355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Сосонко » Мои показания » Текст книги (страница 1)
Мои показания
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:02

Текст книги "Мои показания"


Автор книги: Геннадий Сосонко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 33 страниц)

Мои показания

Голландский гроссмейстер Генна Сосонко – талантливый литератор, один из лучших авторов знаменитого журнала «New in Chess». После успеха вышедшей в 2001 году в Санкт-Петербурге книги «Я знал Капабланку» его имя, прежде знакомое лишь любителям шахмат, стало известно тысячам российских читателей.

Новая книга продолжает и значительно дополняет первую. Наряду с портретами Таля, Ботвинника, Капабланки, Левенфиша, Полугаевского, Геллера в нее вошли эссе об Эйве, Майлсе, Тиммане, Флоре, Корчном, Лутикове, Ваганяне, Багирове, Гуфельде, Батуринском...

Генна Сосонко

Гарри Каспаров ОДА СВОБОДНОМУ ЧЕЛОВЕКУ

Не секрет, что многие известные шахматисты, уехавшие в советское время на Запад, смогли реализовать себя там гораздо полнее, нежели это им удалось бы на родине (самый яркий пример – Корчной): Но они уезжали, как правило, уже гроссмейстерами, а Генна Сосонко, покинувший СССР чуть ли не первым, в 1972 году, был «всего лишь» простым питерским мастером. Поселившись в Голландии, он тут же занялся любимым делом: начал сотрудничать с шахматными журналами и с головой окунулся в турнирную жизнь.

Резкий рывок в шахматах, совершенный им в 30 лет, производит большое впечатление. Сосонко вырос в гроссмейстера мирового класса, в сильного практика и очень неплохого теоретика, шахматиста творческого, ищущего новых путей и имеющего самостоятельные идеи. Чувствуется ленинградская школа!

В эти годы он раскрыл свой талант и на поприще шахматной журналистики и особенно публицистики. Этот жанр привлекал его издавна. Генну, человека широкой гуманитарной эрудиции и острого критического ума, очень интересует мир шахмат, его люди и прошлое (что по нынешним временам редкость). Встречаясь в конце 80-х, мы часто говорили на эти темы, обсуждали и наболевшие проблемы шахматной жизни.

В 90-е годы многие его мысли, звучавшие в наших беседах, вылились в прекрасные публицистические статьи. Они в свою очередь трансформировались в книгу «Я знал Капабланку» (2001), которую я читал и перечитываю с превеликим удовольствием. И вот перед нами новый сборник неподражаемых шахматно-литературных эссе Генны Сосонко – «Мои показания».

Взору читателя предстает галерея замечательных портретов, написанных с любовью и пиететом к шахматам, с должной мерой объективности и отстраненности. Смотрите – это и есть шахматный мир, его герои со всеми их достоинствами и недостатками! В этот своеобразный пантеон попадают самые разные люди – те, кто составлял основу и смысл существования шахмат. Автор тонко чувствует психологическую подоплеку и скрытые пружины событий. И в каждой строке ощущается его желание сделать наш шахматный мир хоть чуточку лучше, чище и светлее.

На фоне упадка русскоязычной шахматной журналистики и публицистики Сосонко видится мне сегодня бесспорным пишущим шахматистом «номер один». Признаться, его подвижническое творчество помогло мне в работе над книгой «Мои великие предшественники». Мне захотелось показать процесс развития шахматной игры именно через судьбы героев прошлого, донести до читателя не только ходы и варианты, но и саму атмосферу тех времен.

Но как же Генна достиг такого уровня внутренней свободы? Вот его собственное признание: «Мое настоящее стало таковым во многом благодаря прошлому, которое я хотел отмести... Для того чтобы ощутить Россию, мне надо было уехать из нее, увидеть ее на расстоянии».

Да, ему посчастливилось уехать в том возрасте, когда советские комплексы еще не успели захватить его целиком. Ведь шахматная элита и поныне преимущественно советская по своей ментальности; даже многие из уехавших в 80-90-е годы остались душою в советских шахматах. Не говоря уже о журналистах. Читая многие нынешние статьи, то и дело чувствуешь какое-то политиканство, «поправку на ветер». У Генны этого нет и в помине! Он смог стать по-настоящему свободным человеком, подняться над схваткой, над условностями шахматного мира. Очень важно, что он превосходно знает этот мир и сам является его неотъемлемой частью, однако именно занятая им позиция независимого наблюдателя, зорко подмечающего и хорошее, и плохое, делает его рассказы такими насыщенными и увлекательными. Его портреты – это не журналистика, а литература. Нравится вам или нет – было так! И его не очень заботит, что скажут по этому поводу какие-нибудь видные шахматные деятели.

Генну Сосонко смело можно считать достойным продолжателем лучших традиций шахматной литературы первой половины 20-го века, развитых, в частности, в довоенной русской эмиграции и почти полностью уничтоженных в СССР, поскольку с началом советской гегемонии в шахматах игра сильно политизировалась и пропала малейшая возможность говорить о людях всю правду, давая им всесторонние и объективные характеристики. Хвала Генне за то, что он сумел возродить этот жанр и создать стиль повествования, доставляющий подлинное наслаждение даже самому взыскательному читателю.

Хочу пожелать автору этой книги как можно дольше продолжать делать то дело, которое он делает лучше всех в мире. Ибо каждый новый его рассказ – сохранение крупицы нашего шахматного бытия. Мне кажется это очень важным, и я надеюсь, что Генна сумеет сохранить для будущих поколений еще немало характеров и судеб. Как бы ни изменялись шахматы, их история всегда будет интересна людям как часть человеческой культуры.

Москва, май 2003

Генна Сосонко К РОССИЙСКОМУ ЧИТАТЕЛЮ

В предисловии читатель и писатель смотрят в разных направлениях. Для читателя книга лежит в будущем. Для писателя – в прошлом. Но и книга эта – о прошлом. О прошлом шахмат и о людях шахмат.

Если для миллионов любителей шахматы остаются только игрой, то на высоком уровне они стали спортом и наукой, а от искусства осталось фактически только одно: искусно пользоваться новейшими достижениями науки. Пройдя путь длиной в столетия, шахматы совершенно утратили свой первоначальный имидж забавы, развлечения для скучающего раджи. Девизом Королевского театра в Копенгагене было: «Не для забавы одной». Те же слова применимы и для современных шахмат.

Но разницу между шахматами прошлого и настоящего не определишь так просто, как это делали индейцы пури, у которых было только одно слово для обозначения вчера, сегодня и завтра и разница заключалась лишь в том, что для обозначения вчера указывали рукой назад, для сегодня – вверх и для завтра – вперед. Если понятие времени заменить шахматами, то можно себе представить, какими они были, оглядываясь назад, спорить о том, чем они стали сегодня, указывая вверх – на нынешних чемпионов, но можно ли угадать, какими они станут, если мы протянем руку вперед?

Когда я переигрываю партии мастеров старого времени и сравниваю их с сегодняшними, мне кажется порой, что руины красоты даже более красивы, чем сама красота. Как бы ни впечатляли монументальные здания из стекла и бетона, есть не меньшая прелесть и в развалинах Помпеи. Так же как нельзя утверждать, какая музыка лучше – старинная или современная, нельзя сказать, и чьи партии приносят большее удовольствие: Греко, Морфи, Стейница, Капабланки, Таля или Каспарова. К счастью, шахматы многогранны и есть любители и на то, и на другое, и на третье.

Во многих областях – музыке, литературе, политике – можно жить за счет своей репутации. Шахматы – другое дело: здесь всё на виду и за былые заслуги не спрячешься. В этой игре нет дутых авторитетов. Ибо невозможно представить себе открытие новых имен, незаурядного таланта, жившего во времена Капабланки, но просмотренного современниками, или развенчание выдающегося игрока: визитной карточкой шахматиста являются его партии и его результаты. Шахматы требуют постоянного успеха, постоянного подтверждения титула, реноме, класса. Поэтому шахматы высших достижений всегда были трудным, а порой и жестоким занятием.

Прошлое, о котором идет речь в этой книге, уже никогда не повторится. Мы живем в расколдованном мире шахмат, и я сомневаюсь, можно ли заколдовать его обратно. Очень трудно сделать события двадцати-, тридцати-, сорокалетней давности, правду того времени – правдой сегодняшнего дня. Правда жизни преходяща и изменчива. Особенно когда это касается советского периода: мироощущения, обычаев, законов – писаных и неписаных – тех лет.

Вспоминая о советских шахматах, о понятиях, с каждым годом делающихся всё более расплывчатыми, а то и вовсе непонятными для новых поколений, спрашиваешь себя: имеет ли вообще смысл хранить память о таком сравнительно узком участке культуры? Мне кажется, что ответ на этот вопрос может быть только утвердительным. Любой человеческий опыт достоин осмысления и анализа, в том числе тот особый, из которого выросли все шахматы второй половины ушедшего века и на котором базируются шахматы наших дней. Изучение этого опыта позволяет сделать важные выводы не только о развитии самой игры, но и о системе, способствовавшей ее развитию.

Герц, изучая электромагнитную теорию света, писал о том, что в математических формулах есть своя собственная жизнь. То же можно сказать и о шахматах. Об их красоте и логике. Шахматы умнее нас, умнее даже, чем их автор.

Современные шахматы невозможны без использования классических лекал прошлого. Я хотел рассказать о людях, которые создавали эти лекала. Попытаться написать на морском песке их имена, прежде чем набежавшая волна смоет их окончательно и растворит в истории компьютерных шахмат нового века.

Многих героев книги я встретил, когда еще жил в Ленинграде, но фактически уже эмигрировал на Запад. Поэтому фразы, которые вы прочтете, написаны мною, конечно, во второй половине моей жизни, но неясные ощущения были уже тогда, только я не мог их выразить.

Покинув три десятилетия назад Советский Союз, мне хотелось поскорее оставить всё позади, но разницу между тем, от чего я ушел, и тем, от чего мне грустно было уходить, я понял только, когда ушел. Для тех же, кто остался, я перестал тогда вписываться даже в печальный вздох Саади, став одновременно и тем, кого нет, и тем, кто далече.

Мои ленинградские годы разматывались бесконечной лентой, но сейчас время получило удивительное ускорение, знакомое всем, вышедшим на последний виток. Совсем как в песочных часах, долгое время бывших в употреблении: поистерлась «талия» стеклянного сосуда, и песок просыпается скорее, чем когда инструмент был новым. На этом финальном отрезке дистанции чувствуешь, что не столь стареешь сам, сколь мир вокруг тебя молодеет. И шахматный – в первую очередь. Парадокс: шахматы становятся всё более сложной игрой, а шахматисты – всё более простыми личностями. Может быть, оттого, что профессиональные шахматы требуют всё большей затраты энергии и времени и не терпят рядом с собой других занятий и увлечений.

Все герои моей книги – из совсем недавнего прошлого, кажущегося сегодня далеким и загадочным, особенно для молодого поколения шахматистов, которое смотрит на своих великих предшественников как на некую однородную массу, где Ботвинник является современником Стейница, а Таль – Морфи. Рассказывая о них, я отнюдь не претендовал на полноту изображения. Я знаю о несовершенстве инструмента, называемого памятью, о том, что зачастую она подсовывает нам вовсе не то, что мы хотим или выбираем, а то, что хочет она сама. Человеческая память устроена как прожектор: освещает отдельные моменты, оставляя вокруг неодолимый мрак.

В книге есть и портреты тех, с кем я впервые встретился уже на Западе. Мне хотелось показать этих людей не только сквозь призму шахмат, но и в отношениях с другими людьми, на фоне общества, столь отличного от того, в котором довелось жить большинству моих героев, равно как и – первую половину жизни – мне самому. Говоря о других, я открывал тем самым и собственное «я», стараясь преодолеть в себе стыд, знакомый каждому, кто вынужден говорить о себе.

Колеся по распахнувшемуся нараспашку и сделавшемуся сейчас таким маленьким миру, бывая снова в тех местах, где я встречался с героями моей книги, я отмечаю нелепое противоречие между возможностью возврата в пространстве и невозможностью возврата во времени. Ведь всё осталось на своем месте: дом на Парк-авеню в Нью-Йорке, где жила Ольга Капабланка, кафе в Амстердаме, где я еще вчера пил кофе с Сало Флором, статуя Будды в Борободуре, у которой стоял Тони Майлс, и шахматный клуб в Аничковом дворце Петербурга, помнящий меня маленьким мальчиком. Но время, чудесное, неуловимое время – ушло навсегда. Вся прелесть прошлого и заключается в том, что оно прошло, занавес опустился, на сцене декорации для другого спектакля.

Часть эссе, составивших книгу, была уже напечатана, причем публикации на русском и на других языках не совпадают. В текстах, вышедших по-английски, страницы, посвященные проблемам и явлениям, понятным только российскому читателю, к тому же знавшему советское время не понаслышке, были порой сокращены, а то и вовсе опущены. В то время как публикация на русском языке встречала зачастую возражения у редакторов, полагавших, что отдельные строки, а главное – концепции могут кому-то не понравиться. Воспитанные при советской власти, эти редакторы не могли смотреть на текст иначе, чем с конъюнктурных позиций, без самоцензуры, даже если она, видоизменившись, затрагивала не само государство, а интересы конкретных людей.

Эссе, выходящие сейчас без сокращений и передержек, на языке, на котором они были написаны, наиболее полно представляют сделанное мною за последнее десятилетие.

Амстердам, ноябрь 2002

Часть 1 ПОДВОДЯ ИТОГИ

Две жизни

18 августа 2001 года моя жизнь разделилась на две равные половины. Первая прошла в Петербурге, который тогда назывался Ленинградом. Вторая – в Амстердаме.

Хотя оба эти города похожи, Петербург и Амстердам не накладываются у меня один на другой. Нева и Амстел для меня разные реки, и, если мне случается идти по амстердамской Царь Петерстраат или по Невскому проспекту мимо голландской церкви в Петербурге, второе зрение регистрирует этот факт, но разницу между обоими городами я вижу очень хорошо. Так, ребенок, растущий в двуязычной семье, знает, с кем и на каком языке говорить.

Пятый номер трамвая не изменил своему маршруту и останавливается возле моего дома в Амстердаме так же, как он делал это в моей прошлой жизни в Ленинграде, но и здесь путаницы у меня не возникает.

Номер моего дома в Басковом переулке был 33. Первые десять лет в Амстердаме я жил в доме под номером 22, последующее десятилетие – 11. Несколько лет назад, пытаясь уйти от судьбы, я переехал в дом с мало что говорящим номером 16.

Иностранцы, приезжавшие в Советский Союз, обычно находили самым привлекательным в Ленинграде – Санкт-Петербург. Сейчас Ленинград вновь стал Санкт-Петербургом, оставшись Ленинградом разве что для немолодых обитателей его, проживших большую часть жизни в Ленинграде и привыкших к этому названию. И еще в шахматах: ленинградский вариант голландской защиты удивительным образом сплел в себе оба места моего проживания.

Хотя звуки от порывов ветра и барабанящего дождя на Неве или на Амстеле мало отличаются, переезд из Ленинграда в город, где я живу сейчас, явился для меня большим, чем географическое перемещение в пространстве. Этот переезд означал для меня начало новой жизни.

Слово «голландский» вошло в мою жизнь рано, фактически с тех пор, как я себя помню. Вглядываясь в прошлое полувековой давности, хорошо вижу маму, декабрьским вечером сорок восьмого года греющую руки у печки-голландки. Рядом с голландской печью стояла оттоманка, на которой я спал. Мы жили тогда вчетвером – с бабушкой и сестрой – в двадцатипятиметровой комнате коммунальной квартиры, но эта комната совсем не казалась мне маленькой. Кроме нас в этой квартире жили Канторы, Гальперины и Левин-Коганы. Единственной русской была молодая женщина – Люда, но и та носила фамилию Саренок. В первые месяцы в Голландии, когда я рассказывал о своем жилье, меня почти всегда спрашивали: «А сколько спален у вас было?» Я быстро понял, что правдивый ответ никак не вписывается в представления моих слушателей, и отвечал по настроению: когда – две, когда – три.

Помню себя мальчиком в гастрономе на углу улиц Некрасова и Восстания в очереди у кассы, чтобы пробить чек на покупку голландского сыра. Вижу себя и в роли советчика в магазине «Военторг» на Невском, рядом с кинотеатром «Художественный», где мама долго примеряла шляпку, которую почему-то называла голландкой. Кокетливая, с искусственными цветочками, она была возвращена в магазин через несколько часов после покупки, а мне было выговорено: «Как же ты мог посоветовать такое, я ведь уже не девочка».

В студенческие годы я ходил пять лет кряду в университет мимо треугольного островка Новая Голландия с его замечательной аркой строгой серой красоты. На островке размещалась одна из резиденций Петра Первого, и царь всегда останавливался здесь, когда посещал Галерную верфь, на которой работало немало голландских мастеров. Он думал об Амстердаме, когда основал свой город почти триста лет назад.

Петр Первый взял с собой из Голландии в русский язык множество слов, связанных главным образом с морем, оставив голландцам только два русских. Голландский «doerak» далеко не так добродушен, как русский Иванушка-дурачок, в то время как веселый глагол «pierevaaien» означает в голландском скорее «кутить напропалую», чем русское «пировать», от которого он произошел. Долгие застолья молодого русского царя и сопровождавшего его многочисленного посольства, стоявшего в Амстердаме несколько месяцев, произвели на голландцев сильное впечатление.

В августе 1972 года в разгаре был матч Фишер – Спасский, один из самых интригующих за всю историю игры, но мне в тот момент было не до шахмат: я уезжал из Советского Союза.

Голландия представляла интересы Израиля, не имевшего тогда дипломатических отношений с СССР, и выездную визу я получал в голландском посольстве в Москве. Оно было расположено совсем близко от Центрального шахматного клуба, дорога в который была мне знакома еще со времен юношеских турниров.

Оказавшись вне пределов Советского Союза, я ощутил себя в положении только что родившегося младенца: привычное окружение исчезло, и большой неизвестный мир лежал передо мной. Мне было двадцать девять лет. Уезжая, я полагал, что для того, чтобы начать новую жизнь, нужно накрепко забыть старую. Это оказалось невозможным. Прерогатива «считать не бывшим» принадлежала только русскому царю, и еще Персей знал, что если собака после долгих усилий рвет наконец свою привязь и убегает, то на шее у нее болтается большой обрывок цепи.

Мое настоящее стало таковым во многом благодаря прошлому, которое я хотел отмести. На самом деле оно отложилось в памяти и выкристаллизовалось. Но и обратно: прошлое не было бы вызвано из памяти без этого западного периода моей жизни. Более того, если бы не было этой второй, голландской половины жизни, Россия для меня не была бы открыта. Для того чтобы ощутить Россию, мне надо было уехать из нее, увидеть ее на расстоянии. Чтобы взглянуть на всё по-другому, нужны были новые глаза, потому что старые могли видеть только то, что приучились видеть.

Хотя голландская половина жизни резко отличается от первой, проведенной в России, она покоится на старой – как слон на черепахе в индийской притче, и их невозможно отделить друг от друга, так же как невозможно услышать хлопок только одной ладони.

В шахматы меня научила играть мама. В центре комнаты прямо напротив печки-голландки стоял обеденный стол, покрытый выцветшей клеенкой. Иногда вечером после ужина на ней появлялась старая картонная доска, и мы играли в шашки или шахматы. Доску эту вижу очень хорошо: она была протерта во многих местах, особенно досталось полю g2. Психоаналитик легко установит связь этого факта с моим пристрастием к фианкеттированию королевского слона на протяжении всей профессиональной карьеры. Мама всегда открывала партию ходами обеих центральных пешек на два поля. Я, разумеется, следовал ее примеру. Вероятно, этим объясняется моя любовь к пространству и центральной игре, сохранившаяся у меня до сих пор.

Шахмат у нас не было, мы играли бумажками, на которых мама написала названия фигур. Однажды за этим занятием нас застал мамин брат дядя Володя и купил комплект шахмат. Голова одного из белых коней вскоре отклеилась от основания, и при игре ее просто клали плашмя на доску. Другой мамин брат, Адольф, умер в начале 1941 года. С таким именем ему было бы нелегко во время войны.

Маму научил играть в шахматы ее отец, мой дедушка, которого я никогда не видел: он умер от голода в блокадном Ленинграде за год до моего рождения, в январе 42-го. Зима тогда была очень холодная, и в помещении было ненамного теплее, чем на улице. Дедушка Рувим лежал в комнате, в которой я прожил всю первую половину моей жизни, больше недели, до тех пор пока бабушке, самой передвигавшейся с трудом, не удалось отвезти его на санках на кладбище, где он и был похоронен в братской могиле.

Хорошо вижу бабушку Тамару, раскачивающуюся перед зажженными свечами и говорящую что-то на непонятном языке. «Бабушка, – спрашивал я ее, – бабушка, ты молишься богу? Почему же ты не идешь тогда в церковь?» – «Вырастешь – поймешь», – отвечала она без затей. Когда я немного подрос, бабушка иногда говорила со мной на идише, но она умерла, когда мне было шесть лет. Мой немецкий – это мой голландский, разбавленный идишем бабушки Тамары с редким вкраплением немецких слов.

У отца была другая семья, и, когда у меня спрашивали о нем, я говорил: «Отец с нами не живет». Отношений не было никаких. При заполнении анкет или специальных граф в классном журнале, где требовались сведения о родителях, я всегда испытывал неловкость и завидовал мальчикам, которые говорили об отце с гордостью: «Погиб на фронте». Я видел отца считанное число раз. Последний – в переполненном автобусе на Невском, когда, дав утвердительный ответ на вопрос, выхожу ли на следующей остановке, я обернулся и увидел его. Отец меня не узнал – он был очень близорук. На следующий год он умер.

Играя в футбол в Таврическом саду летом 1954 года, я сломал руку. Приговоренный к ношению гипсовой повязки в течение месяца, я стал играть в шахматы. Увлечение это зашло далеко, и сложные последствия его я испытываю по сей день. Сейчас, почти полвека спустя, когда я уже не играю в шахматы или почти не играю, у меня, случается, болит рука в том месте, где она была сломана тогда. Доктор говорит, что это плод моего воображения и что этого не может быть.

После окончания школы я поступил на географический факультет университета. Учеба была необременительной, и для занятий шахматами оставалось много времени. Я специализировался по экономической географии капиталистических стран. Как замечает шахматная энциклопедия, изданная в Англии, «уже тогда готовя себя к будущей жизни на Западе».

Хотя я был мастером, сам играл редко, больше занимаясь тренерской работой. Одно время помогал Талю, последний год перед отъездом – Корчному. Мое решение покинуть страну не понравилось властям. На стенде в фойе Чигоринского клуба, уже после того как я уехал, в течение длительного времени висели два объявления. На одном под списком команды Ленинграда можно было прочесть: тренер – мастер Г. Сосонко, другое было приказом Спорткомитета о моей дисквалификации в связи с изменой Родине. Они мирно уживались друг с другом до тех пор, пока кто-то не догадался снять первое.

Моя настоящая профессиональная шахматная карьера началась на Западе. Для краткости я обрубил свое имя, для твердости прибавил в него второе «н». Заманчиво было оставить свое полное имя, особенно после того, как журналист одной голландской газеты разбил его на две части, придав аристократическое итальянское звучание: Генна ди Сосонко. Еще более эффектным было на китайский манер написанное Со-сон-ко на программке сеанса одновременной игры, который я давал где-то в Бельгии весной 1974 года. В обоих случаях я решил, что это будет чересчур.

Гена, который жил в России, и Генна, появившийся на Западе, носят одну и ту же фамилию, но во многом очень разные люди, чтобы не сказать – совсем разные. Недавно полученный автограф на книге от друга первого периода моей жизни: «Генне, которого помню еще Геной» – я совсем не воспринимаю как шутку, и от России я отделен чем-то большим, чем годы и версты.

Через два месяца после приезда в Голландию я начал работать в «Schaakbulletin». Журнал этот был предшественником «New in Chess», в котором появились почти все эссе, составившие эту книгу. Работу в журнале я совмещал с игрой в турнирах. По мере того как росли успехи, главное место заняла практическая игра.

Весной 1973 года со мной разговаривал подполковник Z. Он предложил мне работу – преподавание русского языка на курсах в Гар-дервейке. На этих армейских курсах учились закончившие высшие учебные заведения молодые люди; курс языка вероятного противника был ускоренным и интенсивным. Сам подполковник превосходно говорил по-русски. Я отказался, объяснив, что мое хобби окончательно стало моей профессией, чем его немало удивил. Взамен зыбкого существования шахматного профессионала он предлагал весьма респектабельное, но даже и такое оно ограничивало бы что-то, ради чего я и уехал из Советского Союза. Прощаясь, он протянул мне визитную карточку: «На случай, если вы передумаете». Перебирая недавно старые бумаги, я нашел ее и не сразу определил, к какому периоду жизни она относится. Навряд ли она пригодится мне теперь.

Не знаю, как сложилась бы моя жизнь, прими я тогда его предложение. Очевидно одно: я не увидел бы мир в такой степени, в какой увидел его благодаря моей профессии.

Игра в шахматы на профессиональном уровне требует предельной концентрации, напряжения, полного погружения в другой, искусственный мир. Переход от обычного состояния в мир турнирных шахмат всегда давался мне с трудом, и те, кто знает меня в этих двух состояниях, утверждают, что знают двух разных людей.

Шахматы дали мне очень многое. Этот игрушечный мир – жизнь в миниатюре. В шахматах тоже нельзя взять ход назад, и время на партию тоже ограничено.

Глядя на шахматы сегодняшнего дня, можно сказать, что их настоящее неопределенно, будущее тревожно и только прошлое – блистательно навсегда! Хотя и знаю, что не от большого ума мысли о том, что в старое время небо было голубее, девушки краше, жертвы ферзей эффектней, наконец, люди, бывшие в шахматах, интереснее, не могу отрешиться от мысли – было, было...

«Золотыми шахматными временами» назвал свою книгу о шахматах первой половины 20-го века Милан Видмар, но не был ли золотым по отношению к ним весь ушедший век? Не испытали бы великие игроки прошлого, глядя на шахматы начала нового века, нечто сродни чувствам Лоренца, создателя классической теории строения атома, который сожалел, что дожил до триумфа квантовой механики и увидел, как зашаталось всё сделанное в науке, в том числе и им самим.

Из мира романтики, грез и неопределенности шахматы перенесены в суровую правду жизни. Так балерина, оттанцевавшая партию Золушки, попав после спектакля на операционный стол по поводу острого аппендицита, переходит в мир реальности.

Шахматы прошлого с их ореолом таинственности могут показаться наивными и полными ошибок. Но не покажутся ли таковыми во второй половине 21-го века шахматы начала его? Мы приблизились к раскрытию последней тайны игры: достаточно ли преимущества выступки для победы, что утверждал Филидор, или при идеальном ведении партии получается все же ничья? Но кто может дать гарантию, что эта последняя истина в шахматах окажется интересной?

К счастью, у шахмат есть сильные аргументы в свою защиту. Слова Одена: «Поэзия – штука совершенно необязательная. И оправдывает сам факт ее существования только то, что совершенно не обязательно ее знать» – относятся к шахматам в не меньшей степени.

Начиная с 1974 года я играл за команду Голландии против Советского Союза на Олимпиадах и первенствах Европы. Нечего говорить, что эти партии имели для меня совсем другую окраску, чем в матчах против, скажем, Мексики или Исландии. На Олимпиаде в Буэнос-Айресе (1978) мы встречались в заключительном туре, и от исхода нашего матча зависело, выиграет ли Советский Союз Олимпиаду. В ночь перед туром руководители советской команды уговаривали меня не играть в матче. Разговор велся в разных плоскостях, от «возможности получения въездных виз у нас не ограничены» до «не забудь, что у тебя еще есть сестра в Ленинграде», но убедить меня им не удалось.

«Я играю за Голландию, а не против Советского Союза», – повторял я не вполне искренне. Короткая газетная строка: «В матче СССР – Голландия партия Полугаевского на второй доске закончилась вничью» – была мне наградой: после отъезда мое имя не могло появляться в советской печати. Спортивную газету Ленинграда с сообщением о том, что 1—3-е места в чемпионате Голландии 1973 года поделили Энклаар и Зюйдема, я храню до сих пор.

Турнир в Вадинксвейне в 1979 году открывал премьер-министр Голландии ван Ахт. Там же присутствовал и советский посол Толстиков, бывший в мое время партийным боссом Ленинграда.

Знаете голландское выражение: «Держите вымпел»? – спросил премьер-министр, желая мне успеха в турнире.

Ну вы, ленинградец, марку держите. Марку, говорю, нашу держите, ленинградец, – с нарочитой грубостью вторил ему посол – хрущевского вида, полный, небольшого роста человек. Я не знал, кого слушать, и в расстроенных чувствах начал первую партию с Карповым. Слова: «Держите вымпел, ленинградец» – еще долгое время преследовали меня.

На Олимпиадах, первенствах Европы и просто в международных турнирах я регулярно встречался с шахматистами из СССР не только за доской. Большинство из них я знал еще по тому времени, когда сам жил там, некоторые были моими друзьями. Общение с эмигрантом не могло быть одобрено руководителем делегации, почти всегда присутствовавшим на зарубежном турнире, в котором принимали участие советские шахматисты. Встречались мы поэтому, как правило, в квартале или двух от гостиницы, а для прогулок выбирали по возможности отдаленные улицы. На страницах советских газет тогда можно было встретить выражение «внутренний эмигрант». Под это определение, без сомнения, подходили мои друзья. Для некоторых из них внутренняя эмиграция оказалась слишком тесна, они покинули Советский Союз и живут сейчас в разных странах.

При выезде на межзональные и другие официальные турниры советским гроссмейстерам вручались досье на иностранных участников. Досье составлялись обычно студентами шахматного отделения Института физкультуры. В них подробно анализировались как положительные стороны шахматиста, так и его слабости. Получив от моих друзей, я прочел пару раз характеристики на самого себя. Написаны они были толково, и читал я их с большим интересом: всегда ведь любопытно знать, что думают о тебе другие, тем более те, кого ты не знаешь вовсе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю