Текст книги "Рекрутъ (СИ)"
Автор книги: Геннадий Борчанинов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
А утром, на рассвете, вышли за городские ворота, даже не оборачиваясь. На рейде оставались корабли, над цитаделью развевался русский штандарт, над уцелевшими трубами курился дымок. А на кладбище у пригорка осталось лежать два десятка русских воинов, отдавших жизни при взятии этого города, и Артемий среди них.
Колонна вытягивалась, барабаны отбивали походный ритм, десятки тысяч башмаков выбивали летнюю пыль из просохшей дороги. Солдаты гадали, далеко ли пруссак и скоро ли их фельдмаршал Левальд, командующий войсками в Восточной Пруссии, осмелится выйти нам навстречу.
Я не гадал, я знал наверняка, куда вела нас эта дорога. Она вела нас к Гросс-Егерсдорфу.
Глава 20
От Мемеля осадный корпус уходил на юг, и лето входило в самый пик, как раз пока мы маршировали по пыльным дорогам, потея в трёх слоях одежды. Жара стояла такая, что на кафтанах выпаривалась соль, пыль поднималась до самого неба, а вечерами и ночами нас жрали комары, да такие злобные, каких я не видывал ни в карельских болотах, ни в псковских лесах. Шли налегке, с полупустыми ранцами за плечами, но всё равно выматывались так, что падали в конце дня от усталости.
Дни сливались воедино. Подъём затемно, чтобы пройти побольше, пока солнце не вошло в полную силу, час хода, десять минут привала, и так до полудня, там обед и большой привал, а потом снова шагать до самого вечера. Ноги мои больше не сбивались, загрубели точно копыта, и в этом плане жить стало гораздо проще, но я всё равно их берёг изо всех сил. Другие следовали моему примеру.
Вдоль дорог тянулись хутора, брошенные, порой сожжённые, с заколоченными ставнями, местные предпочитали уходить загодя, до прибытия армии.
Где-то через неделю мы влились в армию фельдмаршала Апраксина.
Никогда я ещё не видел такого столпотворения. Лагерь тянулся на несколько километров, точно белое море палаток до самого горизонта, и над этим морем стоял гул тысяч голосов вперемешку с конским ржанием, стуком топоров и прочей какофонией звуков. Пятьдесят тысяч человек, даже больше, и это не считая прилипших маркитанток, скупщиков и прочих авантюристов, рассчитывающих поживиться рядом с армией, точно падальщики.
На третий день главнокомандующий выехал посмотреть на свежие полки. Фельдмаршал Апраксин проехал вдоль строя, грузный, тучный, как гора, в мундире, блестящем так, что глазам становилось больно. За ним тянулась пёстрая свита в полсотни верховых, и солдаты потом весь вечер перемывали им кости. Болтали, что у самого фельдмаршала с собой целый обоз одних только кафтанов, да и его приближённые барахлом нагружены были под завязку. Чтобы, значит, во время похода ни в чём себе не отказывать.
– Богато воюем… – кисло ворчал Иваныч.
После этого смотра произошла главная перемена, нас переподчинили. Осадного корпуса больше не существовало, вместо него Троицкий пехотный полк приписали к резервной бригаде первой дивизии, под начало генерал-майора графа Румянцева.
Сам он бригаде провёл смотр на следующий же день, свои полки он объезжал безо всякой свиты, с одним только адъютантом. Молодой, плечистый, высокий, лет тридцати на вид. У нашего знамени он придержал коня, поглядел на Бессонова, на Мейендорфа, на строй солдат.
– Мемель брали, выходит? Ну, пороху, значит, нюхнули уже. Орлы! – похвалил он и поехал дальше.
По рядам пополз одобрительный шумок, солдатам новый командир понравился. А вот высокое начальство придерживалось иного мнения, по слухам, самому фельдмаршалу граф Румянцев не по нраву, оттого генерал-майор и поставлен в резерв. И другие слухи тоже ходили.
Дескать, Пётр Александрович никакой вовсе не Александрович, а Петрович. Отец его был царским денщиком, назвали его в честь императора, так что вокруг него ходили устойчивые слухи, что настоящим его отцом был Пётр Великий. Как по мне – такая же брехня, как и в моём случае.
И это оживило слухи о моём происхождении, про которые за время марша и осады все как-то позабыли. У нас, мол, в полку собственный царский сын есть, и на меня снова косились, показывали пальцем украдкой и шептались за спиной.
Ещё и армия топталась на месте, а значит, свободного времени у солдат оставалось полным-полно. А когда у солдата много свободного времени – в голову ему лезет всяческая дурь. В том числе, сплетни.
Насчёт Румянцева, однако, большинство солдат сходилось во мнении, что генерал он толковый, пусть он даже недавно ходил в полковниках.
– Хороший, – одобрительно хмыкал Иваныч. – Прям как наш Васька, молодой, да ранний… Далеко пойдёт…
– За Дунай, – шутил я, но шутки никто не понимал.
Фельдмаршал Апраксин, между тем, таких лестных эпитетов не получал. Наоборот, тихонько бранили, особенно, когда сухари начали выдавать плесневелые или червивые, а кашу приходилось всё жиже и жиже, что вскоре вместо каши варили похлёбку.
Армия потихоньку начинала голодать. Апраксин, видимо, не рассчитывал на победы, или даже не планировал побеждать. Политика, чтоб её. А нам теперь приходилось долго стучать сухарями, чтобы вытрясти оттуда жучков.
– Да ладно, братцы, приварок же, – скалил зубы Сенька, старательно выбивая сухарь. – Тоже мясо, хоть и невкусное.
Смешно было только в первые пару дней. С пустым брюхом особо не повоюешь, а все склады и магазины остались далеко позади, за Неманом, подводы вязли на здешних дорогах, всё наше снабжение висело на длинной тонкой нитке. Логистикой никто не озаботился во время планирования кампании, теперь мы пожинали плоды чьей-то некомпетентности.
Кормились, чем могли. Фуражиры выгребали брошенные хутора, вынужденные уходить всё дальше и дальше, и часто возвращаться с пустыми руками. Приходилось косить чужой овёс, варить щавель и лебеду, Никифор приносил в артельный котёл то репу, то горсть гороха. Никто не спрашивал, откуда. Маркитантки и перекупщики зато наживались по полной программе, взвинтив цены до небес, и у их палаток теперь всё чаще ругались, а не покупали.
Пришлось затянуть пояса потуже. Обозные лошади начали падать одна за другой, и над лагерем по вечерам тянуло палёной шерстью и жареной кониной. Винную порцию тоже урезали, и это возмутило солдат сильнее, чем любой голод.
– Эх, братцы, не бывает на пустое-то брюхо виктории… – ворчал Иваныч. – Голодный солдат и не солдат вовсе, а так, чепуха…
Я помалкивал. Мне-то было известно, чем кончится кампания пятьдесят седьмого года, славной победой и позорным отступлением. И вот она, похоже, главная причина того самого отступления.
А потом пруссаки напомнили о себе.
В тот день нашу роту отправили в прикрытие к фуражирам, те косили овёс на брошенных полях, вязали в снопы и грузили на подводы, а мы обеспечивали безопасность. Дело нехитрое, стой себе, да поглядывай по сторонам внимательно. Или просто изображай чучело на поле, подрёмывая стоя, главное, вовремя сдёрнуть фузею с плеча и встать в строй. Скучная, на самом деле, работа, стоять на солнцепёке и гонять от себя слепней, точно колхозная бурёнка.
Я скучал по-своему, поглядывая по сторонам и наблюдая за птичками. Нравилось мне это дело, с самого детства, и я завидовал их свободе, полёту и беззаботности, пусть даже в школе меня дразнили за птичью фамилию.
И потому я, наверное, первым заметил, как с дальнего луга, что лежал за густым ивняком, разом поднялись чибисы, целая стая, и пошли кричать, летая кругами, а затем вдоль опушки леса взметнулись сороки. И непохоже, чтобы они трещали на лису.
– Господин капрал… – позвал я тихонько. – Там вдоль опушки кто-то рыскает, конные, и много, кажись.
Иваныч глянул на луг, на лес, на меня. Переспрашивать не стал, привык уже, что попусту я рта не открываю.
– Вашбродь! Господин капитан! – гаркнул он задремавшему под кустом Далевскому. – Гусев говорит, конные за ивняком!
Далевский тоже разбираться не стал, вскочил сердито.
– Рота, в ружьё! Стройся! Фуражиры, за линию! – приказал он.
Успели как раз вовремя, встали в две шеренги, точно на плацу, выровнялись, взвели курки, и когда из-за ивняка вылетела прусская конница, то наткнулась она не на разбредшихся фуражиров, а на организованный строй.
Это были чёрные гусары. В чёрных мундирах, с белыми черепами на чёрных шапках, мы про них уже слыхали от казаков и обозников, мол, страшные до ужаса, режут отставших, режут фуражиров, никого не боятся и налетают всегда внезапно, из ниоткуда. В этот раз внезапно у них не вышло.
Смотреть на несущуюся на тебя конницу оказалось поистине жутко, земля дрожала под копытами, в животе застыл ледяной булыжник, а в коленках поселилась позорная слабость. Но линия, две шеренги, ощетинившиеся фузеями, великое дело, рядом с товарищами уже не так страшно. Слева от меня шумно сопел Трифон, справа морщился и скалился Сенька, и плечом к плечу с братьями по оружию всё казалось нипочём.
– Плутонгами! – зычно крикнул Далевский. – Товьсь… Пали!
Ударило слитно, белый пороховой дым встал перед нами стеной, тут же разлетаясь клочьями на ветру. В ушах зазвенело, плечо немного ныло после отдачи, но мы продолжали стрелять по команде ротного. Ещё один залп, за ним ещё. Скусить, засыпать, закрыть, забить. Руки делали всё сами.
Не у всех получалось так же ловко. Я заметил, как после очередного залпа в сторону гусар летит чей-то шомпол, да и по мере приближения гусар залпы становились всё более нестройными, нервными.
Но прогнать чёрных, словно грачи, гусар всё-таки удалось, на наши шеренги они не полезли, отвернули. Закружили чуть поодаль, поогрызались из пистолетов и карабинов, зарубили одного из фуражиров, не успевшего укрыться за нашим строем, и убрались прочь так же быстро, как и появились. На поле остались лежать двое в чёрных мундирах, да билась на траве раненая лошадь. Один из упавших не шевелился, другой начал отползать, волоча раненую ногу, и добивать его не стали. Капитан приказал стоять, и никто не смел нарушить строй без приказа.
Через пару минут, когда стало ясно, что пруссаки уже не вернутся, Далевский скомандовал разойтись, и перепуганные фуражиры тоже начали возвращаться к работе. Мы тоже вернулись к скучному наблюдению, и теперь никто не зевал, после короткой стычки все были бдительны, как пенсионерки на лавочке.
Вся стычка заняла, по моим ощущениям, пару минут, не больше, сущая мелочь для многотысячной армии, но для нас это был первый бой в линии, по науке, которую нам вколачивали унтерскими тростями на плацу в псковских лесах. Каждый потом ещё долго ходил гоголем, кроме Егорки. Егорка потерял улетевший шомпол в траве и получил от Иваныча заслуженный подзатыльник.
Вечером того же дня Далевский вызвал меня к себе.
Я шёл вслед за его денщиком, Архипом, и гадал, что я такого успел натворить. В палатке ротный был не один, с обоими субалтернами, Ефимовым и Клеркером. Ефимов выглядел неважно, смотрел на меня исподлобья налитыми кровью глазами, Клеркер едва заметно улыбнулся.
– Ваше благородие, рядовой Гусев по вашему приказанию прибыл! – гаркнул я.
– Прибыл, прибыл… – пробормотал капитан. – По птицам, значит-с, определил приближение неприятеля?
– Так точно… – удивился я.
Иваныч рассказал, не иначе.
– А если бы померещилось тебе? – глухо проворчал Ефимов.
– Виноват, господин поручик, – я на автомате включил дурака.
– Да нет, Гусев, кабы не птицы твои, посекли бы нас, как те колосья… – мрачно сказал Далевский. – Глазастый ты, выходит. Лесными промыслами занимался?
– Ну так, немного… – ответил я.
– Ладно, неважно сие. Понадобятся охотники – пойдёшь в охотники, понял? – сказал Далевский.
– Так точно, ваше благородие! – отчеканил я.
Охотниками тут звали не только тех, кто бил зверя в лесу, но и тех, кто сам вызывался на опасные задания, вроде разведки или диверсии. Дело почётное, но рискованное.
Клеркер улыбнулся ещё шире, тепло, по-отечески, словно это он меня научил читать лес, и я приметил для себя, что меня снова заметили и в роте у меня теперь есть покровитель среди офицеров. Пусть всего лишь подпоручик, но и они, бывает, дослуживаются до генеральских эполет.
Через день случилась ещё одна встреча. Мы стояли на днёвке на берегу мутного ручья, когда вдоль колонны прошёл казачий разъезд, донские казаки на мелких лохматых лошадях. Один из казаков вдруг осадил коня, свесился с седла, вгляделся в наши лица.
– Пехота! И вы тут! – воскликнул он, и я его узнал, это был Сидор Перфильев, казак, с которым мы когда-то дуванили дуван.
– А чего нам будет-то, – осклабился я, поднимаясь к нему навстречу. – А вы как, казаки? Опять ищете, с кого сливки снять? Пожалуйте к костру, угостим, чем Бог послал.
Перфильев махнул своим, чтобы ехали дальше, а сам спрыгнул с коня и крепко пожал мою руку.
– Такая уж наша казачья доля, – ухмыльнулся он. – Только тут и снимать-то не с кого. Пруссак нынче скользкий пошёл, не хочет никак добром делиться.
Присели поболтать ненадолго, в дороге особо не поболтаешь. Рассказали ему про Мемель, про стычку с гусарами и про украденного гуся, он нам про свои казачьи дела. Новости у него имелись, но невесёлые. Пруссак, дескать, стоит у Велау, прикрывая дорогу на Кенигсберг и уходить никак не хочет, разъезды у него злые, огрызаются изо всех сил, особенно те, что с белыми черепами на шапках. А за реку пока не пускают ни донцов, ни калмыков, велено держаться при армии, и оттого казаки маялись бездельем.
Мы угостили его вяленой кониной, он в ответ презентовал нам небольшую связку сушёной рыбы.
– Голодаете, пехота? Пруссак, вон, тоже землю грызёт, – поморщился казак. – Ништо, город королевский возьмём, там нажрёмся от пуза… А пока вот, рыбка вам, астраханская. Почти.
Я сделал вид, что поверил, ухмыльнулся. Распрощались, Перфильев запрыгнул в седло.
– За Прегелем свидимся, пехота! – хлестнув коня, крикнул он.
– Бывай, казак! – крикнул я, и он умчался, вздымая столб пыли.
За Прегель мы и шли.
Река не самая широкая и большая, но берега у неё топкие, неприятные, заросшие камышом и тиной. И потому армия задержалась у неё аж на два дня, пока инженеры строили понтонные мосты, а пушки перевозили на паромах. Наш полк перешёл по этим понтонам к вечеру второго дня, и я поглядывал на тёмную воду Прегеля, думая о том, что это наш Рубикон. За ним будет только генеральное сражение.
На левом берегу армия встала лагерем на широком лугу между Прегелем и ещё какой-то мелкой речушкой, а с юга и запада этот луг прикрывался лесом, удивительно густым для здешних мест. Лагерь поставили основательно, укрывая рогатками, выставляя пикеты, а штабные мотались туда-сюда с поручениями и рапортами, и до нас доносились кое-какие обрывки информации, например, названия здешних деревень. Этим встать при Норкиттене, калмыкам – выехать к Зимонену, авангарду выйти к Ейхенштейну.
Я вслушивался в эти названия, но не находил того единственного, к которому готовился целый год. Его даже ни разу не произнесли. Ни штабные, ни казаки, ни обозные, ни даже перебежчики. Про Гросс-Егерсдорф никто даже не заикнулся, и я пытался понять, идёт история своим чередом или же я как-то сумел всё переменить неведомым образом, и битва пройдёт в другом месте.
А предчувствие вопило, что генеральное сражение уже близко, и не только моё предчувствие, это ощущение витало в воздухе, как перед грозой. Все готовились, приводили оружие и форму в порядок, точили тесаки и штыки, зашивали прохудившиеся кафтаны, чистили фузеи.
Ночью караулы привели перебежчиков, двух тощих солдат в синих прусских мундирах без ремней. Утром уже весь лагерь знал об этом, а к полудню Никифор вызнал все подробности. Перебежчики оказались вовсе не пруссаками, а саксонцами, житьё для солдат у Левальда хуже собачьего, и что прусская армия близко, вышла из-под Велау, стоит за лесом, и фельдмаршал их будет драться непременно, потому как не драться уже нельзя.
А в нашем штабе, дескать, над этими словами посмеялись, куда, мол, Левальду с такой силой тягаться, полста тысяч против тридцати. Солдаты новость обсуждали вполголоса, со всей серьёзностью. Апраксин бездействовал, даже разведку не высылал, и это всех здорово нервировало.
Меня же гораздо сильнее нервировало то, что я не знаю, что будет дальше. Победа при Гросс-Егерсдорфе или же поражение у ещё какой-нибудь прусской деревни.
Глава 21
Четыре наших резервных полка отвели в сторону, за лес, ближе к Прегелю. Основные силы остались там, за лесом, чуть южнее. В воздухе витало ощущение близкого кровопролития, как будто ты пришёл ночью на дискотеку в чужой район. Нас, конечно, заметно больше, но дома и стены помогают, а пруссаки были как раз дома. Пока что эти места назывались Восточной Пруссией, а не Калининградской областью.
И шансы, что эта местность станет русской губернией на двести лет раньше, однозначно имелись, но не срослось.
Мы же, сидя в лагере на опушке леса, готовились к битве. Даже без приказа, по собственной инициативе. Латали обмундирование, расползающееся по ниткам после маршей, точили, чистили и смазывали. Угрюмо, молчаливо. Даже Сенька помалкивал, необычайно угрюмый и хмурый. И если уж он перестал шутить про прусские сосиски, то дело действительно принимает серьёзный оборот.
Никто не бездельничал, все сидели как на иголках, провожая долгими взглядами каждого вестового, проносящегося мимо.
Вестовые и адъютанты носились туда-сюда без устали, к штабу полка, к штабу бригады, к штабу армии. Мы ждали, что кто-то из них принесёт приказ выступать. А я поглядывал на тёмный густой лес, за которым стояла дивизия Лопухина, наши основные силы. Глядел, и думал, как на самом деле пойдёт история. Август уже давно наступил, кончится недели через полторы, и сражение должно произойти уже совсем скоро. Все это чувствовали, а я ещё и знал наверняка.
Артель сидела вокруг костра в ожидании скудного ужина, медный котелок Трифона, который он пронёс с собой через всю Пруссию, кипел и булькал на огне. Кашеварил Андрейка Косой, наловчившийся варить сносные блюда буквально из ничего. Хоть из топора.
– Не то беда, когда во ржи лебеда… – приговаривал Косой. – А вот когда ни ржи, ни лебеды…
Всё шло в пищу, и крапива, и лебеда, и одуванчик. Сегодня, однако, нам повезло, и на ужин ожидалась похлёбка из ячменя, удалось разжиться крупой.
– Ништо, мы, солдаты, в битву, как на праздник идти должны, – скалил зубы Сенька. – А сейчас, сталбыть, предпраздничный ужин… Хоть ячкой разговеться…
После лепёшек из лебеды пустая ячневая похлёбка казалась настоящим деликатесом. Тяжелее всех голод давался Кириллу, которому в жизни голодать не приходилось. Остальные были из крестьян, а крестьяне голодали регулярно, если не каждый год, то через год. Особенности земледелия в нечерноземной полосе.
Мне тоже раньше голодать не доводилось, но относился я к этому достаточно спокойно. Пришла, значит, пора подсушиться, ничего особенного. Помереть с голода в действующей армии всё равно не дадут. Да и мои трудовые доходы позволяли изредка покупать провизию у маркитанток, даже не в долг, а за твёрдую монету. В долг солдатам давать перестали уже давно, война, всё-таки. Собственно и эти полтора фунта крупы купил я.
Похлёбку разлили по мискам, и какое-то время над костром только тихонько звякали ложки. Ели не спеша, медленно, но не потому, что смаковали пустую ячневую похлёбку, а потому что спешить было некуда.
А потом Егорка, соскребая остатки гущи со дна, спросил то, о чём думали все молодые.
– Григорий Фомич… А это… В баталии страшно? – тихо спросил он.
Пороху Егорка уже понюхал, и против татей, и против гусар в линии стоял, но в полноценной баталии мы ещё не участвовали, а это совсем другое. Одно дело – пару раз пальнуть в сторону неприятеля и потом ходить, выпятив грудь, и совсем другое – многочасовая свалка, где прилететь может с любой стороны и в любой момент.
Григорий поднял на него задумчивый взгляд, спокойно доел свою порцию, облизал ложку, сунул за голенище.
– В баталии-то? В баталии только дураку не страшно, – хмыкнул он. – Вопрос только в том, ты свой страх в кулаке держишь, али он тебя. Вон, за Трифоном в свалке держись, он у нас заместо редута.
– Токмо фузею мне на плечо не клади, – пробасил Трифон, и по артели пробежал короткий смешок.
– Делай, Егорка, как тебя учили, строй держи, а остальное уж как повезёт, – сказал Иваныч. – Мало я в тебя науку вбивал? Пруссака не боись, пруссак такой же человек, тоже боится сидит. А победит тот, кто строй держит. Кто первый побежит, тот и проиграет, вот и вся баталия.
Помолчали недолго, размышляя о словах старого капрала, который этих баталий прошёл больше, чем все мы, вместе взятые. Костёр трещал и разбрасывался искрами, где-то в сумерках затянули песню, красивую и тоскливую, но быстро умолк. Тоску нагонять ни к чему.
Никифор вдруг завозился, заёрзал, сунул руку за пазуху. И вдруг протянул мне две потемневшие монетки.
– Вась… За гуся того, две копейки… – чуть смущаясь, сказал он. – Я ж помню.
Я взял монеты и не сразу понял, что вся артель онемела от такого фокуса. Первым опомнился Сенька.
– Ну всё, братцы… – громким шёпотом произнёс он. – Никифор долги раздавать начал, завтра сам Фридрих сюда воевать придёт…
Засмеялись. Нервно, коротко, но засмеялись, все, кроме Иваныча. Капрал поглядел на Никифора, на монеты в моей руке, на артель.
– Никифор дело делает, – сказал он. – Порядок такой, перед баталией. Долги раздай, обиды прости. Кому что передать или послать – обскажи. Все ж под Богом ходим.
– Вась, может, запишешь? – спросил меня Кирилл. – За всех.
– Запишу, – покладисто согласился я.
Егорка сбегал за бумагой и чернилами. Я взгромоздил себе на колени доску, чтобы писать было сподручнее, обмакнул перо в чернила. И артель по очереди начала вполголоса диктовать мне самые короткие письма на свете.
Косой попросил отписать в родную деревню, сёстрам куда-то под Псков, скопил-де три рубля серебром, купите корову. Я сомневался, что эти три рубля до его сестёр дойдут, но всё равно записывал. Сенька тоже попросил отписать родным, мол, жив-здоров, кланяется, не поминайте лихом. Кирилл сбивчиво диктовал целую эпопею для матери, но не про свои подвиги, а с указаниями, что и как делать, если он вдруг баталию не переживёт. Трифон долго думал, а потом выдал: «Котёл – артели. Остальное тоже», и мы долго смеялись над его распоряжением. Егорка краснел и шептал мне про какую-то Дуняшу, и я записывал каждое слово с самым серьёзным видом. Никифор заявил, что ему писать нечего, а кому ещё должен – всем прощает. А Григорий, когда очередь дошла до него, только покачал головой.
– Некому писать, – сказал он.
Я понимал его, как никто другой. У меня тоже, кроме артели и ещё нескольких приятелей-однополчан, никого не было.
– А тебе, Тимофей Иваныч? – спросил я.
– А что мне? – удивился капрал. – Мне, Вася, уж двадцать лет как всё расписано, что, кому, как и зачем. И всё, слава Богу, без надобности.
Себе я тоже не написал ни строчки, не видел смысла. Бумаги вышло всего полстранички на всю артель, и я сложил записку вчетверо и убрал за пазуху, к ладанке.
После ужина читали Псалтырь. Вернее, Никодим читал, по слогам, а мы половиной капральства сидели рядом и слушали, думая каждый о своём. Монотонный и размеренный голос Никодима как-то сам собой успокаивал и придавал уверенности. Даже из других капральств подходили послушать, да и у других костров люди сидели, напевая песни вполголоса, читая молитвы или просто молча глядя в огонь. Морально готовились к тому, что будет завтра.
Когда настала пора расходиться, Никодим подошёл ко мне. Помялся немного, помолчал, а затем вытащил из-за пазухи сложенный листок бумаги.
– Вот… Я это… Тебе списал, – смущаясь, как барышня, сказал он. – Девяностый псалом, «Живый в помощи…». Ты не гляди, что коряво написано, я по-печатному старался, как в книге, три вечера писал…
Буквы плясали по бумаге, точно пьяные, но каждая была выведена с таким тщанием, что у меня перехватило в горле. Парень, читающий по слогам, три вечера переписывал для меня молитву. Оберег.
– Я знаю, ты не шибко верующий, но это… Просто… Мне спокойнее будет, – неловко улыбнулся он. – Носи.
– Спасибо, брат, – улыбнулся я в ответ.
Листок я тут же, при нём, убрал в ладанку, им же подаренную, ко всему остальному, что там прятал.
– Помнишь, о чём просил тебя? – спросил он.
– Помню, – сказал я. – Не понадобится.
– Хорошо, что помнишь, – сказал он.
И улыбнулся, светло и спокойно. Никакого страха в нём не было, пожалуй, у единственного в роте, или даже в полку. Блаженный, что с него взять, но от этого тихого спокойствия становилось не по себе.
А уже в полной темноте прискакал вестовой, и всех ротных потребовали к полковнику.
Капитан Далевский вернулся через час, и новость пробежала по роте быстрее любых вестовых. Утром, ещё до рассвета, выступление. Снимаемся и топаем дальше, на Алленбург, походными колоннами, через лес. Обозы в середину, полкам по своим дорогам, резерв, то есть, мы, своим чередом. Патроны велено раздать по полному комплекту, кремни осмотреть, и знающие люди сказали, что баталии, видно, не будет, но командование на всякий случай страхуется.
Весь лагерь тотчас же загудел, как улей, несмотря на позднее время и уже сыгранный отбой. Одни радовались, что баталии не будет, что немец струхнул, отошёл, другие плевались, мол, столько шагали, голодали, страдали, и в итоге маршировать снова, искать пруссака в поле. Общий консенсус гласил – Левальд струсил и отошёл к Кёнигсбергу.
А вот меня словно ведром холодной воды окатило.
Вот оно. Пасьянс сошёлся, всё как по учебнику. Армия, снявшаяся с лагеря, обозы, заходящие в лес, внезапное для обеих армий столкновение. Сразу стало легче, это значило, что история пока никуда не свернула с проторенной колеи и нас ждёт виктория. И в то же время, меня скрутила тошнота, потому что я знал, какую цену заплатит дивизия Лопухина, которая первой встретится с пруссаками. Дивизия, которая пойдёт через лес южнее.
Спать я не мог, сон попросту не шёл. Лежал без сна, глядя на густую россыпь звёзд и пролетающие августовские метеоры, слушал, как лагерь обустраивается на ночь. Кто-то уже храпел во всю ивановскую, перекликались часовые, всхрапывали кони, оглушительно трещали кузнечики.
Не утерпел, поднялся. Нужно было пройтись, выпустить пар. Ноги сами понесли меня к опушке леса. Где-то там, за ним, уже пришли в движение пруссаки, Левальд выводил армию на исходные позиции. Ночью, чтобы атаковать на рассвете.
У линии постов меня окликнул часовой, я назвался, остановился у рогаток, глядя на тёмную громаду леса. За моей спиной горели сотни костров, впереди была только темнота.
– Тихо там всё, – зевая, произнёс часовой. – Дрыхнут, сволочи.
Не дрыхнет. Это наши дрыхнут, а эти – топают к лесу. Хотят атаковать лагерь, на рассвете, пока мы дезорганизованы и разобщены, Левальд хотел использовать единственный шанс, при котором он мог победить нашу армию, превосходящую его числом.
И тут меня взяло за глотку самое натуральное искушение. До леса рукой подать, полчаса шатаний по темноте, и я своими глазами увижу эту самую армию Левальда. Буду знать наверняка, где пруссак, доложу командирам…
Я стоял у рогаток и давил это искушение, как змею давят сапогом, медленно и упорно.
Во-первых, выход за линию постов ночью, в сторону неприятеля, тайком от всех, это не разведка, это называется дезертирство, и поймает меня не пруссак, а свои же, и будут правы. Никакой Далевский не отмажет, повесят на рассвете в назидание остальным. Во-вторых, если поймают пруссаки, будет ещё хуже, стану «языком», и из меня вытянут всё, что можно, так, что порка шпицрутенами покажется маминой лаской. До женевских и прочих конвенций тут ещё как до Китая пешком, и с пленными не церемонятся, если только это не офицеры.
В-третьих, и это самое главное, даже если я добегу, срисую пруссаков и вернусь обратно без происшествий, мне попросту не поверят. Это чувствовалось нутром, я уже достаточно хорошо знал наших командиров. Кто-то, может, и поверит, из нижних чинов или офицеров роты, но на этом всё и кончится. А даже если и поверят, разбудят армию, построят полки, встретят пруссака во всеоружии… Может, оно и лучше выйдет, а если нет? Что, если тогда вместо тяжёлой победы будет лёгкое поражение? Сейчас всё идёт, как шло, и если в той реальности всё кончилось викторией, то и здесь должно, так что вмешиваться попросту глупо.
Так что придётся просто нести это знание, как опасный груз, до того момента, пока всё не кончится. А кончится уже скоро.
Я вернулся к артельному костру, подкинул туда пару щепочек, посидел, глядя на пламя. Затем ещё раз перепроверил, наверное, в сотый раз, фузею и тесак. Кремень на месте, новенький, тесак заточен так, что бриться можно. От этой спокойной работы становилось немного легче, она давала мне иллюзию контроля над ситуацией, я делал то, что в пределах моей власти, а всё остальное – в руках совсем других людей, и это у них должна болеть голова, а не у меня, но я готов был поспорить хоть на тысячу рублей, что генералы наши спокойно спали в своих шатрах.
Так и просидел до самого рассвета, пока небо над Прегелем не начало светлеть. Там уже и начали подъём, без барабана, тихонько, по цепочке, расталкивая друг дружку. Лагерь снимался в сером предрассветном сумраке, в белесом густом тумане, от которого становилось зябко.
Валили палатки, выдёргивали колья, укладывали всё в обозы, запрягали лошадей, одним словом, шла привычная работа марширующей армии. Только всё это делали тихо, словно боялись спугнуть кого-то. И быстро. Даже каша довариться не успела, и нам пришлось жрать её полусырой, по три ложки на брата, а остальное добирать сухарями. Вскоре обозы потянулись к дороге, оглушительно скрипя колёсами.
Начало светать, небо порозовело, в кустах запели первые утренние пташки. Лес стоял по пояс в тумане, как армия в белых мундирах, и не шевелился. Всё было тихо и мирно, только обозные подгоняли лошадей, да унтеры негромко строили нас колоннами. Обычное маршевое утро, ничего особенного, разве что подняли раньше обычного.
И я, стоя с ранцем за спиной в ротной колонне, вдруг подумал, что всё-таки ошибся. Всё обошлось, и не будет никакой битвы при Гросс-Егерсдорфе, будет какая-то другая, с неизвестным для меня результатом, и вообще мне всё почудилось, привиделось, перепутал я и год, и место, и сегодня нас ждёт очередной длинный марш, в конце которого Сенька опять будет хохмить про немецкие сосиски.
За лесом хлопнуло.
Щёлкнуло, как пастуший кнут, издалека, и я подумал даже, что мне просто показалось, как вдруг хлопнуло ещё раз. И ещё, и ещё, а потом загремело часто, вразнобой, как сыплющийся горох. Мы все переглянулись, пытаясь понять, что случилось.
А потом ударил залп, и перепуганные птицы поднялись из леса единой волной.


























