Текст книги "Мои показания"
Автор книги: Геннадий Сосонко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц)
Мы провели вместе две недели в Москве летом 1968 года на четвертьфинальном матче Таль – Корчной, где Маэстро был тренером Миши, а я – его секундантом. В безнадежно поначалу складывавшемся матче вдруг забрезжила надежда, борьба обострилась, напряжение спало только с последним ходом. Шахматы отнимали почти все время, хотя сейчас и жалею, что не спросил его тогда о многом, что было бы интересно теперь; но я тогдашний имел мало общего с пишущим эти строки, разве что – однофамилец.
После моего отъезда из страны мы регулярно обменивались приветами, чаще всего через Таля. А в 1979, что ли, году, играя в Бундеслиге и коротая как-то время в ожидании поезда на Амстердам на вокзале немецкого городка, вспомнил улыбку его и, надеясь, что поймет от кого, послал открытку с текстом без подписи, повторенным, впрочем, на другой, глянцевой стороне по-немецки: «Grussen aus Koblenz».
Процесс распада советской империи начался в Прибалтике. В Латвии национальный вопрос стоял особенно остро. Человеческие и профессиональные качества отошли на второй план. Закон шведского короля Густава II Адольфа 400-летней давности (Латвия была тогда частью Шведского королевства) неожиданно вновь стал актуален: «Чтобы никакие евреи и иностранцы в ущерб гражданам Лиф-ляндии терпимы не были». В конце 80-х годов Кобленцу, написавшему свою первую книгу на латышском языке более полувека назад, не нашлось места в составе новой федерации шахмат. Он принял это очень близко к сердцу, знаю, что и болел даже; ему было уже за семьдесят. Несмотря на долгую жизнь, Маэстро еще по-детски верил в чувство благодарности вообще и общественной благодарности в частности. Он был разносторонне одаренным и увлекающимся человеком, что у многих, более заземленных, вызывало чувство зависти или неприятия.
В 1991 году Кобленц уехал из Риги, где родился и прожил всю жизнь, в Германию; немецкий был его языком, сын тоже давно уже жил там, но мир этот, «без России и Латвии», сохранив старые названия стран и городов, выглядел иначе по сравнению с тем, который он когда-то знал. Впрочем, нельзя сказать, что Маэстро эмигрировал в полном смысле этого слова, так как время от времени бывал наездами в Риге. «Документы, подтверждающие право нашей семьи на дом, я собрал почти все, – писал он мне в тот период, – кроме одного: о гибели моей мамы в гетто...»
С конца 80-х у нас снова возобновился контакт, пошел частый обмен письмами, телефонными звонками, особенно после его переезда в Берлин. Он прислал мне свои последние книги – серию вышедших уже в Германии «Тренировок с Александром Кобленцем», все с теплыми надписями, сделанными красивой вязью. Как и в прежних его книгах, переведенных на многие языки, здесь наряду с цитатами великих шахматистов встречаются высказывания Канта, Гёте, Шопенгауэра.
«Школа шахматной игры» – этот учебник Таль назвал в ряду книг, оказавших на него наибольшее влияние. Не думаю, что это был только комплимент своему тренеру. Книга действительно хороша: большого формата, прекрасно изданная, но самое главное – написанная талантливо и с любовью.
Учебники, тренерские дневники, психологические изыскания, книга воспоминаний Маэстро – всё читается с интересом, в первую очередь из-за теплого чувства к шахматам и к людям, связавшим себя с этой игрой. Под его пером любая, даже довольно заурядная, история начинала переливаться цветами персидской сказки, а герои обретали черты Синдбада-морехода. И все же, мне кажется, его книги относятся скорее к жанру оперетт, нежели опер, не достигая очень высокого уровня, главным образом потому, что сам Кобленц был по природе своей человеком энергии и действия, а не созерцания, мысли и анализа.
Обычно он отвечал на мои письма в тот же день. Написанные почти разговорным языком: «Ну так вот, Геня, я получил твое письмо, и ты знаешь, о чем я подумал...», они на четыре пятых состоят из замыслов, планов и проектов, что характерно для молодости, но Маэстро и в свои семьдесят пять был молод. Что бы он ни делал, каждую свою цель и задачу он рассматривал как ступеньку и никогда не присаживался отдохнуть на них. Он был полон энергии и излучал то, что французы называют joie de vivre. У него был смех человека, привыкшего постоянно радоваться жизни или, во всяком случае, удивляться ей, что обычно свойственно ребенку. В нем сохранился тот же запал, тот же позыв к действию, к переменам, та же неприязнь к скуке и покою. Само состояние покоя было для него совершенно чуждо; я думаю, что он неосознанно считал, что здесь, на земле, и не должно быть покоя, рассматривая жизнь как приближение к цели, которой никогда нельзя вполне достигнуть.
Возникшая у него было идея – приехать на несколько месяцев в Амстердам – не получила практического воплощения, но он говорил об этом так, как будто играется еще матч Алехин – Эйве, по-прежнему раскладывает в пресс-центре Тартаковер листочки с вариантами, чтобы разнести их по газетам всего мира, есть еще возможность взять очередное интервью у Ласкера, а встреченному в кулуарах Видмару можно сказать, что жизнь, отданная шахматам, удалась. Он говорил о них как о живых людях, с которыми по какой-то причине лишен возможности непосредственного контакта; похожее чувство испытываю сейчас сам по отношению к нему.
В 1991 году в Берлине вышел первый номер «Schach Journab, главным редактором которого стал Кобленц. Он и сам писал в журнале о тренерском процессе,.психологии игры – боюсь, что статьи эти интересны сейчас разве что историку: шахматы конца века слишком многим отличаются от тех, в какие играл Маэстро в кафе Лондона и Мадрида, как, впрочем, и от шахмат чемпионатов СССР, выигранных Талем сорок лет назад.
Рассказ Маэстро о том, как он в задумчивости, разложив теоретические бюллетени на ковре гостиничного номера и ползая на четвереньках, случайно наткнулся на вариант французской защиты, как сообщил об этом Мише за полчаса до начала первой партии матча с Ботвинником и как тот с блеском применил его, вызывает улыбку и выглядит сейчас не менее любительским, чем диалог между Стейни-цем и Гунсбергом во время 12-й партии матча на первенство мира 1891 года. Разыграв дебют (гамбит Эванса), Стейниц, игравший черными, спросил у соперника: «Полагаете ли вы, что я морально обязан избрать ту же защиту, что в матче с Чигориным?» – «Вы не обязаны, – ответил Гунсберг, – но общественность ожидает, что вы будете защищать свою теорию».
Смерть Таля в 1992 году изменила весь жизненный тонус Кобленца; с тех пор Миша стал одной из главных тем его писем. Слова Маэстро о моей посмертной статье о Тале: «Живо, искренне, тепло», – были мне дороже чьих-либо. Он сам начал готовить статью о нем для «New in Chess»: «Я над ней очень серьезно думал, хочу показать свое интимное восприятие Миши, проблему талантливости, ее прогнозирования, взаимосвязь тренера с талантом, его умение стоять в тени, но одновременно благосклонно воздействовать. Мир не понимает, что кроме неназойливых советов или подачи дебютных шпаргалок самое главное, что тренер должен, – это решить проблему одиночества подопечного, стать искренним другом, терапевтом, как Миша в одном интервью меня полушутя назвал. Развеять миф о моцартовской легкости его игры, показать его огромный труд и горькие слезы. Шахматный материал я приведу для подтверждения психологических гипотез. Я только не решил, на каком языке писать, на немецком или на русском. Что-то внутренне тянется к русскому, но вижу твою насмешливую, но добродушную улыбку – думаю, ты простишь мою смелость писать по-русски, веря мне, что не считаю себя Пушкиным и, знаешь, откровенно говоря, даже Чеховым».
Или из другого письма: «Наконец-то налаживается моя последняя, но глобальная идея. Я создал заочную международную рижскую академию имени Михаила Таля, не забудется имя Таля, сумеем через нее донести красоту и глубину его творчества».
В этот оставшийся короткий период его жизни я стал называть его Аликом, и не потому, что Маэстро – было Мишиным и должно было оставаться таковым, скорее оттого, что игривость и фривольность стали как-то неуместными и неправильными.
Вот и самое последнее письмо: «Годы идут, всё ближе перспектива загробного рая. Правда, в моих мемуарах будет глава: письма из загробного мира. Это будет самым веселым куском книги!» И уже в самом конце: «У меня, конечно, трагедия. Собралось столько материалов и мыслей, что они рвутся наружу, а я погибаю в пучине всё новых нахлынувших идей, но теперь я наконец поставлю точку и начну подводить итоги».
Поток идей прервался 8 декабря 1993 года в Берлине: точку поставила смерть, и подводить итоги стало некому.
Все же попробую. Две трети своей жизни Маэстро был подданным СССР – искусственного образования, вероятно, самого искусственного в новейшей истории, которое, несмотря на политическую несостоятельность, а может быть, и благодаря этому, породило больше человеческих типов, чем какая-либо страна в Европе, за исключением разве что Австро-Венгерской империи. Если считать, разумеется, Советский Союз полностью европейской страной.
Кем же был Кобленц? Хотя он родился и всю жизнь прожил в Риге и латышский язык знал в совершенстве, латышом он, конечно, не был. Более всего в жизни говорил по-русски, прекрасно знал русскую литературу и культуру, но не был он, разумеется, и русским. Несмотря на немецкую гимназию, превосходный немецкий и переезд в Берлин в самые последние годы, он не был, конечно, и немцем.
Еврей по крови, у которого мать и сестры погибли в гетто, он не был и вполне евреем, так как и вопросы религии, и вопросы, связанные с тем, что обычно называют национальным самосознанием, не были ему близки.
Большая часть жизни Маэстро прошла в Советском Союзе. Для того чтобы нормально функционировать в этой стране, он должен был носить маску, как и многие в те времена, которую желательно было не снимать даже на ночь, дабы не войти в постоянный конфликт с самим собой. В этом случае, правда, маска могла срастись с лицом, и уже непросто было отделить одно от другого. Заказанные Кобленцу воспоминания о Тале для «New in Chess» были пронизаны советскими терминами, понятиями, именами людей, известными только в СССР, настолько, что от проекта скрепя сердце пришлось отказаться: комментарии и сноски превысили бы размеры самой статьи. Я думаю, что не всё в абзацах его книг, посвященных расцвету шахмат в советской Латвии, написано по обязанности. Мне не кажется также, что описание первого чемпионата Латвийской советской республики, проходившего в залитом светом хрустальных люстр зеркальном зале бывшей рижской биржи, неискренно, а слова «шахматы в нашей республике теперь из хобби одиночек превратятся в подлинно массовую игру, займут почетное место в культурной жизни» были только данью общепринятому шаблону. Наконец, он сам, его социальное и общественное положение, его имя, известное на родине каждому, очевидно, не могли бы стать таковыми в случае гипотетического, разумеется, варианта, что Латвия пошла бы в свое время по пути Финляндии или, скажем, Норвегии. Но при всем при том Маэстро не был и не мог быть, конечно, советским человеком.
Рожденный прибалтийским евреем в Риге, издавна стоявшей на перекрестке четырех культур – латышской, немецкой, русской и еврейской, он был, конечно, космополитом, гражданином мира. Но космополитизм Маэстро был не только результатом серии биографических случайностей – он вытекал из самой натуры его.
Несмотря на трагические события 20-го века, коснувшиеся лично его, его семьи, несмотря на длинный ряд потерь и ударов судьбы, оглядываясь на прожитую жизнь его и принимая аристотелевское определение счастья – без помех упражнять свои способности, каковы бы они ни были, – можно сказать, что Маэстро прожил счастливую жизнь, сумев сохранить идеалы юности, открытый нрав и сердечность.
Но все же сейчас, подводя итоги, не слишком ли многое попадает в негативный баланс? Закрыт шахматный клуб в центре Риги, его помещение, совсем в духе времени, занял какой-то банк. Нет больше журнала «Шахе», выходившего с 1959 года; такая же участь постигла и другой журнал, издававшийся в Берлине и главным редактором которого был Кобленц; нет и академии имени Таля. Его книги, вытесненные бесчисленными дебютными справочниками, известны разве что знатокам. Самому Маэстро выпала горькая доля пережить, пусть и ненадолго, своего гениального ученика.
Во времена его молодости между тем, что познано, и тем, что еще не познано в шахматах, лежала обширная область, принадлежавшая искусству и импровизации, за что, собственно, и полюбил шахматы Кобленц. Область эта была полна ошибок, наивных представлений и эмоциональных заблуждений. Она значительно сократилась сейчас, ушли ошибки – но ушла и аура, ушел во многом ореол самой игры. Человек, вооруженный компьютером, вплотную подошел к разрешению последней истины в шахматах, но окажется ли она интересной? И я совсем не уверен в том, что, если бы выпускнику рижской гимназии снова нужно было решать, какой жизненный путь избрать в конце двадцатого века, он снова остановился бы на шахматах.
И последнее: что же все-таки двигало им? Отчего завелась эта пружина, наперекор логике и здравому смыслу не дававшая ему покоя, приведшая его в шахматы, оторвав от мерной поступи отца, а впоследствии и сына, который далек и от шахматной игры, и от отцовской детскости и восторженности? Где объяснение этому?
На исходе душного июльского дня 1968 года я стоял у входа в московскую гостиницу «Пекин», где жили тренеры, секунданты и участники матча Таль – Корчной. Накануне состоялось официальное закрытие, и позднее застолье затянулось глубоко за полночь. Неожиданно я увидел Маэстро, направляющегося в мою сторону. Он критически оглядел меня и не ответил, как всегда, на мою улыбку. «Так, – сказал он, – хорош». Вид у меня и впрямь был довольно помятый. «Хочешь знать, в чем смысл жизни?» – вдруг спросил он. Ошарашенный вопросом, я смотрел на него, ничего не отвечая. «А я тебе скажу, – продолжал он. – Ты, наверное, думаешь: в удовольствиях, в гулянках? Так ты думаешь?» Я по-прежнему молчал, так как, признаться, даже не задумывался о жизни – этой веселой, а главное, бесконечной субстанции. «Ты, верно, думаешь, чего это он так распаляется? Ты думаешь, конечно, успеешь ли еще сегодня на футбол?» Я поднял голову: Маэстро читал мои мысли. Таким я его еще никогда не видел. «А я тебе скажу – в чем. В творчестве – ют в чем! – торжественно произнес он. – Да, в творчестве, а всё остальное...» – он еще раз смерил меня взором.
Он сам назвал это слово – импульс, чувство, которое двигало им всю жизнь. Чувство это дается не каждому, иногда оно исчезает вместе с молодостью, почти всегда пересыхает к старости. Не так было в случае с Маэстро. Конечно, это чувство – дар, и он сохранил этот дар в своих беспокойных генах до самой смерти: бесконечную радость творчества.
Октябрь 1999
Прыжок (А.Витолиньш)
История шахмат ушедшего века – это главным образом история матчей на первенство мира, международных супертурниров, титулов, табели о рангах, рейтингов, побед. Что и говорить, шахматы не относятся к той области, где побежденным иногда быть честнее, чем победить. Но история шахмат – это не только история маршалов и генералов. В них есть свое место у каждого настоящего мастера, великого или малого. В шахматах есть свои «могилы неизвестного солдата», и у истинных ценителей игры они вызывают не меньше уважения, чем самые блестящие имена.
«Это, наверное, Алвис, – сказал Таль, услышав звонок и отрываясь от анализа, чтобы открыть дверь, – мы вчера договорились поблице-вать немного». Время действия – лето 1968 года. Место – Рига, квартира Таля, где я помогаю ему готовиться к матчу с Корчным.
В комнату вошел слегка раскачивающейся походкой и несколько наклонившись вперед высокий молодой человек, довольно угрюмый на вид, с высоким покатым лбом и сумрачным взглядом, направленным куда-то в пространство. Это был Алвис Витолинын.
Мы были знакомы: несколько лет назад на армейском турнире в Ленинграде мы сыграли партию, которую я запомнил очень хорошо. В равном поначалу эндшпиле Витолинын развил сильнейшую инициативу, и казалось, мне несдобровать. К тому же времени было в обрез. В этот момент соперник предложил ничью: ему всё было ясно. Остановив часы, он начал демонстрировать неочевидные варианты, где черные удерживают позицию, играть же на время он не хотел.
В тот день Таль и Витолиньш играли блиц до позднего вечера; так случалось и в другие дни. Таль выигрывал, конечно, чаще; но нередко, как правило, белыми Алвису удавались блестящие атаки, контуры которых я помню до сих пор. Тогда же я понял, что имел в виду Таль, когда он в анализе, жертвуя материал за инициативу, оживлялся: «Ну а теперь сыграем по Витолиньшу...»
Алвис родился 15 июня 1946 года в Сигулде, под Ригой. Ему было девять лет, когда отец привел мальчика к первому тренеру – Феликсу Цирценису. Талант Витолиньша был очевиден, и уже через несколько лет он – шахматная надежда Латвии – становится одним из сильнейших юниоров Советского Союза.
«Он был лучшим из нас, – рассказывает Юрий Разуваев. – Алвис всегда блистал на всесоюзных юношеских соревнованиях. Не случайно, что он и мастером стал одним из первых. Витолинын уже тогда очень тонко чувствовал равновесие в шахматах; когда оно нарушалось, фигурная инициатива в его руках становилась решающим фактором.
Он был очень высокий и проходил у нас под кличкой Длинный. И было что-то особенное в Алвисе, некое биологическое явление победителя – человека, по-иному воспринимающего шахматы. Вероятно, что-то похожее чувствовали соперники Фишера, на которого он, кстати, был очень похож всем своим обликом. Но и тогда уже была видна его наивность, необычность, погруженность в себя. Жанровая сценка тех лет: на юношеских сборах Витолиньш борется с эстонцем Вооремаа. Физически более сильный Алвис прижимает своего соперника подушкой к кровати, побежденный просит пощады. Требование победителя: «Будешь петь гимн Советского Союза на русском языке». Понятно, какого рода чувства они оба испытывали к России, к Советскому Союзу».
Владимир Тукмаков вспоминает, что за острый, яркий, комбинационный стиль Витолиньша называли вторым Талем: «Его шахматный потенциал был фантастичен. Кроме того, было видно, что шахматы для него – всё, и это тоже роднило его с Талем. Он был малокоммуникабелен, весь как бы замкнут в себе; хотя мы и играли несколько раз, вряд ли я обменялся с ним более чем одной-двумя фразами после партии. Большие надежды, возлагавшиеся на него, не оправдались; стало ясно, что он не состоялся как большой шахматист, причем это произошло еще до его тридцатилетия, он быстро сгорел. Конечно, и потом все знали, что Витолиньш очень опасен, что с ним нельзя расслабляться, но время его уже прошло...»
Действительно, вся биография Алвиса укладывается в несколько строчек. Вначале огромные надежды и успехи в юношеских соревнованиях. Успехи, которые как-то сошли на нет. Он не стал даже гроссмейстером, а количество международных турниров (все в пределах Советского Союза), в которых он принял участие, можно пересчитать по пальцам. Впрочем, на родине Витолиньш блистал: семь раз выигрывал чемпионаты Латвии, несколько раз – прибалтийские турниры. Вот, пожалуй, и всё. В конце 80-х – начале 90-х годов, когда наконец появилась возможность выезжать, он играл в каких-то опенах в Германии, но ему шел уже пятый десяток, и лучшие его годы были давно позади. Он окончил в свое время два курса немецкого отделения филологического факультета университета и неплохо говорил по-немецки. Всю свою жизнь Алвис жил с родителями, он никогда не был женат. Таковы внешние контуры его биографии. На деле же у него не было другой жизни, кроме той, что связана с партиями, турнирами, бесконечными анализами. Шахматами.
Как он играл? Девизом Витолинына была инициатива. Инициатива любой ценой! Создание таких позиций, где две, а то и одна пешка за фигуру являются достаточной компенсацией, потому что остающиеся на доске фигуры развивают яростную энергию, из них извлекается максимум полезного действия, – именно этот фактор становится решающим в оценке позиции, скорее даже, чем уязвимость вражеского короля. Очень часто после такой жертвы происходили удивительные вещи: позиционное преимущество неумолимо нарастало, превосходящие силы противника теряли взаимодействие, атака усиливалась с каждым ходом. Разумеется, король оставался основной приманкой и нередко в первую очередь и становился жертвой агрессии, но главной целью было все-таки извлечение максимальной энергии из фигур. Такая манера игры вообще характерна для латвийской школы шахмат. Очевидная у Таля и Витолинына, она прослеживается сегодня у Ши-рова, Шабалова, Ланки. Отличительной чертой ее является создание позиций, где оба короля находятся под угрозой, всё висит и от одного неверного хода может рухнуть вся конструкция. Не случайно книга Широва называется «Пожар на доске».
Как и у Широва, у Алвиса была высокая техника эндшпиля, но длительных, маневренных партий у него почти нет. Если в наполеоновском определении войны как несложного искусства, целиком заключающегося в действии, заменить войну шахматами, мы приблизимся, мне кажется, к восприятию игры, как ее понимал Витолиньш.
Но каким бы ярким игроком ни был Витолиньш, в первую очередь он был неутомимым исследователем шахмат. Его девизом было: «1.е2-е4 – и выигрывают!» Это, конечно, продолжение линии Рау-зера, с именем которого связана разработка многих атакующих систем. А быть может, корни этого надо искать еще глубже, в утверждении Филидора, что начинающий партию при правильной игре должен выиграть. Во всех дебютах, которые он анализировал за белых, Витолиньш пытался доказать не просто их преимущество, но преимущество большое, по возможности решающее.
В 1980 году Владимир Багиров начал вести тренировки со сборной Латвии: «Алвис приходил ко мне каждую пятницу. Занятия наши заключались в том, что мы играли блиц; победителем признавался тот, кто первым набирал десять очков. Витолиньш играл каждую партию как партию жизни и переживал ужасно в случае проигрыша. К слову сказать, блицором он был блистательным, в чем-то не уступавшим и Талю.
Бывало, я побеждал его, но он выигрывал чаще и с более крупным счетом. Во всех партиях, где у меня были черные, игралась защита Алехина либо Каро-Канн. Он готовился к этим матчам тщательно, разрабатывал собственные идеи, пытаясь получить в Каро-Канне большое преимущество, а защиту Алехина, которую он не считал серьезным дебютом, – вообще опровергнуть. Таранное продолжение на шестом ходу, которое он применял наиболее часто и ввел впоследствии в турнирную практику, я в своей книге назвал "вариантом Витолинына"».
Алвис разработал и создал современную теорию атаки Кохрена и сыграл ею десятки партий. «Будешь жертвовать на f7, если я сыграю русскую?» – спросил у него один из участников чемпионата Латвии 1985 года, подготовивший, как ему казалось, усиление. «Конечно», – последовал уверенный ответ и короткая сокрушительная атака.
Но все же главным полигоном для его изысканий являлась сицилианская защита, здесь он был подлинным генератором идей. Любимыми полями для слонов в этом дебюте у него были b5 и g5, причем очень часто слон опускался на b5, невзирая на пешку а6; он разворачивал позицию как веер, нередко направляя и коней на поля d5, f5, е6 под удары неприятельских пешек.
Ему принадлежит множество открытий в варианте с жертвой пешки на b2 в варианте Найдорфа, очень модном в 60—70-х годах и регулярно применявшемся Фишером. Фактически вся теория большого подраздела варианта, связанного с жертвой коня на 18-м ходу и последующей атакой с тихими ходами, началась с Витолинына. О другом разветвлении того же варианта, введенном им в практику, Алвис написал статью для «New in Chess», закончив ее характерными словами: «Мой опыт аналитика подсказывает, что даже в самых тщательных анализах могут быть обнаружены ошибки. Я хотел бы только указать читателю, что новые идеи могут быть найдены даже в досконально изученных вариантах. Истинные шахматы беспредельны!»
Витолиныну принадлежат несколько наиболее агрессивных продолжений против также бывшего тогда в моде варианта Полугаевс-кого. Таль, неоднократно прибегавший к помощи и советам Алвиса, успешно применил эти идеи в матче против самого Полугаевского, хотя ему и не удалось реализовать их до конца. Другая идея Витолинына в системе Раузера (опять размашистое развитие слона на b5!), напротив, принесла Талю важнейшие очки: сначала на межзональном турнире, а затем и на турнире претендентов в партии с Корчным в 1985 году. Миша вообще относился к Витолиныну очень трогательно, видя в нем несостоявшегося гения, каковым тот, конечно, и являлся, и говорил о нем всегда как о единомышленнике и последователе. Алвису принадлежит идея жертвы пешки b7-b5 в защите Нимцовича (вариант 4.Фс2); вариант Сb4+ с последующим с7-с5 в новоиндийской защите, применяемый на самом высоком уровне, первым начал разрабатывать Витолиньш. Идея выглядит на первый взгляд нелепой: пешка, с помощью которой можно подорвать центр, добровольно уводится на фланг, но зато создается напряжение на этом участке доски, а главное – возникает необычная позиция, где могла проявиться его богатая фантазия.
В старые времена на проблему совершенствования в шахматах смотрели просто. «Премудрости особенной в этой игре нет, и если не стремиться сделаться профессиональным игроком, то следует только почаще практиковаться», – писал в 1894 году «Шахматный журнал» Шифферса. Однако постепенно тренировки, изучение специальной литературы и анализ стали обязательным условием для повышения силы игры даже на любительском уровне, хотя в шахматах настоящее трудолюбие заключается не столько в том, чтобы работать усердно, сколько в том, чтобы работать правильно. Истина, которую часто забывают любители, пытающиеся добиться прогресса в игре и не щадящие времени для совершенствования.
Но что значит шахматный анализ, как его понимал Витолиньш? Очевидно, что он постоянно пребывал в состоянии, известном в той или иной степени каждому, серьезно занимавшемуся шахматами. После нескольких часов вечернего анализа позиция вроде бы поддается, но окончательное решение еще не найдено. Оно где-то рядом, но ускользает неуловимо, пробуешь и так, и этак. И наступает ночь, и накатывается усталость, и разумом понимаешь, что лучше отложить до завтра, но продолжаешь в отчаянии искать этот темп и перебираешь все ходы, приближаясь к началу варианта, а иногда и к исходной позиции фигур. Но если приходит озарение и решение наконец получено, знаешь, что радость от найденного перевесит усталость всех дней, недель, а то и месяцев, затраченных на поиски того, что интуитивно чувствовал с самого начала. В его же случае время вообще не играло никакой роли, и наградой являлись не призы, деньги или пункты рейтинга, а сам процесс погружения в шахматы.
Шахматная теория подобна змее, которая растет, сбрасывая кожу. Происходит процесс беспрестанного обновления. Но в отличие от змеи в теории игры все время идет процесс возвращения к старым, вышедшим из моды вариантам. Они предстают обогащенные новыми идеями, и немало зарубок на этой дороге исследований сделано Алвисом Витолиньшем. Его идеи оставили свой след, даже если многое из того, что он анализировал или играл, кажется сейчас наивным или, проверенное временем и машиной, не вполне корректным.
Идеи переполняли его, и он, играя, не всегда мог реально оценивать ситуацию на доске. Это наряду с откровенной нелюбовью к защите и игре в чуть худших позициях было его очевидной слабостью. Лев Альбурт и Юрий Разуваев, не раз игравшие с Витолиньшем, вспоминают, что старались вести с ним партию классически, подчеркнуто жестко, зная, что в определенный момент Алвис может увлечься эффектным ходом, красивой, заманчивой, но не вполне корректной комбинацией и выпустить партию из-под контроля.
Однако чтобы понять полностью феномен Алвиса Витолинына, необходимо знать, что он страдал тяжелым душевным недугом и фактически с самого начала боролся не столько со своими соперниками, сколько с самим собой.
Зигурдс Ланка знал его с середины 70-х годов: «Детский тренер Алвиса Цирценис полагал, что уже к концу школы у того стали проявляться симптомы шизофрении. Эта болезнь преследовала Витолинына всю жизнь, и он должен был все время пользоваться какими-то сильными лекарствами, которые притупляли восприятие и из-за которых он, конечно, хуже играл. Он избегал их принимать, чтобы сохранить ясность мышления и реакцию, но это приводило к срывам. В шахматах это выражалось в том, что он мог вполне нормальную, вполне защитимую позицию просто сдать, если она была ему не по душе. В жизни же, будучи человеком своенравным и прямолинейным, мог кого-нибудь и нокаутировать, что случалось...
Не каждый был в состоянии выдержать его режим дня, а так как я был тогда в команде самый молодой, то в соревнованиях на выезде нас всегда селили в одну комнату в гостинице. Ночью он обычно бодрствовал, анализируя какую-нибудь позицию на магнитных шахматах и засыпая только под утро. Но мог не ложиться и двое суток, зато потом проспать двадцать четыре часа кряду. Его почти всегда можно было встретить в Рижском шахматном клубе, он бывал там днями напролет. Я сыграл с ним массу партий, и при игре черными чувствовал, как, пожалуй, ни с кем, что постоянно нахожусь под страшным давлением. Каждый его ход создавал какую-то угрозу, нес определенный заряд энергии, он не давал тебе спокойно играть. Это была колоссальная динамика, прекрасная техника на фундаменте классических логичных шахмат и хорошей школы.
Когда сейчас я смотрю, как анализирует Широв, разбираю партии Ананда, Крамника, мне вспоминается Алвис. Абсолютное проникновение в смысл позиции, предвидение событий на много ходов вперед. Это дается немногим».
Высокий, очень крупный, с низко отпущенными бакенбардами, он в молодые годы походил на своего знаменитого американского почти тезку, кое-кто и звал его так: Элвис. С возрастом черты лица его стали резче, здесь и там пролегли глубокие морщины, бакенбарды еще более удлинились, он напоминал теперь скорее шкипера с английского торгового корабля 19-го века. И по-прежнему в облике Витолинына чувствовалась какая-то странность, заторможенность, он был как бы не от мира сего, с неадекватной, зачастую трудно предсказуемой реакцией, странным смехом. И если в молодости это было не так заметно, с годами качества эти становились всё более очевидными. Он был честен, наивен и добр по природе своей; улыбка, пробегавшая иногда по его лицу, делала его по-детски беззащитным; Алвис и оставался всю жизнь, по сути, большим ребенком. Как нередко бывает у такого рода людей, физически он был очень силен. Когда доктор посоветовал ему заняться каким-либо спортом, он, индивидуалист по натуре, приобрел семикилограммовое ядро и ежедневно метал его у себя на хуторе. Он делал это со страстью, радуясь улучшениям результатов и доведя личный рекорд, по рассказам, до тринадцати метров.