Текст книги "Мои показания"
Автор книги: Геннадий Сосонко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
Немалую часть жизни Эдик провел за карточным столом. Карты были почти единственным развлечением в то далекое уже время, когда турниры длились неделями, и многие участники собирались каждый вечер в гостиничном номере, где игра в невообразимых клубах сигаретного дыма затягивалась зачастую до серого рассвета, а когда и до начала следующего тура. Владимир Тукмаков вспоминает: «Сам я играл редко, но любил наблюдать за игрой. Участие в ней Гуфельда сопровождалось безудержным звоном, когда и оскорблениями, и почти всегда заканчивалось скандалом. Он не был игроком высокого класса, а при проигрыше никогда не расплачивался сразу, стремясь оттянуть так нелюбимую им процедуру отдачи денег».
Для достижения выигрыша Эдиком могли использоваться любые способы. Это Гуфельду принадлежит выражение, что в карты начинают играть каждый за себя, потом игра идет двое на двое, а кончается всё сражением трое против одного. Он прекрасно знал термины «зарядить», «дать маяка», «сделать вольт», «врулить динамо». Не было, казалось, игры, в которую бы не играл Гуфельд, но одной из самых любимых была бура – довольно простая игра, где многое основано на везении, и искусство Эдика «на всякий случай» иметь лишнюю карту, зажатую в его огромном кулаке, не всегда сходило ему с рук. Случалось, эта карта обнаруживалась соперниками по игре, бывало и наоборот. Такие приемы входили в «большой джентльменский набор», и нередко после выяснения отношений бойцы как ни в чем не бывало продолжали игру.
Всюду, где появлялся Гуфельд, слышались его голос, шутки, смех. Что и говорить, Эдик не принадлежал к поклонникам Конфуция, утверждавшего, что чем меньше нужно слов, чтобы выразить свою мысль, тем лучше. Он имел репутацию весельчака и остроумца. Действительно, он постоянно балагурил, рассказывал байки и анекдоты. Но странное дело, его шутки, сообщаемые приблатненным говорком, высоким характерным голосом, почти всегда с дерганьем собеседника за рукав, начинали надоедать, а потом и раздражать. Почти каждая его фраза включала в себя личное местоимение в первом лице единственного числа. «Нет, ты послушай, что я придумал...»
Его юмор редко был добродушным, в нем напрочь отсутствовала самоирония, если, конечно, не считать дежурной шутки: «Это было еще сорок килограммов тому назад». Или вопроса: «Какой у тебя рейтинг?» – и независимо от ответа: «А у меня двадцать два сантиметра», хотя в последнем случае имел место очередной случай саморекламы.
Еще в молодые киевские годы мог обзвонить родственников, включая живущих на другом берегу Днепра, с просьбой немедленно приехать к дяде Миле, у которого начался пожар. Недоумевающий дядя Миля встречал многочисленную родню, не понимая, чем обязан столь неожиданному знаку внимания. Человека, первым откликнувшегося на его смерть прочувствованным некрологом, он называл за глаза Дворнякович или Говнюкович, в зависимости от настроения.
Что и говорить, юмор Гуфельда был на любителя (и были любители), но почти всегда в его рассказах содержались элементы подковырки, подкола, когда и на грани оскорбления, когда и переходящие такую грань. Но в этом пошлом, плоском потоке попадались иногда и искорки, особенно сверкавшие на фоне того фантасмагорического времени.
Олимпиада в Ницце, 1974 год. Лазурный берег. Автобус с советскими туристами, пару дней назад прилетевшими из Москвы, движется по автостраде, вьющейся вдоль берега моря. Солнце и пальмы, фешенебельные отели, теннисные корты. Кто-то робко спрашивает: «Это уже Монте-Карло?» В тот же миг слышится характерный голос Гуфельда: «Нет, это еще "Монте-Карло – Сортировочная"!»
Другая Олимпиада, снова вожделенная капстрана, снова советские туристы, только что получившие от организаторов сумку с сувенирами. «Да-а, о такой ручке я давно мечтал!» – восхищенно восклицает Гуфельд. Мелькание рук – глубже, глубже, и хор разочарованных голосов: «А у меня нет, мне не положили...»
В полуфинале первенства страны один гроссмейстер, неравнодушный к стаканчику, проиграл совершенно выигранную, по мнению Гуфельда, позицию. «Текст этой партии, – заявил Эдик после ее окончания, – надо вывесить во всех вытрезвителях Советского Союза!»
Любил заключать пари, любил розыгрыши, мог быть и обаятельным и милым по-своему, и даже сердечным с теми, к кому был расположен, при условии, конечно, что эти люди никоим образом не затрагивали его жизненных интересов.
Те, кто близко знал Гуфельда, знали и несколько страстей, от которых он не избавился до конца жизни. Одной из таких страстей была купля-продажа.
Вячеслав Эйнгорн не видел Гуфельда несколько лет и неожиданно столкнулся с ним нос к носу в самом центре Белграда. «Так, – сказал ему Эдик вместо приветствия, – пойдешь прямо, потом вторая улица направо, там за углом обувной магазин, скажи, что от меня, получишь скидку, советую взять сразу несколько пар...» И пошел своей дорогой.
На кожевенной фабрике в Севилье группе шахматистов предложили после экскурсии купить товар по сниженным ценам. Гуфельд и здесь потребовал скидку, объяснив простодушно: «Понимаете, я иначе не могу: я никогда в жизни не покупал вещи по стоимости, указанной на ярлыке».
Как-то в Дубае, зайдя в очень дорогой магазин, стал рассматривать ремни, надел даже один, взял в руки другой, потом заговорил, как водится, о скидке. «Если вы купите первый ремень, на который я даю вам пятьдесят процентов скидки, второй можете взять бесплатно», – сказал хозяин магазина. «В таком случае я забираю второй, а о покупке первого еще подумаю», – согласился Эдик, описывая эту историю потом в различных журналах и всякий раз ее по-разному аранжируя.
На Олимпиаде в Маниле в 1992 году он заметил, что я расплачиваюсь за какие-то сувениры в магазинчике неподалеку от гостиницы. «Остановите его, он – сумасшедший! – закричат Эдик, ринувшись ко мне. – Всё положи назад, это преступление покупать что-либо здесь, у тебя что, не все дома?»
«Не is joking», – сказал он опешившему продавцу и, вырвав у него деньги из рук, ушгек меня за собой. Дорогой, явно ему хорошо знакомой, мы пришли на базар. Шум, зазывные крики продавцов. Эдик, не обращая на них никакого внимания, шествовал в дальний конец базара. Был жаркий день, и пот лил с него ручьями. Наконец он остановился у смуглого человека в рваных шортах, с лицом, изрытым оспой, и прекрасными белыми зубами, которого сердечно приветствовал. Судя по всему, тот тоже видел Гуфельда не в первый раз.
Джонни, – сказал Эдик, – этот молодой человек (тут он показал на меня) хочет купить подставку из морских ракушек.
Конечно, – сказал Джонни одобрительно, – вот замечательная. Very good.
И сколько ты хочешь за нее, my friend? – вкрадчиво поинтересовался Эдик, даже не взглянув на подставку.
Восемьдесят, – отвечал продавец сувениров.
Что, восемьдесят? – не понял, Эдик. – Восемьдесят за весь набор? – он показал на десяток подставок, лежащих стопкой на прилавке. Джонни засмеялся. Засмеялся и Эдик. Они почти обнялись и стали похлопывать друг друга по спине.
Дай нам настоящую цену, и мой юный друг, – здесь Эдик снова показал на меня, – возьмет весь набор.
Но мне не нужны десять подставок, Эдик, – сказал я.
Это уж не твое дело, – оборвал меня Гуфельд. – Предоставь всё мне. Ты получишь свою подставку.
Триста пятьдесят за все, – произнес Джонни и сделал жест, означавший, что он готов упаковать покупку.
My dear friend, – снова сказал Гуфельд, – ты же видишь, мы не туристы, будь серьезным, не глупи, мы хотим купить твои подставки. Я даю тебе сто двадцать за все десять. Прямо сейчас. Наличными, – при этих словах Эдик достал туго набитый кошелек и начал отстегивать кнопочку.
Триста, – закричал продавец. – Я продаю себе в убыток! Ты убиваешь меня, – резким движением он провел рукой по горлу.
Весь разговор велся на английском, если можно было так назвать те несколько слов, главным образом числительных, и коротких восклицаний типа «mу dear friend», «you are crazy», «be serious», «give me a real price», «let'go – he is joking», употребляемых Гуфельдом, «you are killing mе», «nо way», повторяемых продавцом, и «this is my last price», произносимых время от времени обоими.
Пойдем, Генна, я думал, что мы имеем дело с коммерсантом, а нам попался жалкий жмот, – удрученно сказал Эдик на смеси языков и взял меня за локоть. – Джонни, ты видишь, я пошел на попятную, дай и ты настоящую цену! – в голосе Эдика звучали примирительные нотки. Продавцы за соседними лотками подошли поближе и молча наблюдали за толстым, обливающимся потом и энергично жестикулирующим смешным человеком.
Эдик, дай ему то, что он просит, пойдем отсюда.
Мой робкий лепет не встретил у него никакого понимания. «Ты просто фраер, – Эдик презрительно взглянул на меня. – Он уже мой!»
– Хорошо, – торжественно произнес Гуфельд, снова обращаясь к продавцу, – слушай меня внимательно. Сегодня твой день. Моя последняя цена – сто пятьдесят. И, – здесь Эдик поднял кверху указательный палец, – my dear friend, ты получаешь к тому же от меня царский подарок, прими мои поздравления!
Эдик вынул из сумки и положил на прилавок значок с эмблемой Олимпийских игр в Москве двенадцатилетней давности: «Поверь мне, this is – specially for you»
Двести пятьдесят, – с отвращением произнес продавец, рассматривая, впрочем, с интересом изображение медведя на эмали.
По рукам, – сказал Эдик. – Ни нашим, ни вашим – сто семьдесят пять.
Сто девяносто, – уныло сказал Джонни.
Сто восемьдесят, ты победил меня, – вздохнул Эдик и протянул руку ошалевшему продавцу. – Кстати, ты не мог бы заменить первую подставку – мне не очень нравится цвет этой ракушки. И уж заодно упаковать каждую подставку отдельно: моему юному другу предстоит длинный путь...
Где бы я ни встречал Гуфельда – в Севилье, Салониках, Куала-Лумпуре или Маниле, его гостиничный номер выглядел одинаково. Повсюду – на кровати, столе, кресле, телевизоре – лежали стопки книг, большей частью его собственных, предназначаемых для продажи. Здесь же находились и разной степени готовности статьи, писавшиеся Эдиком обычно по ночам во время турниров или привезенные с собой из Союза, которые он в спешке не успел закончить.
Вторая кровать была обычно завалена матрешками, матерчатыми бабами, надеваемыми на чайник, дабы сохранить в нем подольше тепло, шкатулками, разрисованными «под Палех», огромными картонами с наколотыми на них сотнями значков: никогда не знаешь, когда пригодится такая безделица; стоит она – ничего, а для члена шахматной федерации какой-нибудь страны либо просто продавца в магазине или официанта в ресторане такой презент может оказаться весьма кстати. По всему номеру валялись бумаги самого различного содержания: визитные карточки функционеров ФИДЕ, переписка с президентом федерации экзотической азиатской страны, записанные на клочках телефоны, владельцев которых Эдик и сам не всегда держал в памяти, бланки партий, выдвинутых на приз за красоту и представленных ему как главе комиссии «Искусство в шахматах». Тут же и магнитная доска с позицией из партии какого-нибудь женского матча. Помню, на той Олимпиаде Эдик подрядился помогать девочке из команды Бангладеш; деньги, конечно, небольшие, однако если перевести доллары на рубли, то как сказать: одно занятие было эквивалентно двум месячным зарплатам советского инженера.
Рядом с минибаром можно было обнаружить целую батарею бутылочек и баночек, извлеченных оттуда Гуфельдом и замененных припасами, прихваченными с завтрака, которыми он время от времени подкреплялся. На столике у кровати лежали обернутая в недельной свежести газету «Советский спорт» бутылка «Столичной», электронагреватель, недопитый стакан чая, термометр, таблетки в самой разнообразной упаковке – с некоторых пор у Эдика появились хвори, и он брал с собой пилюли на все случаи жизни.
Рядом возвышалась стопка визиток самого Эдика, где с двух сторон – по-русски и по-английски – особым тиснением были обозначены все звания владельца. Набраны они были очень мелким шрифтом, иначе просто не поместились бы. Длинный перечень выглядел так: Международный гроссмейстер, Заслуженный тренер СССР и Грузинской ССР, член Союза советских журналистов, тренер сборной команды СССР, член Международной ассоциации журналистов, пишущих на шахматные темы, председатель комиссии ФИДЕ «Искусство в шахматах». Отдельной стопочкой лежали визитные карточки с диаграммой из его «Джоконды».
Эдуард Гуфельд был коммивояжером от шахмат и, для того чтобы показать товар лицом, полагал, что для него требуется глянцевая упаковка. Он продавал свой товар с вдохновением, и недаром глава одной фирмы уже после переезда Эдика в Америку писал ему: «Вы являетесь не только гроссмейстером шахмат, но также и Большим Мастером по продаже игры рядовым любителям. Если бы вы работали в моем бизнесе, я присвоил бы вам степень "Продавца Высшего Разряда"».
Вдобавок Эдик был мастером лоббизма, причем еще тогда, когда это понятие употреблялось в советской прессе исключительно в сочетании: «лоббисты Белого дома, заинтересованные в гонке вооружений». Вот только предметом его лоббизма был он сам. В нем так и кипела избыточная энергия, которая не могла быть сполна реализована в стране, где он прожил почти всю свою жизнь.
На одной из Олимпиад прекрасно выступала женская команда Индии, за которую играли сестры Кадилкар. «А ну-ка покажите секрет своего успеха», – спрашивал у них Эдик, помогавший тогда девушкам. Застенчиво улыбаясь, те доставали и показывали значки с изображением Гуфельда...
Редкое зрелище являл собой Эдик в ресторане. Помню один его завтрак в пятизвездочной гостинице во время Олимпиады в Маниле. Он появился в зале с полиэтиленовым пакетом, в который складывал провиант со шведского стола, чтобы унести с собой; пока же в нем лежала книжка его избранных партий: никогда не знаетль, с кем столкнешься во время соревнования, где участвуют команды почти всех стран мира.
Шесть стаканов сока Эдик выпил один за другим в качестве разминки. Затем он выбрал две тарелки побольше, нагружая их всем, что попадалось ему на глаза: фруктами, вяленой рыбой, шампиньонами и яичницей, яйцами вкрутую, картофельными лепешками, ветчиной, сыром и множеством других произведений кулинарного искусства, названий которых я не знал. Чашка с супом – нередко встречающееся блюдо за завтраком в азиатских странах – тоже, конечно, не была забыта. Потом он занял свободный столик неподалеку от стола, уставленного всевозможными блюдами, чтобы контролировать поле боя, – и принялся за еду.
«Теа or coffee, sir?» – спросил его подошедший официант. «СотТее, my friend, coffee, – ответил Эдик с набитым ртом. И, спешно проглотив, крикнул ему вслед: – And tea as well!»
В бытность свою в Советском Союзе Эдик вел себя в ресторане более скромно, хотя и там старался сразу захватить инициативу: сделав заказ, он мог с милой улыбкой, еще не притронувшись к еде, попросить принести жалобную книгу, чего работники общепита боялись как огня. Либо же, вызвав директора, осведомиться: «У вас в меню выход бифштекса обозначен ста пятьюдесятью граммами. А я вот взвесил, – здесь Эдик показывал на стоявшие рядом весы, которые, он, как выяснилось, захватил с собой, – оказалось только девяносто восемь. Это как же понимать?» И продолжал уже на профессиональном языке: «А гарнир, значит, у вас сложный? А капуста, значит, белокочанная?..»
В начале 60-х годов в стране, особенно в провинции, случались трудности с продуктами. Приехав в Челябинск на полуфинал чемпионата страны, Эдик сразу же отправился на базар и, купив там мешок картошки, отнес его прямо на кухню ресторана гостиницы, где питались участники. «Теперь вы будете жарить мне каждый день большую сковороду картошки», – заявил он опешившим поварам.
Иногда, поражая официантов, Гуфельд заказывал всё меню. «Как всё?» – переспрашивали его. «Вот всё, что у вас есть, и принесите», – здесь Эдик проводил рукой по листу сверху вниз. Чтобы у читателя не создалось превратного впечатления, поясню, что речь идет о столовых и кафе советского времени, когда список всех блюд, включая десерт, мог легко уместиться на двух, а то и на одном листочке.
В белградской гостинице, где во время матча СССР – Югославия жили советские участники, у них был открытый счет. Гуфельд, заказывая длинный перечень всевозможных салатов, говорил обычно: «Молим, укупно» (всё вместе, пожалуйста), чем поначалу приводил в замешательство даже видавших виды официантов.
«На тех же условиях, что и Гуфельд». – сказал Тайманов, когда ему в Сингапуре предложили дать сеанс одновременной игры. Он знал, что за несколько месяцев ло него здесь побывал Гуфельд, и решил, что Эдик уж никак не мог обидеть себя, обговаривая с организаторами гонорар. «Нет, только не это! – в ужасе отвечали они. – Ваш коллега, правда, не запросил никакого гонорара, ограничившись гостиницей и питанием, но раз очутившись в ресторане, он ел до глубокой, ночи без остановки...»
Сам Эдик относился к этой своей страсти достаточно философски и даже не пытался с ней бороться. «Я теперь на диете, – нередко говорил он. – За обедом я совершенно отказался от первого блюда. Зато съедаю пять вторых...»
Из бесконечной устной эпопеи о раблезианских подвигах Гуфельда можно извлечь еще немало рассказов. Но кто знает, может быть, за огромным, в конце жизни весившим 130 килограммов человеком скрывался худенький, вечно голодный киевский мальчишка, дорвавшийся наконец до еды и, начавши раз есть, так и не смогший остановиться?
Еще Кант знал, что кроме тоски по родине человеку присущ и другой недуг – тоска по чужбине; но у советских людей этот недуг был развит в гипертрофированном виде. Был он, конечно, и у Гуфельда. Он всю жизнь гонялся за лучшей жизнью: Украина, Грузия, многочисленные поездки во все, часто очень отдаленные уголки земного шара, наконец, Америка.
Но в отличие от многих, смотревших на зарубежье глазами Остапа Бендера: «Заграница – это миф о загробной жизни; кто туда попал -обратно не возвращается», – для Гуфельда выезд за границу означат только временный, но такой приятный выгул на сочных заливных лугах. Лугах, на которых пасутся стада наивных откормленных коров, которых нужно доить и доить; и здесь его отношение к иностранцам было схоже с отношением великого комбинатора, продавшего американцам, встреченным где-то в российской глубинке, за двести рублей рецепт пшеничного самогона. И так же как американцы восторженно повторяли за Остапом слово «pervatsch», которое им приходилось уже слышать в Чикаго и о котором они имели прекрасные отзывы, – их потомки, любители шахмат, с восхищением внимали на лекциях Эдика в Лос-Анджелесе скалькулированным им – для лучшего усвоения материала – расценкам пешек для дебюта и миттельшпиля: «е» и «d» – доллар, «с» и «f» – 90 центов, «b» и «g» – 80, «а» и «h» – 70 центов.
Сказать, что он не любил Каиссу, было бы неверно, но в не меньшей степени он любил Маммону, хотя и не знал, что делать с ее дарами. Уже перевалив за шестьдесят, он сокрушался, когда слышал или читал о сеансах одновременной игры на сотнях досках, длящихся сутками: «Эх, жаль, что у меня возраст уже не тот. Мировой рекорд, значит?.. Да килограммов бы пятьдесят назад я бы им такое шоу за двадцать тысяч устроил, закачались бы!»
Несколько лет назад он тяжело заболел и провел несколько месяцев в больнице. «Знаешь, – позвонил он мне, выздоровев, – я едва не умер. Я долго думал и решил: кому всё это надо, не в деньгах счастье, надо жить сегодняшним днем, здоровье – главное. Ну что я суечусь все время, зачем это, к чему...» Я внимательно слушал эти, совершенно невероятные для него слова, хотя и являющиеся обычной реакцией всех, кто впервые с глазу на глаз столкнулся со смертью. Надо ли говорить, что Эдик вскоре вернулся к старому образу жизни, снова став тем Гуфельдом, выйти из которого он так и не смог.
Он так и не понял, что дверь к счастью открывается вовнутрь, а самое большое удовлетворение, какое могут принести выигранные им замечательные партии, он уже испытал, создавая их. Ощутив удивительное состояние, как бы ни называли его – интуицией, озарением или, как в науке сегодняшнего дня, закодированными в генах качествами, проявившимися у индивидуума при данных обстоятельствах.
В нем сочетались черты многих героев романа Ильфа и Петрова: Шуры Балаганова, получившего свои пятьдесят тысяч, но польстившегося-таки в трамвае на грошовую дамскую сумочку, Паниковского, говорившего тому же Шуре: «Обязательно поезжайте в Киев. Поезжайте в Киев и спросите, что делал Паниковский до революции» и твердившего постоянно: «Я хочу есть, я хочу гуся». Были черты даже бухгалтера Берлаги, симулировавшего сумасшествие в психиатрической лечебнице: «Я вице-король Индии! Отдайте мне любимого слона».
Но, конечно, больше всего в нем проступал Остап Бендер. Вслед за ним Эдик мог сказать: «Я, конечно, не херувим. У меня нет крыльев, но я чту Уголовный кодекс. Это моя слабость. Я не налетчик, а идейный борец за денежные знаки». Акушерский саквояж, в котором у Остапа хранились различные вещи, мог принадлежать и Эдику. В этом саквояже среди прочих полезных вещей, как-то: нарукавной повязки, на которой золотом было вышито слово «Распорядитель», милицейской фуражки с гербом города Киева, четырех колод карт с одинаковой рубашкой находилась и афиша, удивительным образом содержавшая в себе вехи из биографии самого Эдика. На афише было написано:
ПРИЕХАЛ ЖРЕЦ
(Знаменитый бомбейский брамин – йог)
– сын Крепыша —
Любимец Рабиндраната Тагора
ИОКАЯААН МАРУСИДЗЕ
(Заслуженный артист союзных республик)
Номера по опыту Шерлока Холмса.
Индийский факир. – Курочка-невидимка. —
Свечи с Атлантиды. – Адская палатка. —
Пророк Самуил отвечает на вопросы публики. —
Материализация духов
и раздача слонов.
«Я хочу уехать, товарищ Шура, уехать очень далеко, в Рио-де-Жанейро, – не раз говорил Остап. – Я с детства хочу в Рио-де-Жанейро. У меня с советской властью возникли за последний год серьезнейшие разногласия». У Эдика в отличие от потомка янычар разногласий с советской властью не возникало. Более того, распад Советского Союза Гуфельд воспринял как личную трагедию: он мог нормально функционировать только в той системе ценностей и отношений, которые существовали в исчезнувшей теперь империи.
Некоторое время он скитался, живя подолгу то здесь, то там, пока в 1995 году не осел в Соединенных Штатах. Он был похож на Вечного Жида из остаповского рассказа: «Лет полтораста он прожил в Индии, необыкновенно поражая йогов своей живучестью и сварливым характером. Одним словом, старик мог бы порассказать много интересного, если бы к концу каждого столетия писал мемуары. Но Вечный Жид был неграмотен и к тому же имел дырявую память». Правда, в отличие от героя Бендера, никогда не бывавшего на Днепре и нашедшего там свою смерть в 1919 году, Эдик не раз возвращался в свой Киев – как и все киевляне, он с пристрастием любил свой город. Он скучал по стране, из которой уехал, обзванивая едва ли не каждый день своих знакомых не только в других городах Америки, но и в России, Украине, Грузии, Германии, Израиле – всюду, где жили бывшие соотечественники. «Слушай, – начинал он обычно и после предложения какого-нибудь проекта или ошеломляющей идеи, пришедшей ему в голову, говорил всегда грустные слова: – А помнишь...»
Иногда, разумеется, уже в постсоветское время, звонил и мне. Хотя интервалы между звонками могли составить пару лет, он не представлялся: «Привет, ты узнаешь, кто говорит?» Голос Гуфельда, очень высокий, с характерными интонациями, нельзя было перепутать. «Слушай, – переходил с места в карьер Эдик, – ты не можешь сказать в редакции журнала, что у меня есть сногсшибательный материал? Рукопись уже готова, это будет бестселлер, бестселлер, какого они и не видали!» – «Белочка?» – спрашивал я. «Еще лучше. Только для вас». Неожиданно он резко менял пластинку: «Кстати, ты бывал когда-нибудь в Тасмании? Ты думаешь, они могут дать какие-нибудь условия? Цикл моих лекций я мог бы прочесть по телевидению, у них ведь должно быть телевидение, поверь мне, эти лекции уникальны...»
Переехав в Америку, Эдик не изменил своим привычкам: всюду, где бы он ни играл, облако скандала неизменно витаю нат его партиями, и многие залы, где проходили открытые турниры, слышали его возбужденный голос. Инцидентам в его партиях было несть числа, время от времени он разражался в американской и русской прессе открытыми письмами по поводу того или иного фоссмейстера или организатора турнира, обвиняя их во всевозможных грехах, вплоть до организации заговоров против него. В эти последние годы круг людей, с которыми конфликтовал Гуфельд, расширился, приобретя международную амплитуду. Он был Страстный борец, хотя далеко не всегда было понятно, за что; ясно было только, что его личные интересы стояли в этой борьбе отнюдь не на последнем месте.
В Америке ему на первых порах очень помогал Арнольд Денкер. Но на каком-то турнире ветеранов Гуфельд обвинил старейшего американского гроссмейстера в том, что кто-то из участников проиграл Денкеру нарочно, дабы вывести на первое место. Он мыслил категориями, к которым привык сам за свою долгую жизнь в шахматах; качества же, присущие ему в молодые годы – несдержанность, вспыльчивость, легко переходящая в грубость, хвастовство и бахвальство, отсутствие манер, – к старости, увы, не исчезли. В декабре 2001 года на турнире в Лас-Вегасе, одном из последних в своей карьере, Эдик, попав в критическое положение, включил кнопку сирены безопасности, находившуюся на стене как раз нал. головой соперника, который совершенно обезумел и потерял в условиях недостатка времени всякую ориентацию.
Он начал было вести рубрику в журнале «Chess life», но после двух публикаций редакция стала получать возмущенные письма читателей о том, что старые анекдоты, рассказываемые новым софуд-ником, оставляют странное впечатление, и от его услуг пришлось отказаться. Свой английский он называл Гуфельд-инглиш, объясняя этот смешной язык в своей обычной манере: «Better than your Russian». Конечно, он уже не делал рожек и не блеял, как много лет назад, когда, будучи вместе с Тимманом в ресторане, пытался объяснить официанту слово «баранина», но упорно называл изолированную пешку «пешкой, которая не имеет друга», гордясь своей находкой и повторяя ее, как и большинство своих шуток, по многу раз.
Гуфельд продолжал играть в открытых турнирах до самого конца, хотя, без сомнения, понимал, что его шансы на успех минимальны. Отчасти это объяснялось не прошедшей любовью к игре, отчасти – призрачной мечтой получить какой-нибудь приз, но главным образом, как мне кажется, – атмосферой, царящей на любом шахматном турнире, атмосферой, к которой он привык с детства и без которой не мог жить. Даже если атмосфера эта была совсем иной, чем на полуфинале первенства Союза где-нибудь в Ивано-Франковске.
В какой-то момент его рейтинг опустился почти до отметки 2400; недостатки в игре, присущие ему и в лучшие годы, усилились, а проблемы со здоровьем и возраст лишь усугубили общую картину. Он не успевал следить за последними теоретическими новшествами, да и не мог уже: дебютные варианты, которые он играл еще в юношеском первенстве Украины, встречались у него на турнире в Лас-Вегасе ровно полвека спустя.
Отношение к молодым шахматистам и к современным шахматам было у него однозначным: «Да какой-нибудь Янкель Юхтман ему бы здесь так впендюрил, что он мама не успел бы сказать, я уж не говорю о Геллере. Да попадись он и мне в те годы, от него бы мокрого места не осталось – размазал бы по стенке». – говорил он обычно, когда речь заходила о ком-нибудь из молодых.
В последний период жизни в его «Академии шахмат Эдуарда Гуфельда» в Лос-Алтджелесе. как помпезно именовались две небольшие комнаты, которые он арендовал на первом этаже дома, где жил сам, стоял старенький, купленный по случаю компьютер. В этих комнатах Эдик устраивал воскресные турниры по быстрым шахматам, сеансы одновременной игры, разбор сыгранных партий. Вел какие-то индивидуальные занятия и, конечно, продавал шахматную литературу, в первую очередь свои книги. Иногда выезжал к ученикам, вернее, его возили. Машиной не обзавелся, учиться водить так и не собрался, да и не хотел. Постоянного помощника или компаньона не нашел, и через пару лет всё постепенно сошло на нет...
Как и большинству людей на склоне жизни, ему была свойственна тоска по молодости. В его случае прошлое означало не только ушедшую навсегда молодость, но и ушедшую навсегда атмосферу тех времен. Поэтому, когда умирали люди, с которыми он провел годы жизни на турнирах и сборах: Лутиков, Полугаевский, Геллер, Гипслис, Суэтин, Либерзон, – от него самого откалывались маленькие кусочки. «"Джоконда" осиротела», – сказал он, когда умер Багиров, не подозревая еще, что спустя два года она станет круглой сиротой.
Известно, что все мы сотканы из кусочков, и Эдуард Гуфельд не являлся исключением. В нем сочетались яркий, талантливый шахматист и беспринципный склочник, преданный тренер и деляга, острослов и беззастенчивый хвастун, бойкий журналист, скорее даже сказитель и обжора, любящий сын и нечистый на руку карточный игрок, обаятельный человек и пошляк.
Пламмер-парк – место отдыха и контактов русскоязычной эмиграции Западного Голливуда, одного из районов компактного проживания выходцев из Советского Союза в Большом Лос-Анджелесе. Одну из зон в этом парке облюбовали любители настольных игр: шахмат, домино, карт, нард.
От авеню Лабреа, где в последние годы жил Гуфельд вместе со старушкой-матерью, до этого парка рукой подать – минут семь неспешного хода. Надо ли говорить, что Эдика здесь все знали и бывал он там часто, в последнее время практически ежедневно. Публика тут собирается разнообразная, атмосфера нередко накаляется и, бывает, дело кончается конфликтными разборками. Пару лет назад Эдик был жестоко бит за вмешательство в процесс карточной игры, и если бы не защита старого знакомца – кандидата в мастера из Харькова, отвезшего его, всего в синяках и кровоподтеках, домой, кто знает, чем могло бы всё кончиться
Это случилось десятого сентября. Эдику стало плохо во время его любимой буры. Тем не менее он заявил: «Ничего страшного, будем продолжать играть...» Прямо из Пламмер-парка его отвезли в больницу Cedars-Sinai. Тяжелый инсульт.
Шестьдесят лет назад в Манхэттенском клубе Нью-Йорка Капабланке стало плохо тоже за карточным столом. Он умер, не приходя в сознание, в больнице Mount-Sinai. Какие аналогии провел бы сам Эдик с этим фактом? С этим названием? Мы никогда не узнаем этого. Потому что этого не произойдет. Ничего больше не произойдет. Останется несколько блестящих партий и образ – звонкого, неординарного, очень противоречивого человека, чувствовавшего себя, как рыба в воде, в удивительном, навсегда ушедшем государстве.