355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Сосонко » Мои показания » Текст книги (страница 4)
Мои показания
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:02

Текст книги "Мои показания"


Автор книги: Геннадий Сосонко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 33 страниц)

Гарик сейчас играет слабее, чем десять лет тому назад, и стиль его изменился. Раньше он играл, как Капабланка, как я его учил, по позиции, но несколько лет назад я заметил, что в интересах безопасности он идет на упрощения и после того, как позиция упростится, применяет свой тактический талант. Нет, я не думаю, что это возраст, он просто понял, что ему в первую очередь не надо проигрывать. Вы ведь знаете, что каждый тенор может взять в своей жизни определенное количество верхних «си». Но, может быть, и шахматист способен сыграть только определенное количество хороших партий, а остальное время он просто передвигает фигуры? Думаю, что единственное спасение его – это бросить галиматью, которой он сейчас занимается. Но это уже бывало, что ко мне поворачивались спиной, я в конце концов помогал Каспарову не из-за его человеческих качеств, а потому, что он замечательный шахматист.

Кого я выше оцениваю, Каспарова или Карпова? Конечно, они оба выдающиеся таланты, но более разносторонний талант – у Карпова. Вы видели мою книгу «Три матча Анатолия Карпова»? Так вот, он играл фантастически в этих матчах. Как он выиграл у Спасского! А тот ведь был еще очень силен – Спасский за несколько месяцев до этого, в 73-м, выиграл чемпионат Союза, и какой! Так Карпов его в матче прямо разгромил. Ну а потом Карпов перестал играть в полную силу. Почему – не знаю. Может быть, в сочетании «деньги – шахматы» деньги стали более важны? Но то, что он показал недавно на турнире в Линаресе, говорит о том, что он сохранил еще свой талант. С кем из них я хотел бы остаться вдвоем на необитаемом острове? У меня сейчас достаточно хорошие отношения с Карповым. Но если бы я мог выбирать между Карповым времен его чемпионства и Каспаровым – его чемпионства, я бы предпочел остаться в одиночестве на необитаемом острове.

Из молодых? Помню, когда Крамнику было двенадцать лет, играл он очень осторожно, очень правильно. Он быстро усиливался и сейчас играет смелее, но просто с неуважением относится к себе: толстый, пьет, курит. Камскому проиграл позорно, да и Гельфанду. Он и меня теперь избегает, обходит стороной. Широв – очень своеобразный талант, мне чем-то Корчного напоминает. Но у него, я думаю, нервная система не в порядке – то хорошо, то плохо. Он резкий такой, импульсивный, кого угодно может критиковать. Нет, как чемпион мира он мне не видится.

Прежде чем о будущем чемпионе говорить, надо порядок навести в шахматном мире. Скоростные турниры всякие, все шлеп да шлеп – издевательство над шахматами. Вы видели, как Каспаров компьютеру проиграл? Бесцветная партия! Компьютер играл бесцветно, Каспаров просто жутко. Но я это еще перед матчем в Лондоне понял, когда мама со мной говорила, что деньги для них – это всё.

Нет, шахматы не изменились, не стали другими – это всё сказки для маленьких детей. Это только первоначальную информацию теперь легче добыть, а процесс анализа остался прежним. Шахматист должен анализировать сам и много, и ничто не может заменить анализа.

Лучшая из моих аналитических работ ? Думаю, написал ее во время войны, когда прокомментировал все партии турнира на звание абсолютного чемпиона СССР. Я ведь тогда, в 43-м, написал письмо Мо-лотову, что теряю свою шахматную квалификацию. Вот он и начертал резолюцию: «Надо обязательно сохранить товарищу Ботвиннику боеспособность по шахматам и обеспечить должное время для дальнейшего совершенствования». Так у меня образовались два свободных дня в неделю, тогда и книгу писал.

Помню, привел ко мне Быховский Белявского – тому тогда семнадцать лет было – посмотреть, как играет. Бьшо видно: способный, но ничего не знает, просто играет как бог на душу положит. Так я ему дал эту книгу, чтоб научился анализировать. Через несколько месяцев он ее вернул и сказал, что искал в анализах хотя бы одну ошибку, да так и не нашел.

Когда я сам играл сильнее всего? Ну, конечно, в 48-м году играл я хорошо. Готовился от всей души и показал, на что способен. И чемпионат СССР в 45-м играл хорошо, когда набрал 16 из 18-ти. Да и матч-реванш с Толем, хотя было мне уже пятьдесят. Подготовился очень хорошо и всех удивил, и Таля удивил. Вы вот о Таге хорошо написаш, а стиль его определили неправильно. Я же показал во втором матче, как с ним надо играть. Когда фигуры у него прыгаги по доске – не было ему равных, а когда крепкая пешечная структура в центре – тогда позиционно он был слаб, поэтому надо было его ограничивать, ограничивать. Да, Таль... Помню, в Мюнхене в 58-м была трамвайная остановка Таль-штрассе. Мы всё шутшли: в честь Миши названа. Был болен, вы говорите? Но он же всю жизнь болел. А как было дело? Вызывает меня Романов и говорит: матч опыожен – Таль болен. Есть ли официальное заявление от врача? Да нет, говорит, болен он. Я: но есть правила, должно быть удостоверение. Перешли на крик. Вечером Романов мне позвонил и сказал: матч играется. Оказывается, позвонили Толю в Ригу, чтобы он официально освидетельствовался, но Таль отказался.

Вообще говоря, и Бронштейн, и Смыслов, и Таль после матчей со мной уже не показывали бшой игры. Этот грех на моей душе, так как я их раскрыл и все поняли, как с ними надо играть.

Нет, не курил никогда, за исключением двух месяцев в молодости, алкоголя не употреблял, ел всегда за полтора часа до игры, потом лежал, но не спал, просто лежал, потому что, когда лежишь, никто не лезет с пустыми разговорами. Сначала брал с собой на игру черную смородину с лимоном, жена сама выжимала. Потом стал пить кофе. Одно время ел шоколад во время игры, думаю – это неплохо. Для себя заметил так: если поправляюсь во время турнира, значит, плохо играл, и если прихожу после партии не усталый – тоже плохо. Ну а если измочаленный – тогда полный порядок. После партии с Капаб-ланкой в Амстердаме со стула не мог подняться.

Сон, конечно, важное дело. Что вам Спасский говорил в отношении сна? Чепуху, наверное. Но был великий шахматист, великий. Это продолжение линии Ласкера: его мало интересовало, что делают другие, он имел свое мнение. Свой первый матч с Петросяном он играл уже очень хорошо, но, я думаю, ему Бондаревский голову заморочил. Ну а второй матч с Петросяном – просто великолепно. Думаю, что Фишеру он проиграл матч по жупости. Переоценил себя. А то, что с ним произошло, – так вы же сами знаете, что творчество и деньги сопутствуют друг другу. Здесь вопрос – что важнее? Или деньги – для того, чтобы играть в шахматы, или шахматы – для того, чтобы зарабатывать деньги. Ну, он перешел на вторую систему и потерял интерес к шахматам. Ему сейчас еще повезло, что он сыграл этот идиотский матч с Фишером и обеспечил себя.

Так вот о сне: я спал хорошо до московского турнира 36-го года. Но тогда такая страшная жара стояла, да еще шум постоянный на улице, что я потерял сон. Но был молодой и с бессонницей играл хорошо, заставлял себя играть. Потом как-то восстановился, но полного порядка так и не было.

Без всякого сомнения, машина будет играть сильнее человека, и бояться здесь нечего, шахматы станут еще популярнее. Бегают же люди на стадионах, хотя и велосипед, и тем более машина намного быстрее. Нет, здесь бояться не надо, но дело это непростое. Знаете, что я вчера на лекции понял ? Составить программу для управления экономикой легче, чем для шахмат, потому что игра двусторонняя, антагонистическая – игроки мешают друг другу, это же черт знает что такое, а в экономике этого нет, там всё проще.

Нет, Сталина не видел, с Поскребышевым, помощником его, по телефону разговаривал, а Сталина не видел. Но у меня есть телеграмма. Получил я ее в январе 1939 года, после того как послал Молотову письмо насчет моего матча с Алехиным. Телеграмма такая: «Если решите вызвать шахматиста Алехина на матч, желаем Вам полного успеха. Остальное нетрудно обеспечить. Молотов». Я всегда думал – Молотов писал, но как-то прочел это с кавказским акцентом и понял – сталинский стиль, особенно «остальное нетрудно обеспечить». Ну, и потом у меня в Центре висит распоряжение J950 года за сталинской подписью. Сталин ведь был не только негативной фигурой, его роль двойственна. Он укреплял государство, и, хотя люди жили бедно, большинство его поддерживало. Десятки миллионов жизней, вы говорите? Знаете, я в это не очень верю. Лагеря были, конечно, но многие из лагерей возвращситсь, очень многие, и друзья мои возвращались. Так что цифрам я не очень верю. Хотя Сталин очень ловко камуфлировал свои злодейства. Впервые я почувствовал, что это брехня, в 1952 году, когда объявили о процессе врачей – врачи-убийцы. Я тогда и не поверил.

Был на приеме у Вышинского. Еще тогда, до войны, я отстаивал идею, что шахматные турниры надо проводить, как музыкальные конкурсы, что шахматы не хуже скрипки. Я ему прямо сказал об этом, а Вышинский говорит: у нас денег нет. А я ему: а на конкурсы есть? Так он ничего и не ответил... Вышинский был, конечно, приспособленец, но человек способный. В каком смысле? Юрист хороший, талантливый, но беспринципный. А вот Крыленко – это другое дело: добрый, справедливый, принципиальный и шахматы любил безумно, но, конечно, партийная дисциплина и указания ЦК были для него законом.

Хрущева видел однажды на приеме, помню – идет, живот у него был огромный, фотографы кричат ему: «Фотографию, Никита Сергеевич!» А он говорит: «А где же?» Тут Брежнев, он рядом с ним шел, опустился на зешю, подставил колено, вот Хрущев на него и сел. Так и на фотографии они вместе. Брежнев мне в 1961 году орден вручал после матча-реванша с Толем. Говорил он очень тепло и вообще мне понравился, это он потом больной стал.

Сожалею ли о чем-нибудь, что сделал не так в жизни? Делал какие-то ошибки, но я их больше не повторял. Какие?.. Ну, так трудно сказать. Иногда я по мелочам принимал глупые решения, но это меня учило, а так вообще – нет, не жалею».

Он замолчал, комната была полна заходящим солнцем сентября 1994 года, и в соседней церкви часы уже били шесть. Было видно, что он устал.

Видите меня, Михаил Моисеевич? – спросил я.

Только контуры.

Вы так и не были у Федорова? Вот Василий Васильевич...

– Да что Василий Васильевич, у него зрение в три раза лучше, чем у меня.

В прошлый свой приезд грозился всё пойти к Федорову, да выжидал, полагая, что профессор должен сначала прочесть его статью в историческом журнале, написанную еще в 1954 году, из которой было ясно, что он уже и тогда был за демократию.

Да был я у Федорова. Так тот прямо сказал, что клетки стареют.

Что же получается, медицина бессильна?

– Да, вот именно. Он, правда, предложил операцию сделать, но я отказался.

Я снова посмотрел на него. Старческие руки, астигматический взгляд из-за толстых стекол очков, седые, аккуратно зачесанные волосы. Он говорил о людях, большинство из которых умерло, так, как будто его самого на девятом десятке не касаются понятия времени и возраста. Его лекция на экономическом факультете и пресс-конференция в Тилбурге, посвященная шахматам, были фактически одним и тем же – яростной, страстной попыткой утвердить свою правоту, часто резкую и нетерпимую, не считающуюся с мнением собеседника или оппонента. Очень часто он брал за основу факт, далеко не очевидный, а иногда даже весьма сомнительный, и делал из него выводы с железной последовательностью и неумолимой логикой. Помню на той лекции удивленные лица студентов, когда он сказал: «Как вы сами знаете, всю экономику Голландии определяют три концерна – Philips, Hoogovens, Unilever». Добившись вследствие своего огромного таланта и железной воли наивысших успехов в одной области, он под влиянием этого полагал, что может чувствовать себя на таком же уровне и в других, где был значительно менее компетентен. Поэтому его суждения часто выглядят наивными и банальными, а иногда даже нелепыми. Нет, впрочем, никакого сомнения в искренности и абсолютной вере в то, что он говорил. Очевидно, что в этом немалую роль сыграла и страна, в которой он прожил всю свою сознательную жизнь, страна, считавшая только одну идею правильной, а остальные – реакционными или ошибочными. Его оценки людей и событий совмещали в себе нередко глубокое проникновение в характер человека и догматическое упрямство в объяснении его мотивов и намерений. Надо отдать ему должное: он развивал свои теории и гипотезы, построенные на этих предпосылках, с исключительной ясностью и целеустремленностью.

«Мышление у Михаила Моисеевича, – сказал мне однажды Смыслов, – сугубо материалистическое, я бы даже сказал – машинное. Впрочем, всё суета сует и всяческая суета, суета и томление духа, а вот у Михаила Моисеевича и томления духа нет». Поэтому так неожиданно щемяще звучит фраза, едва ли не единственная из всего, написанного Ботвинником: «В последние годы я понял, что такое старость: когда друзья уходят, а новые не появляются, остается лишь помнить тех, кто ушел».

Раз приняв какое-то решение, он следовал ему твердо, не сворачивая в сторону. Я думаю, что это качество – вера в себя, в правильность избранного плана, собственной идеи – крайне важно для шахматиста высокого уровня. Уверенность эта каким-то образом передается и шахматным фигурам. Все чемпионы мира, которых я видел вблизи, обладали в той или иной степени этим качеством. Просчитав варианты и сыграв g2-g4, следует верить только в лобовую атаку, а не сокрушаться по поводу того, что поле f4 сдается навсегда и что будет, если туда придет черный конь. Сомнения, накапливаемые с опытом, увы, порождают неуверенность и ничего хорошего не приносят.

Как-то в разговоре, чтобы посмотреть на его реакцию, вспомнил наполеоновское: «Нужно всегда оставлять за собой право смеяться завтра над тем, что утверждаешь сегодня». – «Наполеон вам мог и не то сказать. Это когда он сказал, после 1812 года, что ли?»

Обидчиков своих и в жизни, и за шахматной доской помнил крепко. Как-то в Брюсселе в пресс-центре турнира ГМА, обсуждая одну дебютную позицию, сказал ему: «Это, кажется, идея Джинджихашвили?»

«Джинджихашвили, вы сказали? Как же, как же, помню, не к ночи будет помянут. На командном первенстве СССР 1967 года совсем выиграно было, так расслабился, пропустил удар, даже ничьей не сделал...»

Вижу хорошо его в пресс-центре турнира. Анализировал он, разумеется, всегда вслепую, в последние годы, увы, почти буквально. Седая, низко склоненная голова, которой покачивал иногда из стороны в сторону, переспрашивая: «Пешка где, вы сказали, стоит, на d5?»

О шахматах он знал что-то, чего другие не знали. Слова греческого поэта Архилоха: «Лиса знает множество вещей, а еж знает одну большую вещь» – относятся прямо к нему. В шахматах 30-х, 40-х и 50-х годов было много замечательных лис, но он, конечно, был из разряда ежей.

В своем последнем турнире в Лейдене в 1970 году стоял на выигрыш во многих партиях, но, впервые в жизни разделив последнее место, понял, что дело здесь не только в шахматах. Он понял прекрасно, что на шахматы распространяется тот же жестокий обычай, который существовал у жителей Огненной Земли: молодые, подрастая, убивают и съедают стариков.

Увидев как-то имена двух людей, о которых он писал в свое время, сказал ему: «Михаил Моисеевич, вы знаете, однажды Эйнштейн получил телеграмму от одного бруклинского раввина: правда ли, что он безбожник? В тот же день Эйнштейн по телеграфу ответил: «Я верю в Бога Спинозы, проявляющегося в гармонии всего сущего, а не в Бога, занимающегося судьбами и поступками людей». Помолчал немного и начал что-то говорить о «брут форсе», которым не добьешься прогресса в шахматных программах. Он не верил, конечно, ни в Бога Спинозы, ни тем более в Бога бруклинского раввина, хотя, сам того не подозревая, жил по мудрости Талмуда: жизнь – не страдание и не наслаждение, а дело, которое нужно довести до конца.

Его религией стало мировоззрение нового государства, вместе с которым он рос. Его заповедями были лозунги и идеалы молодой страны. Этим идеалам, таким красивым на бумаге и неосуществимым в действительности, отброшенным сейчас вместе с самой системой, он оставался верен (пусть с самоочевидными коррективами) до конца. Он и себя рассматривал как «казенное имущество» партии и государства. Отказаться от этих идеалов – значило для него перечеркнуть всю свою жизнь. Так и в шахматах: выработав еще в молодые годы свои методы подготовки и принципы ведения борьбы, он оставался им верен до конца творческого пути. В партии четырнадцатилетнего Миши Ботвинника, которую он выиграл в 1925 году в сеансе одновременной игры у Капабланки, уже ясно проглядывают черты его будущих лучших образцов.

В Брюсселе в августе 91-го он получил телеграмму от Горбачева по поводу своего восьмидесятилетия. На следующий день, когда спал первый ажиотаж, спросил его, шагнувшего в девятый десяток, о жизни и смерти. Подумав немного, отвечал: «Еще Фридрих Энгельс говорил, что вся жизнь есть фактически подготовка к смерти...»

Мне показалось, что-то похожее говорил не Энгельс, а Марк Аврелий, но не стал спорить по мелочам. «А смерть? Смерти я не боюсь. У меня только одно желание – завершить работу над программой».

Детищем последнего периода жизни была его программа. Ей посвящал он всё свое время и энергию. Знал, конечно, что большинство математиков скептически относится к его идее создания программы по подобию мышления человека, но твердо верил в свою правоту.

Он был живой реликвией, частью эпохи, и невозможно оторвать или рассматривать его вне этой эпохи и вне ее контекста. «Сцепление всего со всем» – эта замечательная по простоте формула Толстого более чем любая другая применима к стране и ко времени, когда он жил. Невозможно понять некоторые поступки Шостаковича или Пастернака, например, вне того времени, когда они жили, и вне той удивительной, жестокой, ни на что не похожей страны. Но была и разница. Начиная с двадцатилетнего возраста, когда он впервые стал чемпионом СССР, его имя стало не просто популярным, оно превратилось в символ шахмат в Стране Советов, так же как имя Маяковского – в поэзии, Улановой – в балете или Шолохова – в литературе. Фотографии и статьи в газетах, автографы и восхищенные взгляды болельщиков, постоянное внимание людей, по выражению Салтыкова-Щедрина, «на заставах власть имеющих», – всё это вместе с врожденными качествами, характером и талантом сформировало феномен Михаила Ботвинника.

Расскажу еще о двух случаях, мне кажется, очень типичных для него. Как и большинство чемпионов мира по шахматам, Ботвинник вырос без отца и с детства был приучен к формуле, которая стала формулой жизни. Вот она. Свое восьмидесятилетие, которое совпало с окончанием претендентских матчей, он встречал в Брюсселе. Был большой банкет, и сам юбиляр выступал с речью. Я переводил, как мог, и, когда он под аплодисменты стал спускаться по лестнице, попытался взять его, почти ничего не видящего, под руку. «Нет, -сказал он твердо, – я сам, я – сам». Это было нежелание смириться, зависеть от чужой воли, остановить часы, сдаться. Всё, что он делал в шахматах и в жизни, все решения, которые он принимал, он принимал сам и, приняв однажды, следовал им неукоснительно.

Другой случай, из Тилбурга, когда он решил купить несколько авторучек для своих сотрудников и попросил меня помочь ему в этом. «Но только, чтобы обязательно были с черными чернилами, Геннадий Борисович, чтобы непременно с черными». В магазине, когда я сказал об этом девушке, она стала переспрашивать. Михаил Моисеевич прислушивался к нашему разговору и вдруг, отстранив меня, чтобы всё и окончательно разъяснить, решительно произнес: «Schwarz, understand?»

В последний раз видел его в декабре 94-го в Москве, в клубе на Гоголевском, где он работал еще каждый день. Был обычный снежный московский день, у кого-то из сотрудников – день рождения, пили чай с тортом, и всё казалось: так будет всегда, с ним ничего не может случиться, он переживет всех нас. Он, с его постоянной температурой 35,7°, как бы законсервировался, казалось, он вечный. И действительно, был крепок физически. Получив в детстве в подарок книгу Мюллера, всю жизнь делал гимнастику по его системе. Помню, как в 88-м, при самом первом знакомстве, в лифте гостиницы спросил: «А вы такое можете?» – и, опершись руками на металлические выступы, сделал «угол».

Но как-то нездоровилось, отправился в больницу, которую активно не любил (в последний раз был ровно полвека назад по поводу аппендицита), был поставлен диагноз – гнойный плеврит. Но введенный гамма-глобулин организм не принял, ему стало хуже. И в таком состоянии оставался Ботвинником, сам говорил врачам, какие препараты нужно ввести, чтобы нейтрализовать реакцию.

Все процессы в его организме пришли в движение, и рак поджелудочной железы в конечном итоге явился причиной смерти. Он умирал мужественно, превосходно понимая, что умирает, при ясном уме и твердой памяти, его, ботвинниковском, уме и его, ботвинни-ковской, памяти.

Василий Смыслов: «Помню, был с ним на Новодевичьем, так он сказал: «Я вот спокоен – буду здесь рядом с Ганочкой, и место уже есть». И протирал место, где теперь стоит урна с его прахом».

Он был спокоен в самом конце, сознательно приняв формулу древних: нам легче быть терпеливыми там, где изменить что-либо не в нашей власти. Хотя знал я его фактически только на самом последнем витке жизни, был он для меня всегда с заботами и мыслями конкретными, сегодняшнего дня, очень живым, деятельным человеком и никогда – мертвецом, еще не приступившим к своим обязанностям. Мало кто может сказать, умирая: «Я жил так, как считал правильным». Я думаю, что он мог так сказать.

Он был дома, в кругу своих близких, и совершенно сознательно отдавал последние распоряжения о морге, кремации, ненужности пышных похорон. Сам в последние годы принципиально не ходил на похороны. Объяснение этому, полагаю, не только в желании избежать отрицательных эмоций, с практической стороны дела бессмысленных. Мне думается, что скорее здесь имело место раздражение и неприятие факта, что кто-то (или в его случае правильно сказать, конечно, что-то), несмотря на то, что всё делалось правильно и игралось по позиции, по Капабланке, самым нелепым (а часто и неожиданным) образом кладет конец всему.

Гарри Каспаров в последнее время воевал со своим бывшим учителем. У них были разные взгляды на будущее шахмат, да и на жизнь вообще. Но они, такие разные, были в чем-то и похожи друг на друга непримиримостью, верой в собственную, единственную правоту. Через несколько дней после смерти Ботвинника Каспаров играл турнир в Амстердаме. Я увидел его через час после открытия при выходе из гостиницы, о чем-то оживленно разговаривающим со своим секундантом.

– Понимаешь, мы сейчас проверили, дошли до турнирного зала – отнимает все же двадцать минут.

Но если так пойти, будет короче, мне кажется, – заметил я.

Нет, это уж очень шумная улица.

Михаил Ботвинник с его идеями более чем полувековой давности сквозь размолвки и ссоры, годы и смерть строго смотрел на своего ученика. Его жизнь вместила в себя важнейшие события этого жестокого уходящего века: обе мировые войны, выход человека в космос, наконец, образование и распад одного из самых удивительных государств, шахматным символом которого он являлся.

– И о чем же вы, Гена, собираетесь со мной говорить? – спросил он, когда я включил магнитофон.

– Как о чем? О жизни, о жизни.

– М-да. А для чего же это?

Зная, что он не любит таких определений, отвечал все же:

Для бессмертия, Михаил Моисеевич.

Эк, куда хватили. Да вы воспоминания, батенька, собираетесь писать, так бы сразу и сказали...

Пятого мая на телетексте – невозможные, безжалостные слова. И – звонок Смыслову и подтверждение этих слов. И долгое хождение по комнате, и мечущиеся мысли, что нет больше Трои, и медленное понимание того, что некому сказать теперь, не прячась за иронию или шутку, что-то, что так и не успел сказать. Но привыкающая ко всему душа переносит того, кто жил, в другие измерения и категории, и жизнь продолжается уже без него, и понимаешь, что есть немалый смысл в том, что настоящее присутствие человека начинается лишь после его смерти, так же как обязательным условием бессмертия является сама смерть.

Пятого мая 1995 года Михаил Моисеевич Ботвинник начал свой путь в бессмертие.

Июль 1995


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю