355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Сосонко » Мои показания » Текст книги (страница 25)
Мои показания
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:02

Текст книги "Мои показания"


Автор книги: Геннадий Сосонко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)

Мы прошли до конца цветочного базара и остановились у отеля «Карлтон», где в ноябре 1938 года Сало Флор присугствовал при переговорах Алехина и Ботвинника о матче на первенство мира. Его собственный, подписанный пол гола назад контракт потерю! всякий смысл: война в Европе становилась реальностью.

«Чемпион мира был в прекрасном настроении, даже сам заплатил за чай, – Флор улыбнулся, – это было на него совсем не похоже: Александр Александрович нелегко расставался с деньгами». Разговор зашел об Эйве, Ласкере, Капабланке, потом о Кмохе и Тартаковере. Для него история шахмат была не писаной книгой, а прожитой жизнью, и он дошел до той возрастной черты, когда прошлое будоражит сильнее настоящего, не говоря уже о будущем.

Иногда он спрашивал меня: «А вы помните Земиша?» или «Вы застали еще Боголюбова?» Как многие старики, он не учитывал возраста собеседника. Ему было тогда семьдесят четыре, он давно уже почувствовал ускорение времени, и дистанция в десять – пятнадцать лет не казалась ему таким уж долгим сроком, но те предвоенные десять лет, полные замечательных триумфов, растянулись для него на бесконечные годы. Это был лучший период его жизни, когда молодость, здоровье, успех и свобода слились в одно, и он с удовольствием возвращался в разговоре к людям того времени.

«Кофе, кофе, пора отдохнуть!» – воскликнул он. Как природный ленивец и сибарит, он принадлежал к той категории людей, которые начинают отдыхать, не успев устать. «Напротив этого моста должно быть кафе. Так было, во всяком случае, в 1932 году, когда я играл матч с Максом». Мы вышли к реке, на другом берегу уже виднелось массивное здание гостиницы «Амстел», в которой он жил во время АВРО-турнира, самого неудачного в его жизни. Был конец 1938 года, запах гари обволакивал уже Европу, и для Флора рухнуло буквально всё: матч на мировое первенство, страна, в которой жил, образ жизни, к которому привык.

«Вы знаете, когда я последний раз видел Боголюбова? Могу сказать точно: 18 марта 1939 года на турнире в Риге. Я помню этот день, потому что 15 марта немцы вошли в Прагу, и Боголюбов весь сиял, говорил, что наконец-то будет порядок в Европе; он ведь обожал тогда фюрера. Мы играли через три дня, и можете представить, как я хотел выиграть. В конце партии он сидел красный, как рак. Когда он сдался, у меня была единственная мысль: это тебе за Прагу...»

В кафе он неожиданно ударил себя по лбу: «Вот ведь, старый дурак, я же кое-что для вас захватил из Москвы, памяти совсем нет! – и вытащил из сумки шахматную книгу. – Хотите, я надпишу вам?»

Он заговорил с официантом по-голландски, только изредка вставляя немецкие слова: еще до войны он прожил в Амстердаме в общей сложности около года и наслушался голландского вдоволь. Ирония и самоирония, игра слов, каламбуры и незамысловатые шутки были вплетены в ткань его речи, на каком бы языке он ни говорил. Он снова вспомнил Эйве: «Да, видно, я опять в чем-то проштрафился, если они меня не пустили на похороны Макса». И вздохнул.

«А кофеек-то был отличный. Да и солнышко, смотрите, выглянуло, не всё у вас дождю идти», – сказал Флор, когда мы снова вышли на набережную. У него была мудрость, присущая всем животным и нечасто встречающаяся у людей: испытывать удовольствие от радости момента – от чашечки кофе, от прогулки по амстердамской набережной, от неожиданно блеснувшего солнечного луча, от таксы, принявшейся обнюхивать обшлага его брюк, от этой неторопливой беседы.

В отличие от многих людей в возрасте он не уходил от темы, когда речь заходила о смерти и умерших. Он говорил о друзьях и коллегах, превратившихся в надгробья и мемориальные доски, так, как говорили об ушедших римляне: они жили. Флор говорил о прошлом так, что я бы не удивился, если бы на ближайшем перекрестке мы встретили Тартаковера, только что отправившего в газету отчет о туре и решившего провести вечер в казино, дабы проверить, действительно ли число 26 такое счастливое, как вчера вечером в баре уверял его Алехин. Или увидели Файна с его голландской подругой, с которой Ройбен познакомился во время турнира и, женившись, увез к себе в Нью-Йорк. Он был, что называется, «causeur»[ 15 ]15
  Рассказчик (франц.)


[Закрыть]
, и слушать его было много интереснее, чем читать. Было жаль, что он не захотел или, скорее всего, просто не мог, живя в Советском Союзе, написать откровенно об Алехине и Капабланке, Эйве и Ласке-ре, – так, какими он их видел и знал, вместо сильно ретушированных портретов, вышедших из-под его пера.

«А какие дебюты вы стали бы играть с Алехиным, если бы такой матч состоялся? А если бы на дворе опять был сороковой год, поехали ли бы вы снова в Москву или остались бы в Лондоне?» – допытывался я у него.

«Если бы да кабы, – философски парировал он мои наскоки. – Знаете, как говорят поляки: если бы у тети были усы, она была бы дядей!» – и смеялся сообщенному мной еще более прямолинейному русскому эквиваленту о бабушке и дедушке. «Конечно, я избежал бы ошибок, которые сделал, но зато наверняка сделал бы много других...»

Мы снова пили кофе, а ранним вечером ужинали в китайском ресторанчике, неподалеку от зала «Беллевю», где почти полвека назад игралась последняя партия матча Алехин – Эйве и Флор был помощником своего друга Макса, ставшего в тот день чемпионом мира.

«Вы точно знаете, Гена, что это китайский ресторан? – спрашивал он. – Что-то мясо у них кисло-сладкое, прямо, как эссиг флейш. Вы знаете, что такое эссиг флейш?..»

Это был чудный день, и, как любой такой день, он прошел быстро. При прощании неожиданно прослезился и стал говорить о себе в третьем лице: «Сало Флор больше уже не приедет в Голландию», повторяя самую трогательную фразу из всех платоновских диалогов, тоже сказанную о себе самом: «Платон, кажется, заболел...» На мои решительные возражения отвечал, что чувствует наверняка, что больше уже не увидимся. И сколько бы я ни повторял: «Что за чепуху такую вы говорите, Саломон Михайлович?» – твердо стоял на своем, и оказался прав, и я больше никогда не видел его.

Саломон Михайлович Флор умер в Москве 18 июля 1983 года.

Он родился в галицийском местечке Городенка, в Польше, входившей тогда в состав Российской империи (сейчас это небольшой городок в Ивано-Франковской области на Украине). Официальная дата рождения – 21 ноября 1908 года, но ни он, ни его брат Мозес, единственные оставшиеся в живых после погрома члены большой еврейской семьи, не могли припомнить точного числа, и в графе их рождения записали один и тот же день: 21 листопада. Брат, который был старше Сало на четыре года, заменил ему отца, и связь между ними никогда не прерывалась, даже когда Сало уехал в Советский Союз, а Мозес остался в Чехословакии.

Маленький Мотл из рассказа Шолом-Алейхема говорит: «Мне хорошо – я сирота», но вряд ли Флор мог повторить эти слова. Он не люби.'! вспоминать о своем детстве и никогда не говорил о том времени, может быть, потому, что в зрачки его глаз навсегда были врезаны картины тех дней. Из детского приюта в моравском городке Липник он был взят на воспитание в семью в городе Литомежице, когда местный раввин попросил прислать самого смышленого мальчика. Но Сало всю жизнь был далек от религии, в то время как Мозес до конца дней (он пережил брата) соблюдал обряды.

В 1924 году братья переезжают в Прагу; в том же году на их имя приходит вызов от Менделя Вилнера, владельца бакалейной лавки в Бруклине, отца троих детей, недавно натурализовавшегося гражданина Соединенных Штатов. Дядя приглашал обоих племянников к себе, и они стали собираться в дорогу. Но кончилась квота на въезд в Америку, и Сало остался в Праге. Он закончил только два класса экономической школы и рано начал работать.

Красивый миниатюрный мальчик, одетый в униформу, должен был стать живой рекламой фирмы, занимавшейся продажей пищевых продуктов. Новичок справился с первым заданием отлично: уже через полчаса он вернулся за очередной порцией. Сало снова выкатил свою тележку на пражские улицы, но когда вскоре он вернулся за новым товаром, это уже вызвало подозрения, и решили проследить, как происходит процесс рекламы у нового служащего. Завернув в первый же переулок, мальчик стал жадно поедать содержимое бочонка со съестным...

В писчебумажной фирме он продержался дольше, но работа там стала только прелюдией к чудным вечерним часам, когда можно было играть в шахматы.

Как сложилась бы судьба Сало Флора, попади он тогда в Америку? Стал бы он завсегдатаем какого-нибудь шахматного кафе в Бруклине или членом Манхэттенского клуба? Конкурировал бы с Решев-ским и Файном в местных чемпионатах, а потом и в крупнейших европейских турнирах, став тем, кем он стал: одним из сильнейших гроссмейстеров мира и звездой первой величины? Или бросил бы игру, став, как и многие эмигранты, приезжавшие тогда в Америку из Восточной Европы, доктором, адвокатом, бухгалтером, актером или, как дядя, торговцем и благопристойным отцом семейства?

Что было бы, останься Саш во время войны в Праге? Мозеса, попавшего в 1943 юлу в лагерь, спасло то, что он брат известного шахматиста. Но что стало бы с самим Флором в то кровожадное время, когда грань между жизнью и смертью почти стерлась?

Он не оставил мемуаров. Всё отшучивался: «Я еще слишком молод, чтобы писать воспоминания». Время, в которое выпало ему жить, оказалось нелегким, но я думаю, что еще труднее Флору было бы рассказывать о своей жизни. Она получилась такой, какой получилась, и оказалась совсем не короткой. И кисло-сладкой, как всякая жизнь, как «эссиг флейш» – блюдо, которое так замечательно умела готовить его мама в маленьком кьлицийском местечке.

Июль 2002

Улыбка Джоконды (Э .Гуфельд)

Все рассказы Светония о двенадцати цезарях построены по одному принципу: сначала описываются светлые стороны императора, потом повествование резко меняет тональность. Метод римского историка очень уместен, когда речь идет об Эдуарде Гуфельде, и говорить о нем, как, впрочем, и обо всех ушедших, следует, избегая сомнительной ценности формулы «De mortuis aut bene, aut nihil»[ 16 ]16
  О мертвых или хорошо, или ничего (лат.).


[Закрыть]
, тем более что римляне имели другую, пусть и менее известную: «De mortuis – veritas»[ 17 ]17
  О мертвых – правду (лат.).


[Закрыть]
.

Скажу сразу: это был очень одаренный шахматист. В свои лучшие годы Гуфельд был хорошим гроссмейстером с ярко выраженным стилем игры. И не его вина, что он оставался в тени блистательных сверстников: Таля, Спасского, Штейна, Полугаевского. Гуфельд играл в восьми чемпионатах Советского Союза, турнирах, в которых сверкали имена Кереса, Смыслова, Бронштейна, Петросяна, Геллера, Корчного, Тайманова. Характерно, однако, что никто из игравших с Гуфельдом в пору его расцвета, не называет его сильным шахмтис-том. Ярким, интересным, способным под настроение и в своей игре победить каждого, но – несильным.

Принято считать, что Гуфельд – типичный тактик. Мнению этому во многом способствовал он сам, постоянно публикуя свои лучшие, действительно замечательные партии, выигранные комбинациями с жертвами. На самом деле, прекрасно чувствуя динамику, он был скорее мастером инициативы, нагнетания угроз, напора. И конечно – атаки.

Были у него и крупные недостатки, прежде всего – отсутствие настоящей школы. Но если Леониду Штейну, выросшему, как и Гуфельд, из практической игры, удаюсь компенсировать пробелы в шахматном образовании расширением своего кругозора уже в зрелом возрасте и, конечно, колоссальным талантом, то Гуфельд так и остался довольно однобоким игроком – достаточно вспомнить его приверженность к фианкеттированию чернопольного слона. Защищаясь, он любой ценой стремился вызвать кризис, нередко с непоправимыми последствиями: терпения у него, как и в жизни, не было вовсе. Случалось, зарывался в атаке, переоценивая свои шансы, требуя от позиции больше, чем она содержала в себе. Ну и, разумеется, уступал соперникам, просто превосходившим его в классе игры. Тем не менее в послужном списке Гуфельда победы над Смысловым, Талем, Спасским, Корчным, Бронштейном, Глиторичем, Полугаевским, Белявским, Гортом, Хюбнером. Не каждый может похвастать таким созвездием.

Если в собственных партиях ему нередко мешали излишняя эмоциональность и впечатлительность, то в тренерской работе эти качества не играли такой роли. Он мог заразить своей энергией и верой в конечный успех, мог быть очень предан своему подопечному – Геллеру, с которым работай долгие годы, или Майе Чибурданидзе, признавшей, что до Гуфельда она играла в детские шахматы и что ему она в первую очередь обязана тем, что стала чемпионкой мира.

Ян Тимман с теплотой вспоминает о Гуфельде, который помогал ему во время тбилисского турнира 1971 года. Впрочем, кроме того, что Эдик хорошо подготовил его к партии с Багировым, да интересных позиций, предлагавшихся ему Гуфельдом для решения, Тимман ничего припомнить не мог. Разве что грузинские застолья с обязательными многочисленными тостами, в чем Эдик был большим докой, да стаканы вина, которые Тимман должен был осушать одним духом. Для того чтобы овладеть этим нелегким искусством, молодой голландец упорно тренировался в гостинице со стаканом, наполненным водой.

Тренерские методы Гуфельда нельзя было назвать ортодоксальными. Однажды, когда он вел за!тятия в детской шахматной школе, к демонстрационной доске вышла совсем маленькая девочка. «Сколько ж тебе лет?» – спросил Гуфельд. «Восемь», – ответила та тихим голосом. «Если тебе восемь лет, – сказал тренер, – значит, ты можешь уже оценить позицию». – «У белых лучше», – произнесла девочка после некоторого раздумья. «Принеси табуретку», – попросил Эдуард Ефимович. «Принесла? Так, теперь встань на нее, чтобы тебя всем было видно, а тебе должно быть стыдно, что тебе уже восемь лет, а ты неправильно оценила позицию. Где ж тут у белых лучше, когда...»

В 1974 году по возвращении с турнира в Маниле Петросян и Васюков по тогдашнему обыкновению отчитывались перед шахматной аудиторией. «Покажу свою победу над Портишем, – сказал победитель турнира, – хотя Тиграну Вартановичу будет неинтересно, он уже видел эту партию». – «Ничего, ничего, хорошее блюдо можно съесть и дважды», – благосклонно заметил экс-чемпион мира, склонный порой к восточной цветистости слога.

У каждого гроссмейстера еслъ несколько хороших, зачастую блестящих партий, которыми он гордится. Но ни одному из них и в голову не приходило из года в год публиковать их под претенциозными названиями в книгах и шахматных журналах всего мира. «Бессмертной» и «вечнозеленой» называли партии Андерсена с Кизерицким и Дюфренем восхищенные современники. «Жемчужиной Зандворта» назвал Тартаковер партию, выигранную Эйве у Алехина в матче 1935 года. «Джокондой» именовал свою красивую победу над Багировым Эдуард Гуфельд. И хотя его соперник писал позже, что Эдик после завершения «Джоконды» не мог показать ни одною осмысленного варианта, трясся от страха во время игры, выпил литры кофе, – это выглядело скорее как попытки оправдаться. «Этой "бессмертной" Эдик меблировал свою квартиру», – мрачно шутил Багиров, но Гуфельд не уставал показывать свой шедевр еще и еще, и я удивлялся, как он может в тысячный раз повторять набившие оскомину ходы.

Сказал ему как-то: «Смотри, как бы на том свете тебе не пришлось, уж не знаю, в награду или в наказание все время разыгрывать эту партию». Смеялся только: «Это зависит от гонорара...»

Роберт Музиль заметил однажды, что наибольший успех сулит маленькая, в обрез отмеренная добавка суррогата, то есть чего-то упрощенного, общедоступного; без этого никакой гений не будет воспринят публикой. Но слова эти справедливы не только для гения, каковым Гуфельд, разумеется, не был, но и для просто талантливого человека, кем он безусловно был. Вот только суррогатная добавка, привносимая Гуфельдом в свой талант, вернее – в его подачу публике, далеко переходила грань легкой приправы, превращаясь в общедоступность и пошлость, и становилась, несмотря на это, или, точнее, благодаря эгому, принимаемой широкой аудиторией.

Его страстная борьба за красоту и творческий элемент в шахматах заслуживали бы только уважения, если бы и здесь он, не зная меры, не предлагал оценивать игроков не по количеству набранных очков, а по красоте продемонстрированных идей. Презрительно говоря о «рационалистах», как он называ1 гроссмейстеров, опережавших его в турнирах, он превозносил творческих игроков, к коим причислял себя. И над всем, что дела1 или предлагал Эдик, неизменно висело облако личной выгоды.

Гуфельд написал массу книг – сорок семь, как подсчитал кто-то. Но не надо обманываться: у него всегда были литературные негры, фактически и являвшиеся авторами его книг; сам он писать не любил, предпочитая устное творчество. Геллер после проигрыша Корч-ному второй партии четвертьфинального матча (1969) сказал своему секунданту Гуфельду в ответ на упреки, что встретившийся вариант указан еще в его книге: «Твоих книг, Эдик, я не читаю». А в другой раз заявил в сердцах: «Что касается теории, то ты знаешь только вариант дракона, да и вариант-то, прямо скажем, некорректный...»

Не уверен, знал ли Гуфельд слова поэта о вдохновении, которое нельзя продать, и о рукописи, которая продается, но свою продукцию он обычно старался сбыть сразу в несколько изданий. В старое время статьи и комментарии к партиям писались им под копирку, второй экземпляр поэтому был плохо читаем, не говоря уже о третьем или четвертом. Появление ксерокса стало сщим благом для Гуфельда. Не знаю, вышли ли его книги по-китайски, но после визита в Китай Эдик с гордостью показывал статью в газете, которую всегда возил с собой, с крупным заголовком, набранным иероглифами, который тут же сам и переводил: «Гуфельд открыл китайцам глаза на шахматы».

Правда у него часто перемежалась с выдумкой, и «не было, но могло быть» являлось важной составляющей его рассказов. «Скажи, – спрашивал Эдик у мастера Куинджи, – у тебя такая редкая фамилия, ты ведь приходишься родственником известному художнику?» – «Да нет, – отвечал москвич, – просто однофамилец». «Жалко. – вздыхал Гуфельд. – Да я написал уже. что ты в родстве с ним; ничего не поделаешь, придется уж так оставить...»

Жанровая сценка тех лет: Петросян. любивший захаживать в ЦШК, играет блиц с Антошиным, работавшим тогда тренером сборной. Появляется возбужденный Гуфельд с книжкой в руках. Это его «Вариант дракона». Эмоции переполняют Эдика, он едва может дождаться конца партии. «Вот, Тигран Вартанович. с пылу, с жару, свеженькая – лучшая книга, вышедшая за последнее время! Это бестселлер, бестселлер, у меня уже есть заказы из-за границы! Это вам, она займет достойное место в вашей библиотеке, она...» Петросян слушает, не прерывая, и, воспользовавшись паузой в словесном водопаде, смотря на Гуфельда снизу вверх, холодно произносит: «Эдик, ты что-то перепутал, у меня все-таки библиотека, а не макулатурная палатка...»

Гуфельд не любил долго сидеть над материалом и мог создать книгу в несколько дней (при помощи ножниц и клея) задолго до наступления компьютерной эры. Даже сборник его лучших партий «Му life in chess», изданный в Америке и получивший хорошие отзывы, является почти дословным переводом книги «Эдуард Гуфельд», вышедшей в Советском Союзе в 1985 году и наполовину написанной киевским журналистом Теплицким. Издавая книгу под собственным именем, Эдик просто заменил третье лицо на первое. Выбросив несколько уже не отвечающих времени верноподданнических абзацев, он оставил для доверчивого западного читателя следующий: «Я очень горжусь пятью медалями, которые вручены мне от имени правительства. Среди них «10 лет безупречной службы» и «15 лет безупречной службы». Эти медали напоминают мне, что, находясь в рядах Советской Армии, я не только играл в шахматы, не только обучал молодых шахматистов, но и честно нес нелегкую, но почетную службу. Конечно, лишь сочетание добросовестной службы и спортивных достижений принесло мне эти почетные награды. Они вдохновляли меня на дальнейшее совершенствование в шахматах...»

Эту книгу Гуфельд посвятил матери. Не оригинальное, но всегда трогательное посвящение. Но и здесь Эдик остался верен себе: не удержался от того, чтобы оптом проданный товар не продать еще и в розницу. Добрая половина глав и партий имеют отдельные посвящения. Не только выдающимся гроссмейстерам, с которыми Гуфельд встречался за шахматной доской, но и редактору книги, автору хвалебного вступления к ней, тем, кто писал его книги: Теплицкому, Стецко, Калиниченко, Несису, а также людям, которые были или могли еще оказаться полезными: Флоренсио Кампоманесу, Виктору Батуринскому (дважды), Николаю Крогиусу, Дато Тану, Александру Чикваидзе (названному Давидом), Александру Рошалю, разного рода деятелям из Сингапура, Малайзии, Гонконга, Филиппин, чьи фамилии ничего не скажут рядовому любителю шахмат.

Когда я сорок с лишним лет назад впервые увидел Гуфельда, это был еще стройный, разве только чуть начинающий полнеть молодой человек яркой, броской красоты. В тех нескольких партиях блиц, что мы сыграли, Эдик, делая рокировку белыми, ставил одновременно ладью на e1, а черными в голландской зашите со стуком переводил ферзя на b5 прямо с d8, чтобы не терять темпы в атаке.

Конечно, в турнирных партиях Гуфельд не мог пользоваться подобными приемами, зато у него был целый арсенал других. Так, двигая в эндшпиле проходную пешку, Эдик нередко демонстративным движением выхватывал стоявшего рядом с доской ферзя, хотя до поля превращения оставался еще длинный путь. В те времена, когда партии еще откладывались, он мог написать на бланке «сдаюсь» и не прийти на доигрывание. А однажды в Вильнюсе Гуфельд, уже идя на доигрывание и обнаружив, что записанный им ход форсированно проигрывает, ворвался в турнирный зал и, выхватив из рук судьи конверт, вскрыл его и... съел бланк партии, похоронив в себе тайну записанного хода!

Очень часто он предлагал ничью, когда шли его часы. Если соперник говорил: «Сделайте, пожалуйста, ход», – Эдик мог ответить: «По международным правилам – не обязан». Что, разумеется, не соответствовало действительности. Однажды он таким манером предложил ничью мастеру Подгайцу. Тот попросил Гуфельда сделать ход, чем вызвал неудовольствие Эдика. Ход он все-таки сделал, но когда Подгаец, подумав, согласился разойтись миром, заявил: «Теперь уж ты сделай ход». – «Да, но ведь ты предложил ничью?» – «А кто это слышал?» – холодно ответил Гуфельд. Одна из глав его книги называется: «А кто видел? Кто слышал? Кто сказал?» Хотя он описывает в ней случай из собственной молодости, где сам был потерпевшим, но учеником он оказался очень способным, и выражения эти слышали многие, игравшие с Гуфельдом.

Вспоминая одну из партий с молодым Штейном, он писал: «Перед тем как сделать выигрывающий ход, я спросил: "Лёня, хочешь ничью?" – "Да, конечно", – ответил мой соперник, в ответ на что я сказал: "А я – нет!"»

Он нередко отпускал замечания во время игры. Иногда, как в этом случае, казавшиеся ему остроумными, но нередко говорил и что-то неприятное или обидное. Не случайно поэтому, играя с Гуфельдом, каждый соперник, кроме именитых, по отношению к которым он не осмеливался на подобные трюки, должен был быть все время настороже, особенно в цейтноте, и многие не раз просили судью держаться в конце партии поближе к их столику. «Ничья», – услышал от Гуфельда мастер Бегун. «Это оценка позиции или предложение?» – на всякий случай уточнил он. Даже сборник партий Гуфельда открывается такой, где противнику было разрешено взять ход назад, с тем чтобы наказать его после того, как он избрал другое, «лучшее» продолжение.

В матче Голландия – СССР на студенческом первенстве мира в Хельсинки (1961) решающей оказалась партия Йонгсма – Гуфельд. Силы были явно неравны: наигранному профессионалу противостоял чистый любитель, хотя и с острым тактическим зрением. Леке Йонгсма разыграл один из своих любимых дебютов: на первом ходу он вывел ферзевого коня, а на втором – королевского. Гуфельд получил хорошую позицию, но при выходе из дебюта сделал неосмотрительный ход ферзем на а5, который мог повести к немедленному поражению. Игравший за соседним столиком Франс Куйперс, увидев сделанный Гуфельдом ход, пошел разыскивать гулявшего где-то товарища по команде, чтобы сообщить ему о щедром подарке. Не нужно было обладать острым тактическим зрением, чтобы увидеть очевидный выпад белого коня, сразу заканчивающий борьбу. Когда Йонгсма подошел к доске, чтобы сделать ход и принять поздравления, он увидел, что соперник сидит, обхватив голову руками, а черный ферзь стоит на совсем другом поле. Партия закончилась в конце концов победой Гуфельда.

С тех пор при встречах с Йонгсмой Эдик был с ним особенно приветлив: «Мой дорогой голландский друг, я так рад тебя видеть, какие новости в самой шахматной стране Европы?» Однако на настойчивые просьбы честно признаться в содеянном отвечал, улыбаясь, что просто не понимает, о чем идет речь. Гуфельд не был бы Гуфельдом. если бы не опубликовал впоследствии сразу в нескольких журналах статью, включающую подобный эпизод (позиция была изменена), где он был уже потерпевшей стороной, играя в каком-то прибалтийском турнире.

Двадцать лет спустя, на Олимпиаде в Салониках, Йонгсма снова повстречал Гуфельда, как всегда дружески бросившегося ему навстречу. В свободный от игры день голландец пригласил Эдика в ресторан. Качество еды было превосходным, вино лилось рекой, и, когда старые бойцы приступили к десерту, растроганный Гуфельд сказал со вздохом: «Ты знаешь, Леке, я вдруг вспомнил: тогда в Хельсинки я действительно пошел ферзем на а5...»

Говоря о первенстве Советского Союза 1961 года, являвшемся отборочным к межзонатьному турниру, Корчной вспоминает: «В итоговой статье Гольдберг писал, что один из участников был предупрежден о недопустимости проигрыша нарочно и что, несмотря на это предупреждение, после сдачи одной партии в его глазах сверкала радость поражения. Гольдберг имел в виду партию Гуфельда со своим патроном Геллером, которому он проигрывал не раз подобным образом».

Перед сдачей партии Гуфельд иногда использовал последний шанс: он ставил фигуру – как правило, ферзя или ладью – на незащищенное поле в расчете на то, что противник не заметит этого, и тогда он следующим ходом сам заберет у него ферзя или объявит мат. Для усиления эффекта иной раз громко кричал: «Шах!» Прием мог оказаться эффективным, особенно в цейтноте, когда появлялся шанс, что соперник сделает инстинктивный ход королем.

Понятия Элика о морали были довольно просты и полностью вписывались в представления о ней какого-нибудь африканского вождя: если я уведу жен и стадо коров у вождя соседнего племени -это хорошо, если он сделает то же самое со мной – это плохо.

В шахматах существовало несколько Гуфельдов. Один – в общении с западными журналистами и могущими быть полезными коллегами. Другой – при контактах с шахматным начальством, от которого зависела посылка его на заграничные турниры. Третий – в общении с элитными гроссмейстерами, которые отмечали такие его черты, как «общительность, остроумие, доброжелательность» (Таль). Всё поведение Гуфельда с ними разительно отличалось от его отношений со «своими» или с теми, кто стоял, по его мнению, ступенькой ниже на иерархической шахматной лестнице. В этом случае он настраивал себя на борьбу на всех фронтах. По натуре Эдик был трусоват, и психологический допинг был ему просто необходим. «Я ему встрою, я ему врежу сегодня, он узнает, что значит – играть с Гуфельдом», – взбадривал он себя перед партией. Встретив своего противника за завтраком в гостинице, мог демонстративно отвернуться и не поздороваться, приводя себя еще до игры в состояние полной боевой готовности.

Играя в чемпионате Украины или полуфинале первенства страны с соперником, который, опять же на его взгляд, был ниже по классу игры, Эдик мог громко говорить кому-то, прогуливаясь, пока партнер думал над ходом, так, чтобы тот слышал: «Играет, как перворазрядник, не более...» Мог применить и более сильный лексикон, мог после проигрыша не подать руки, даже оскорбить. В 1979 году в Бельцах, он, сдавая партию Семену Палатнику, встал и, обращаясь к залу, громогласно заявил: «Я не подаю руки другу изменника Родины!», имея в виду Льва Альбурта, тоже, как и Палатник, одессита, незадолго до этого попросившего политического убежища в Германии.

На турнире в Овьедо (1992) Гуфельд в партии с Дорфманом сделал несколько ходов подряд, не записывая, на что обратил внимание его соперник. «Судья, – на весь зал закричат Гуфельд, – на помощь! Мое правительство выслало во Францию этого известного скандалиста...»

В молодости у Эдика была кличка Босяк. Когда в 1957 году его призвали в армию, то вскоре в часть, где он служил, пришла телефонограмма о командировании Гуфельда на первенство Украины. Увидев Эдика в турнирном зале в военной форме, удивленные приятели воскликнули: «Братцы, Босяк явился». Когда Гуфельд парировал: «Не босяк, а защитник Отечества», – те дружно воскликнули: «Отечество в опасности!»

Четверть века назад в Нью-Йорке умер Яков Юхтман, как и Гуфельд, выигравший у Таля в чемпионате СССР 1959 года. Они были в чем-то похожи: манерой поведения, разговора, отношением к жизни. Но была и разница. Если Юхтман держался подальше от начальства, был нелюбим им, никак не принимал, пусть даже внешне, правила игры и перед отъездом на Запад даже подвергся дисквалификации, то Гуфельд был босяком рафинированным, понимающим, как действуют рычаги власти и от кого зависят жизненные блага и зарубежные поездки, до коих он был так охоч.

В некрологах, появившихся в западной прессе сразу после его смерти, можно прочесть, что тайну – был ли он сотрудником КГБ – Гуфельд унес с собой в могилу. Патетические слова. Для тех, кто жил в то сказочное время, факт, что Эдик регулярно выезжал за границу, когда и один, да еще в капстраны, говорит о многом. Но дело, конечно, не в том, хранятся ли еще где-нибудь в архивах этой организации отчеты, подписанные его именем. Те, кто давал ему добро на поездки, прекрасно знали, что Эдуард Ефимович Гуфельд, дабы оправдать оказанное доверие, может выполнить любое поручение.

В 1980 году на Олимпиаде в Люцерне Гуфельд успокаивал интересующихся судьбой Ашхарумовой и Гулько, уже в течение полутора лет не получающих разрешения на эмиграцию: «Да что вы так волнуетесь, разрешение уже получено, их выезд – дело нескольких дней». Только спустя пять лет им удалось покинуть страну.

Он открыто общался с невозвращенцами Корчным и Альбуртом в те жесткие, насквозь пропитанные политикой времена. Корчной вспоминает, как на командном чемпионате мира в Люцерне (1985) Гуфельд заговаривал с ним: «Ну, чего ты уехал? Зачем ты это сделал? Для чего? Ты можешь это сказать?» А Альбурту на Олимпиаде в Салониках годом раньше прямо говорил: «Не ровен час, всё может случиться, здесь ведь и граница болгарская недалеко, да и родители твои просили передать, чтобы ты получше думал, прежде чем что-то сказать или сделать...»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю