаты. Вот какие бывают у нас истории...

– Ты не рассказывал. Забавно...

– Это сейчас забавно. А твой «доброжелатель» потом шарахнул в обком, пришлось объясняться с завом по кадрам. И разговор, надо тебе сказать, был не из приятных...

– Зав был заодно с «доброжелателем»?

– Ну, не то чтобы заодно, но где-то, как-то, что-то...

– Плешь какая-то! – возмутился Иван Емельянович.

– Плешь-то плешь, да смотри не съешь!

– Это верно,– согласился Иван Емельянович.

– М-да, а суть вот в чем.– Ташкин пристукнул кулаком по баранке, и машина отозвалась легким звоном.– Суть в том, что на той неделе будет бюро обкома. Возможно, не вероятно, но возможно, что спросят тебя кое о чем. Например, о птичнике. О чем я хочу тебя просить... Об единственной милости: возьми эти досрочные яйца на себя. Дескать, хотел доказать, что люди у нас сознательные, откликнутся на призыв досрочно сдать, и так далее. Сдавали же колхозники из своих, так сказать, личных закромов. Ну как, Ваня, выручишь? А то на меня уже столько понавешали, не выдержу, слечу...

Иван Емельянович озадаченно почесал щетину на подбородке, скосился на Ташкина. Тот, понуро склонив голову, ждал, делая вид, будто разглядывает что– то на полу кабины.

– Ты меня понял? – спросил Ташкин.

– Понял, как не понять...

– Ну и? Можно надеяться?

– Но ты не сказал, с чьей подачи явился Мурашов?

– Потом скажу, потом. Но не с моей. Клянусь!

– Верю.

Колеблясь, Иван Емельянович думал, не зная, на что решиться, и вдруг Ташкин положил на его руку свою, крепко сжал и отвернулся.

– Ну что ж, ладно, выручу,– согласился Иван Емельянович.

– Спасибо, Ваня,– глухо пробормотал Ташкин.

– Но у меня к тебе встречная просьба,– сказал Иван Емельянович.– Нажми ты своей властью на Шахоткина, в три господа его бабушку! Пусть закончит птичник, это же безобразие! Посмотрел, убедился.

Иван Емельянович обвел рукой неприглядную панораму заброшенной стройки, которая была у них перед глазами. Ташкин прикрякнул и, набрав голос, рокочуще проговорил:

– Этого чертова артиста в ступе истолку! Сегодня же вызову, разберусь с ним. Это за мной, обещаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю