355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Сосонко » Мои показания » Текст книги (страница 11)
Мои показания
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:02

Текст книги "Мои показания"


Автор книги: Геннадий Сосонко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)

Там же в Бад-Лаутерберге мы по утрам гуляли неторопливо в парке, разговаривая о том о сем. Иногда к нам присоединялся Ли-берзон. Всякий раз, увидев Фурмана, он издавал радостный клич: «Там, где Сёма, – там победа!» Они давно знали друг друга, встречаясь на всесоюзных и армейских соревнованиях еще в СССР. «Ну, что, Сёма, – начинал обычно свою речь Либерзон, – как там наша родная советская власть?» Здесь он обычно не брезговал крепким словцом. Чаще же уходил в воспоминания о прошлом, в котором всегда есть что-то абсурдное, особенно когда это прошлое относилось к Советскому Союзу. Либерзон уехал в Израиль только за четыре года до этого, и прошлое для него еще не стало окончательно прошедшим, чтобы обрести свою безоговорочную прелесть. Сёма поднимал и опускал брови, подавал время от времени реплики или начинал сопеть, что являлось предвестником начинающегося смеха, шедшего заразительными перекатами, нередко с подачей головы вперед. Редкие прохожие в парке провинциального немецкого городка с неодобрением оборачивались на нас.

Внешне Сёма выглядел старо: лысина его расширилась, еще более подчеркнув немалых размеров лоб, оставшиеся волосы почти все были седы, походка стала еще более степенной, но душой он был по-прежнему юн. По Солону, лучшая пора в жизни мужчины – от тридцати пяти до пятидесяти шести лет. Будь Солон знаком с профессиональными шахматами конца второго тысячелетия, он, вероятно, думал бы по-другому, но во время того турнира Фурману и было пятьдесят шесть, и играл он еще очень энергично, и занял в турнире третье место, обогнав многих известных гроссмейстеров.

Выиграл же турнир Карпов, опередивший Тиммана на два очка и вообще доминировавший тогда в шахматном мире. Было очевидно, что сотрудничество Фурмана с Карповым оказалось очень плодотворным для обоих. Сам Фурман сказал как-то: «При нем я предельно мобилизуюсь, играю лучше. Не тот авторитет у меня будет, если выступлю неудачно. Как потом стану ему давать советы»?

Однажды я присутствовал при их анализе отложенной позиции. Они были вместе уже десять лет и понимали друг друга с полуслова, но и в житейском смысле они притерлись друг к другу, как супруги после десятилетнего совместного проживания. Зайдя тогда в Бад-Лау-терберге к простудившемуся слегка Фурману, я застал у него Карпова.

Семен Абрамович у нас, – говорил он, глядя в пространство, – сначала чая горячего напьется с медом, потом на улицу выходит, на ветер, а теперь вот жалуется, что простудился. Было бы странно, если бы он не простудился.

Во-первых, я не сразу вышел, а обождал немного, во-вторых, я же, Толя, шарф шерстяной надел, – оправдывался Фурман.

Он думает, что если он шарф шерстяной надел... – продолжал Толя, и я снова спрашивал себя, кто же в действительности старший из них двоих.

Это был его последний турнир, и последний раз, когда я видел его.

Алла Фурман: «Может быть, если бы не было этой нервотрепки, бессонных ночей, если бы он больше следил за собой, не курил так отчаянно, всё могло бы и обойтись. Он жил так, как будто смерть его не касается, не допуская никаких разговоров о болезнях, что этого нельзя, того нельзя... Он делал всё, что ему нравится».

Бессознательно Сёма жил, следуя правилу Ницше, полагавшему, что секрет извлечения наибольшего удовольствия из существования прост: жить с наибольшим риском для жизни самой, жить на грани пропасти.

Анатолий Карпов: «За три недели до смерти я был у него в Меч-никовской больнице. Он шутил, смеялся, строил планы на матч с Корчным, какие дебюты играть, как и что... Он не знал тогда, что он безнадежен, да и я, признаться, тоже не знал».

Семен Абрамович Фурман умер 16 марта 1978 года. Несмотря на то, что жизнь его не получилась длинной, мне думается, что она удалась. Применимый к нему обычай древних фракийцев: после каждого счастливо прожитого дня класть белый камешек, а несчастливо – черный и после смерти подсчитывать, какой получилась жизнь, – дал бы очевидный результат. Белый цвет, так любимый им в шахматах, явно преобладал бы.

Матч Карпова с Корчным начался через несколько месяцев после его смерти. Без сомнения, Фурман понимал, побывав в Белграде на финальном матче претендентов и видя вблизи мощную игру Корчного, что легкого матча не будет. Как чувствовал бы он себя, когда на Корчного в Багио, помимо реальной и огромной силы его соперника, обрушилась вся мощь государственной машины, частью которой ему так или иначе предстояло бы стать?

Любитель информации, он наверняка знал, что в январе 1978 года четырнадцатилетний мальчик из Баку выиграл первую партию в жизни у гроссмейстера и свой первый взрослый турнир в Минске. Но он не мог знать, что этот мальчик спустя семь лет отберет у его ученика чемпионский титул и будет единолично править в шахматном королевстве в течение пятнадцати лет.

Как бы реагировал он на шахматы сегодняшнего дня, так не похожие на те, в которые играл он сам? Шахматы, в которых появилось так много нового, чего не было при нем, и которым придано ускорение, карающее неуверенность, но и раздумье в поисках лучшего хода. Шахматы, получившие огромную поддержку от компьютера, но и обретшие в его лице могущественного и безжалостного соперника, не прощающего минутную расслабленность или потерю концентрации. Шахматы, где в понятия подготовка, анализ да и в сам игровой процесс вкладывается совсем другой смысл, чем тот, который был при нем.

Какой совет он дал бы Карпову сейчас? Стараться не попадать в цейтнот? Поменьше тратить времени на марки, из-за чего Сёма ворчал на своего ученика и в лучшие годы? Увеличить объем тренировок, больше доверяя компьютеру? Или просто повторил бы слова польского мастера Пшепюрки: «Почему я играю хуже? Потому, что старею. Молодые, на арену!»

Июль 1999

Маэстро (А.Кобленц)

В конце 50-х началась эра Михаила Таля: сначала выигрыши чемпионатов Советского Союза 1957-58 годов, потом межзонального турнира, турнира претендентов и, наконец, победа над Ботвинником в матче на первенство мира в 1960 году. Постоянным тренером Таля и его секундантом на всех этих соревнованиях был Александр Кобленц.

Впервые я увидел его ранней весной 1968 года, когда приехал в Ригу по приглашению Таля помочь ему в подготовке к четвертьфинальному матчу с Глигоричем. После этого я бывал в Риге неоднократно и каждый раз, разумеется, виделся с Кобленцем. Официально он был тогда еще тренером Миши, хотя после талевского пика в 1960 году прошло восемь лет и отношения между ними уже не были столь безоблачными. К моему приезду Кобленц отнесся настороженно. Скорее он рассматривал его как очередное Мишино чудачество, который и так в последнее время отбился от рук. Несколько лет, проведенных им в Москве после проигрыша матча-реванша Ботвиннику, не прошли даром: пьет ужасно, курит несколько пачек в день, очередная новая подруга, вот еще и этот подозрительный камень в почках, требующий регулярного приезда «скорой помощи» и обязательной инъекции морфия. Теперь еще какой-то неизвестный молодой мастер из Ленинграда. Короче говоря, ученик совершенно не слушает своего старого тренера, который начал заниматься с ним, когда Мише было еще двенадцать лет.

Скоро, впрочем, когда мы познакомились ближе, Кобленц понял, что я совсем не пытаюсь встать между ним и Талем, и между нами установились раз и навсегда теплые, дружеские отношения.

Миша всегда называл его – Маэстро, через некоторое время так же стал называть его и я. Обычно Маэстро приходил к Мише домой, где мы работали, часам к трем, спрашивал, что мы смотрели сегодня, иногда сам принимал участие в анализе, но чаще его появление означало игру блиц на высадку. Это был, конечно, эвфемизм, потому что в подавляющем большинстве случаев менялись мы с Кобленцем. «Ведь, правда, интересантный ход, Маэстро?» – спрашивал Миша, осуществляя необычный маневр в дебюте и лукаво поглядывая на меня. «Интересантный, интересантный», – отвечал Маэстро, чувствуя какой-то подвох, но не зная, в чем он заключается. Родным языком его был немецкий, хотя по-русски он говорил очень хорошо, разве что с легким акцентом. Проскальзывавшие иногда ошибки в словах приходились на похожие в немецком, что, как известно, создает именно из-за этой внешней похожести особую трудность. Изредка он переспрашивал: «Пожалуйста?», что является дословным переводом с немецкого «Bitte?» и чего никогда не скажет человек, родным языком которого является русский.

«Сами, девки, знаете, чем заманиваете», – сообщал Миша, слишком оптимистично жертвуя коня на g7. Если же ресурсов атаки не хватало, приговаривал, глядя на поднимающийся флажок на часах Маэстро: «Ничего страшного, сейчас мы будем делать ему завальнюк».

«Подожди, подожди, я тебе сейчас сделаю савальнюк», – отвечал Маэстро, с особой энергией делая ходы, казавшиеся ему наиболее сильными. Если же стрелка на его часах все же падала, Миша щелкал немалых размеров ногтем мизинца по стеклу циферблата часов Маэстро или объявлял: «Покойничка знали лично!», легкими прикосновениями вверх и вниз отряхая ладони. Маэстро, понимая, что сердиться было бы глупо, разводил руками и, поворачиваясь ко мне, говорил с улыбкой: «Ну, что ты с ним будешь делать...» После игры он иногда пытался пустить разговор по серьезному руслу: «Мишенька, мне вчера опять звонили из Спорткомитета и спрашивали, когда же ты...» – «Знаю, знаю, – отвечал Миша, – на следующей неделе зайду обязательно». – «Да, но ведь ты так говорил еще на прошлой неделе». – «На днях зайду непременно, а вы посмотрите лучше, какую прелестную идею в испанке мы сегодня обнаружили...»

Иногда мы уходили с Маэстро вместе, и от улицы Горького, где жил Таль, поворачивали на Лачплесиса, а потом – направо на улицу Ленина, которая во время войны называлась, разумеется, Адольф Гит-лерштрассе, а ныне, сбросив с себя оба названия, пытается укрепиться в своем старом: улица Свободы. Речь держал Маэстро, обычно он жаловался на Мишу, его образ жизни, непрактичность, беззаботность, безалаберность. Впрочем, скоро он переходил на текущие заботы, а их было немало. Энергия всегда бурлила в нем, и планов у него было множество: подготовиться к традиционному матчу с Литвой и Эстонией, обязать Мишу регулярно заниматься с молодыми и в первую очередь с талантливым Витолиньшем, подготовить редакцию новой книги на латышском языке, оформить через Москву договор о переводе другой книги на испанский. Не говоря уже о многих насущных делах: закончить ремонт клуба, наладить производство шахматной атрибутики и магнитных шахмат, арендовать маленький автобусик для поездок в соседнюю Литву, где цены на продукты много ниже местных. Коричневый, отличной выделки кожаный портфель, который всегда был при нем, покачивался в такт его упругому шагу. На улице с ним нередко здоровались, Маэстро был заметной фигурой в Риге, что и говорить – тренер национального героя.

Когда мы доходили до перекрестка, Маэстро предлагал: «Может быть, зайдешь ко мне на минуточку?» Шахматный клуб в самом центре Риги был его особой гордостью. Мы поднимались на третий этаж, в клубе еще пахло свежей краской, но вдоль стены уже протянулся транспарант: «Шахматы – это гимнастика ума. В.ИЛенин». Этот лозунг можно было встретить тогда почти в каждом клубе, хотя подобного высказывания не найти даже в полном собрании сочинений вождя. Неудивительно: его придумал известный шахматный деятель Яков Герасимович Рохлин, умерший несколько лет тому назад. Поскольку Ленин действительно любил шахматы, играл в них в сибирской ссылке и в годы эмиграции, проверять подлинность цитаты никто не удосужился.. Как бы то ни было, находка была замечательная, звучала фраза очень по-ленински и немало способствовала развитию шахмат в стране.

«Заходи, заходи, – приглашал Маэстро, распахивая двери директорского кабинета, – располагайся...» – «Что же вы такое повесили, Маэстро? Мало вам надписи при входе, так теперь и здесь», – говорил я, показывая глазами на висевший над его креслом барельеф Ленина, сделанный из дерева, и, надо признать, весьма искусно. Маэстро нравились мои ремарки, хитрая улыбка появлялась на его лице, но он, хотя мы в кабинете были только вдвоем, вздыхал с притворным осуждением: «Ну что с него взять, одно слово – ленинградская шпана». И меняя тему разговора: «Геня, что ты делаешь сегодня вечером?» Он всегда называл меня так, сильно смягчая последнюю гласную, что придавало имени почти ласкательный оттенок. «Ах, с Мишей в ресторан? Оригинально, оригинально, можно подумать, что вчера вы были в библиотеке». И Маэстро сокрушенно качал головой...

Ему было тогда пятьдесят два года, и выглядел он очень импозантно: выше среднего роста, статная фигура, быть может, чуть полноватый, но всегда подтянутый, всегда в костюме и при галстуке. Крупное лицо, высокий лоб, зачесанные назад волосы с легкой проседью, выдающийся, с заметной горбинкой нос, полные губы – он напоминал какое-то редкое животное. Улыбка, часто появлявшаяся на лице, полностью преображала его. Хитринка, спрятанная в широко расставленных глазах, постепенно захватывала всё лицо, и Маэстро превращался в ученика немецкой рижской гимназии Алика Кобленца.

Он родился в Риге 3 сентября 1916 года в зажиточной еврейской семье. Дома говорили на идише, но образование Кобленц получил классическое, и немецкий был его самым сильным языком. Отец, лесопромышленник, хотел, конечно, чтобы сын после окончания гимназии продолжал учебу и потом, кто знает, перенял дело, но у Алика на уме уже было другое: в двенадцать лет он случайно обнаружил на книжной полке шахматный учебник Дюфреня.

Разумеется, когда он решил посвятить жизнь шахматам, отец был против. «Он поведал мне о переживаниях своего знакомого лесопромышленника Исайи Нимцовича, с которым встречался раньше на рижской бирже, – вспоминал позднее Маэстро. – Его сын Арон просиживал целыми днями в биржевом кафе, играя с любителями на ставку. Исайя послал сына учиться в Цюрихский университет, но тот забросил учебу, избрав путь шахматного профессионала. Мой отец слышал, как коллеги, стараясь уязвить старика, говорили ему при встрече: «Как это у вас, господин Нимцович, в уважаемой семье появился такой босяк?»

Действительно, решение молодого Кобленца сойти с накатанной дорожки и стать шахматным профессионалом было не менее рискованным, чем в наши дни. Уже в конце жизни Маэстро писал: «Запоминаются преграды, которые всегда встают на пути энтузиаста, предостерегающие голоса близких – не витай в облаках, а главное -советы избрать «солидную» жизненную дорогу. «Вы, молодой человек, собираетесь посвятить шахматам всю жизнь?» – спросил меня Милан Видмар на Олимпиаде в Варшаве. Получив молниеносный утвердительный ответ, он посмотрел на меня задумчивым взглядом и произнес: «Ну, смотрите...»

В основе решения свернуть с проторенного пути и самому определить свою судьбу у Кобленца лежала любовь к шахматам, к самому процессу игры. Но и не только. Свою первую шахматную книгу на латышском языке он начал писать, когда ему было девятнадцать лет, во время работы над последней его застала смерть.

Такое решение означало еще кое-что: независимость и свободу, поездки в разные страны Европы из маленькой Латвии. В августе 1935 года Кобленц стоял перед выбором: играть на турнире в Хельсинки или поехать корреспондентом рижской газеты в Амстердам, чтобы освещать матч между Алехиным и Эйве. Он, не колеблясь, выбрал Голландию, и это решение во многом определило его дальнейшую судьбу: он не только играл в турнирах, но и писал о шахматах.

Латвия была тогда независимым государством, и шахматиста и шахматного журналиста Кобленца видели не только Амстердам, но и Гастингс, Лондон, Мадрид и Милан. Надо ли говорить, что знание Кобленцем многих языков делало эти частые поездки только еще более приятными. Он видел вблизи и разговаривал с Мизесом, Тар-таковером, Капабланкой, Шпильманом, Эйве, был хорошо знаком и не раз интервьюировал Ласкера. Молодость, считающаяся лучшей порой жизни (вероятно, оттого, что об этом совсем не думаешь), в его случае была наполнена встречами со многими замечательными людьми. Он подолгу жил в Испании, а в 1939-м более полугода провел в Лондоне, днями просиживая в шахматном кафе «Гамбит» на Кэннон-стрит. Игра на ставку, бессонные ночи, зыбкое существование, но зато любимая игра, и свобода, и будущее, о котором не задумываешься и у которого нет конца. Много лет спустя он, пожалуй, единственный из всех, кого я знал в Советском Союзе, не называл иностранцев в третьем лице множественного числа – в своей прошлой жизни он тоже был одним из них.

Я думаю, что этим же объясняется и странное на первый взгляд хобби Пауля Кереса. Именно: он на память знал время отправления, номера рейсов, названия компаний и возможности стыковки самолетов, вылетающих из Лондона в Мадрид, из Амстердама в Париж или, к примеру, из Стокгольма в Берлин. Только ли демонстрация памяти, обернутая в необычную упаковку? Мне кажется, что названия эти были для него воспоминанием не столько о молодости, сколько о времени, когда попадание в эти точки Европы было вопросом только перемещения в пространстве, чего он оказался лишен после того, как Эстония стала одной из республик СССР.

В 1940 году в Латвию вошли советские войска, через год страна была оккупирована Германией. Кобленцу удалось уйти на восток, его мать и сестры погибли в рижском гетто...

Марк Тайманов познакомился с ним в 1943 году на пароходе, который шел из Красноводска в Баку: «Кобленц в каких-то немыслимых гольфах, шляпе борсалино, с латвийским паспортом, на котором красовался герб, очень похожий на свастику, являл собой живописное зрелище. Время, однако, было военное, и он мог иметь массу неприятностей». Сам Маэстро впоследствии так описывал этот эпизод: «Молоденький лейтенант при проверке документов держал в руках мой паспорт с лондонскими и барселонскими визами, слышал мой акцент, и по его загоревшемуся взгляду я видел, что мысленно он уже примеряет орден Красной Звезды к своей гимнастерке за поимку важного шпиона. По счастью, у меня оказалась с собой газета «Советский спорт», где мое имя значилось в списке новых советских мастеров».

Почти всю войну Кобленц провел в Самарканде, где зарабатывал на жизнь сеансами одновременной игры в госпиталях, но главным образом – выступлениями в концертах.

Пением Маэстро начал заниматься еще в Риге, а в 1938 году провел некоторое время в Милане, где играл в турнире, дабы взять несколько уроков у знаменитых учителей бельканто. У него был довольно приятный тенор, и неаполитанские песни остались в его репертуаре с тех времен. Маэстро пел для своих друзей или на официальных церемониях закрытия турниров, делая это всегда с большим удовольствием. Но самый шумный его успех приходится именно на то военное время, когда он, не вполне владея тонкостями русского языка, в неаполитанской песенке вместо слов: «Ах, зачем ты тогда зарделась?» – пропел: «Ах, зачем ты тогда разделась?» Номер пришлось повторить на бис...

После войны Кобленц вернулся в Риту. Ему было под тридцать, именно на этот период приходится пик его как шахматиста-практика. В 1945 году он выходит в финал чемпионата Советского Союза, что уже само по себе являлось немалым достижением. Назову несколько имен, чтобы дать представление о силе турнира: Ботвинник, Смыслов, Болеславский, Бронштейн, Толуш, Котов. Но уже полуфиналы, где наряду с несколькими гроссмейстерами играли опытные мастера, были очень сильными турнирами. «Для меня полуфинал – это финал», – говорил тогда один совсем не слабый мастер.

В те же годы Кобленц несколько раз выигрывает чемпионаты Латвии, но во всесоюзный финал больше уже не попадает. Он -довольно сильный мастер, с интересными идеями в дебюте и явным тяготением к тактической борьбе. Советские шахматисты, воспитанные на творчестве Чигорина и Ботвинника и изучавшие уже шахматы как науку, смотрели несколько скептически на его игру, основанную больше на вдохновении, озарении и бесконечных партиях блиц в кафе Лондона, Вены и Мадрида. Да и сам он: легкий акцент, постоянная улыбка на лице, открытость, доброжелательность, галстук, платочек в кармане пиджака – всё это как-то не вписывалось в суровую обстановку послевоенных лет.

В 1946 году на турнире в Ленинграде Кобленц в одной из партий попал в цейтнот. Маэстро, полагая, что они с соперником делают одно общее дело, только он попал в маленькую неприятность, которую им обоим следует преодолеть, очень нервничал, не зная, сколько ходов осталось сделать до контроля времени. «Четыре», – помог ему противник, сама любезность. Когда ходы были сделаны и Маэстро перевел дух, партнер, дождавшись падения флажка, холодно констатировал: «Вы просрочили время. Я ошибся, надо было сделать пять ходов». – «Вы поступили не как джентльмен», – укоризненно заметил Маэстро. «Что вы имеете в виду?» – спросил строго директор турнира, находившийся рядом и наблюдавший всю сцену. Сообразительный Маэстро, уже поживший в Советском Союзе, с честью вышел из положения. «Я имел в виду, что он поступил не как советский джентльмен», – ответил он. Хотя время было уже мирное, никогда нельзя было знать, как и кем будут истолкованы твои слова. Неосторожные высказывания в начале войны стоили замечательному рижскому гроссмейстеру Владимиру Петрову, которого Маэстро хорошо знал, ссылки в лагерь и жизни.

После войны Маэстро поселился в квартире дома, который до 1940 года весь принадлежал его семье. Что он чувствовал при этом? Еще древние знали: разные вещи – совсем не иметь или, имея, потерять. Ведь не получить вовсе – не страшно, но лишиться того, что имел, – обидно.

Марк Тайманов: «Я бывал у него в Риге почти каждый год. Квартира была наполнена книгами на разных языках, они лежали всюду: на подоконниках, в коридоре, на кухне. Сам хозяин был в высшей степени обаятелен и обладал артистичной натурой. Он был вполне европейским человеком, у него не было никакого акцентированного восприятия своего иудейства, но в конце каждого разговора, о чем бы ни шла речь, Алик всегда спрашивал: "Скажи, а как это отразится на рижских евреях?"»

В конце 40-х годов встреча с худеньким мальчиком с пронзительными черными глазами определила жизнь Маэстро на долгие годы. Мальчика звали Миша Таль. Он начал бывать у Кобленца дома, на даче, занятия стали регулярными, длящимися зачастую помногу часов. Уже тогда было видно его острое комбинационное зрение, молниеносный расчет вариантов, а главное – самозабвенное увлечение шахматами. Я думаю, что эти годы, вплоть до завоевания Талем звания чемпиона мира, были наиболее плодотворными и счастливыми в жизни Кобленца. Свою роль он видел очень хорошо, ссылаясь не раз на Генриха Нейгауза, учителя Святослава Рихтера: «Гениев нельзя создать – только почву для их развития».

Функция тренера-наставника постепенно расширилась до советчика, спарринг-партнера, секунданта, психолога и менеджера. Но в первую очередь Маэстро был преданным другом.

Василий Смыслов: «Кобленц очень любил Мишу и всегда, а я видел их вместе на многих турнирах, искренне переживал за него и поддерживал всячески, а это уже немало».

Он был для Таля в каком-то смысле отцом или дядькой; в похожем качестве находились в свое время Толуш и Бондаревский у Спасского, второго Борис так и называл – Father (тот факт, что они были гроссмейстерами высокого класса, а Кобленц только мастером, я думаю, не играл столь большой роли). Такого рода контакт, живой, человеческий, очень важен для молодого шахматиста не только на пути к мастерскому или гроссмейстерскому званию, но и в дальнейшем, несмотря на то что любая информация сегодня легко находится и обрабатывается при помощи компьютера. Здесь напрашивается аналогия с музыкой. Сейчас не представляет никакого труда получить не только звуковое воспроизведение, но и изображение выдающихся музыкантов современности. Тем не менее популярность мастер-классов, когда непосредственное индивидуальное общение помогает не только понять и исправить, но и вдохновить, только возрастает. Отсутствие такого постоянного контакта всегда было заметно, как мне кажется, в игре даже самых сильных шахматистов Запада (которые учились в основном друг у друга, а теперь еще и у компьютера) и являлось тормозом на пути к дальнейшим успехам.

Я думаю, что Кобленц был хорошим тренером для Таля, даже когда в середине 50-х годов ученик в практической силе превзошел своего учителя, а потом и хорошим секундантом, что не одно и то же. Его постоянная улыбка и шутка, где-то сознательная игра под простачка, подхваченная и поддерживаемая Мишей фраза «если у Таля есть открытая линия – мат будет», что, кстати, в те времена чаще всего и случалось, – всё это понималось многими, и журналистами в первую очередь, буквально или иронически обыгрывалось. Они видели отношения Кобленц – Таль только на людях, только в шутках, подтрунивании, не догадываясь о большой черновой работе и о внутренней гармонии между обоими.

Когда Таль показывал красивую комбинацию или просто что-нибудь эффектное в совместном анализе, Маэстро восклицал нередко: «Миша, ты гений!» В ответ Миша принимал жеманно-кокетливую позу и, махая ручкой, говорил: «Сам знаю!» Действо это, совершенное неоднократно при зрителях и журналистах, создавало образ этакого льстеца-затейника, каким Маэстро не был, отодвигало на второй план их серьезную совместную работу. Даже в шутке Ивкова тех лет: «Знаете, как Кобленц тренирует Таля? Он целый день твердит подопечному одно и то же: «Миша, ты гений!» – можно найти перепевы этого их совместного образа. Маэстро пропускал всё мимо ушей, но иногда все же, задетый за живое, вступал в полемику с журналистами, забывая мудрое правило Дизраэли: «Never complain, never explain[ 4 ]4
  Никогда не жалуйся, никогда не объясняй (англ.).


[Закрыть]
.

В семье Талей Кобленца называли иногда «Алик-не-дурак» – слова, услышанные от взрослых пятилетним сыном Таля и повторенные им в присутствии самого Маэстро. Многие видели в нем хитрого ловкача, вытянувшего выигрышный номер в лотерее, не понимая, что в чем-то и он, и Миша вытянули один общий номер.

По мере того как росли успехи Таля, и особенно после того как он в двадцать три года стал чемпионом мира, кое-кто стал смотреть на него как на мага, который может превратить любую позицию в выигрышную при помощи волшебной комбинации. Эти представления о шахматах полностью вписывались в вопрос, заданный мне в свое время редактором нью-йоркской газеты «Новое русское слово» Андреем Седых: «Помню, в Париже в 1924 году на Всемирной выставке один молодой человек так ловко в шашки играл – поддаст четыре, а возьмет девять; возможно ли такое в шахматах?», вынудив меня ответить: «Ну, если как следует подумать...»

Начиная с момента их наивысшего триумфа – завоевания чемпионской короны – отношения между Талем и Кобленцем менялись, и зачастую резко. Я сам не раз был свидетелем в конце 60-х годов, когда Маэстро выговаривал за что-либо Мише, и, надо признать, почти всегда за дело, в ответ на что Таль отделывался шуточкой или закуривал очередную сигарету. Серьезные разговоры в присутствии других просто не допускались, в этом случае Миша мог неожиданно спросить, к примеру: «Маэстро, а как, собственно, началась в Испании гражданская война?» Маэстро, застигнутый врасплох, пытался отнекиваться: «Но я ведь уже это рассказывал». – «Я не помню, – лукавил Миша, – а вот Гена так вообще не знает». – «Ну хорошо, – покорно соглашался Маэстро. – Это было в 1936 году, я жил уже полгода в Испании, ах, что за жизнь была тогда». Здесь Маэстро вздыхал. «Бандерильи, кастаньеты и махи обнаженные?» – пытался его отвлечь Миша. «Я уже довольно хорошо говорил по-испански и играл в различных маленьких турнирах, – не уходил в сторону Маэстро, – а в июле оказался в Барселоне, где должен был состояться международный турнир. Помню, все были уже в сборе, кроме Ала-торцева, приезд которого ожидался. Вечером участники турнира расположились за большим столом в ресторане...» – «За стаканчиком кефира?» – спрашивал Миша. «После ужина кто-то принес часы, мы блицевали, пили вино...» – «Ага», – снова встревал Миша, «...и засиделись допоздна», – продолжал Маэстро, не обращая на него никакого внимания. «И вдруг под утро, когда мы уже решили расходиться, поднялась такая стрельба, такая стрельба». – «И? Что же это было?» – помогал Миша, уже не раз слышавший эту историю. «Так началась в Испании гражданская война», – заканчивал Маэстро заученным голосом. Он играл предложенную ему роль, зная хорошо, что если они с Талем не наедине, то ни серьезного разговора, ни серьезного анализа получиться не может.

Конечно, оттенки их взаимоотношений во многом определяла страна, создавшая свои правила игры. Бывало всякое. Но по большому счету этих двух людей, знавших друг друга фактически всю жизнь, ничто не могло разделить. Кобленц всегда оставался для Таля любимым Маэстро, а тот для него – Мишенькой, начиная с момента их первой встречи в 1948 году и до последних минут в июне 1992-го, когда Кобленц начинал, но так и не смог из-за нахлынувших слез сказать последних слов прощания на похоронах Таля.

Работой с Талем не ограничивалась деятельность Маэстро. Он любил шахматы во всех проявлениях: принимал участие в создании очень популярного журнала «Шахе» на латышском и русском языках, был тренером сборной Латвии, директором республиканского шахматного клуба, не говоря уже о большом количестве написанных им книг.

Но неправильно было бы думать, что Кобленц был альтруистом, забывающим за работой о своих собственных интересах; энтузиазм, восторженность и энергия сочетались в нем с практической жилкой и трезвым подходом к жизни.

Я думаю, попади Маэстро на один из островов в Тихом океане, там уже через пару лет провели бы первый шахматный чемпионат, была бы готова смета и для командного первенства, функционировали бы детские шахматные школы и высшая школа мастерства, где сам Маэстро читал бы лекции. Был бы взят на заметку и особенно смышленый мальчик с жесткими курчавыми волосами. Остатки лавы давно потухшего вулкана служили бы прекрасным сырьем для производства шахматных фигур, и оно уже налаживалось бы. Сам Маэстро был бы вхож к главе администрации острова, который тоже был бы обучен игре, более того – небольшая книжка с его первыми комбинациями была бы уже сдана в набор. Трудно было бы сказать, что думал о нем в действительности сам Маэстро; хотя он в совершенстве овладел бы местным диалектом, дома у него предпочитали бы говорить на идише. В киосках для сувениров наряду с кухонными подставками с изображением шахматной доски и головами шахматных коней, изящно выточенными местными умельцами, можно было бы купить и красиво оформленные книги самого Маэстро, способствующие развитию комбинационного зрения. Молодые тренеры, бывшие в свое время учениками Маэстро, шушукались бы, правда, за его спиной, что методика его безнадежно устарела, а самое главное – каково! – что трехэтажный коттедж Маэстро прямо на берегу океана – настоящий дворец, причем говорят даже, что дно немалых размеров бассейна всё выложено черно-белым кафелем. Конечно, до Маэстро доходили бы эти слухи, но он не обращал бы на них никакого внимания; все время уходило бы на подготовку матча с самым крупным островом архипелага, в победе он был бы верен, а там, кто знает, и до континента недалеко...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю