Текст книги "Орлий клёкот. Книга первая"
Автор книги: Геннадий Ананьев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
Бороды закивали согласно, как бы подтверждая, что нет, не можем.
Левонтьев говорил, казаки кивали бородами, и это совершенное неучастие в разговоре заимщиков бесило Дмитрия. Он наливался гневом, ему уже было невтерпеж видеть эти в лад кивающие бороды, он хотел, чтобы казаки заговорили, и тогда он поймет их намерения, но они помалкивали, и он, сдерживая гнев, взывал к их гражданской совести… Когда же он исчерпал все свои доводы, Ерофей ответил за всех, словно они уже посоветовались и определили общую точку зрения.
– Повременим слово свое сказать. Ты у меня поживи пока, а там что бог даст. В селе делать тебе нечего. Если какая нужда станет, мы сами с божьей помощью управимся.
Вот и все. Оказался Дмитрий под домашним арестом. Да, рухнули вековые устои великой державы: мужик принуждает офицера, мужик поступает не по его указу, а по своему разумению. Видно ли было такое прежде? В великие бунты только. Но что мог поделать Дмитрий Левонтьев? Подчинился. И от скуки и озлобленности решил развратить Акулину. Причем в наступление пошел без предварительной разведки. Когда она вошла в комнату, чтобы помыть пол, и принялась по деревенской привычке подтыкать подол длинной юбки за пояс, он воскликнул картинно:
– Бог наградил вас, Лина, изумительными ножками!
Она вспыхнула, стрельнула сердитым взглядом, рука ее потянулась к поясу, чтобы опустить подол юбки, но не сделала этого. Женщины все одинаковы. Ни одна из них – ни ветреная модница, знающая цену любому комплименту, ни скованная предрассудками праведница – не устоит перед комплиментом, даже если поймет, что он любезности ради либо корыстен.
– Вы созданы, Лина, для любви. Ваши губы ярче весеннего мака (они действительно были у девушки необычайно сочной яркости), ваш поцелуй сведет с ума любого мужчину. Ваш стан, ваши изумительные груди… Ну-ну, не сердитесь! Вы действительно очаровательны. Вы даже не знаете, как вы прекрасны!
Левонтьев поклонился и вышел из комнаты, оставив Акулину скоблить табуретки, подоконники и пол, а заодно переваривать все, что он наговорил ей. Он понимал всю пошлость им сказанного, но даже радовался тому, что начало положено, и положено удачно. Не опустила же она юбку, не выбежала из комнаты в гневе.
«Она будет моей! – со злобной радостью думал он. – А то ишь ты: «В селе делать тебе нечего…» Что ж, найду здесь дело. Ты еще пожалеешь, старый дурак! Потомок Ермака! Эка невидаль…»
К финалу задуманной мести Дмитрий продвигался даже быстрее того, как предполагал сам. Весь следующий день он при всякой возможности ласкал взглядом Акулину, а то и шептал с наигранной страстью: «Люблю!» Акулина смущалась, отмахивалась, но глаза ее уже не метали молнии. Это придавало Дмитрию еще больше уверенности в успехе предприятия. А через несколько дней, когда мужчины уехали спешно куда-то с заимки и мать велела Акулине задать сено коровам и лошадям, Дмитрий вызвался помочь.
– Держал вилы ли в руках? – усмешливо спросила Анастасья и сама ответила: – Откудова, – но потом согласилась: – Силы-то что у бугая. Иди потаскай навильники.
Там, на сеновале, Акулина позволила себя поцеловать. И он попросил нежно:
– Приходи ко мне, когда все уснут.
Нет, Дмитрий не думал, что она придет в эту ночь, но на всякий случай старался не уснуть. Думал, вспоминал. И тоска, до невольного стона, навалилась на него. Так все поменялось! Быстро и неожиданно. Пока они спорили в своих салонах, пытаясь понять, отчего взбудоражилась Русь, волна, непонятая и непринятая, захлестнула их и понесла властно и безжалостно в преисподнюю.
И в тот самый момент, когда обида за упущенную, потерянную Россию достигла, казалось, кульминации, в тот самый момент осторожно приоткрылась дверь, в комнату вскользнула Акулина, торопливо, но тихо, на цыпочках, просеменила к кровати и юркнула под одеяло к Дмитрию. Жесткая, как взведенная пружина. Она решилась на отчаянный шаг, но сжималась от страха, от одной мысли о том, какой грех брала себе на душу.
– Умница ты, – прошептал Дмитрий, мягко прижимая к себе девушку. Он отходил сердцем и даже забыл, что к этой близости он стремился ради мести. – Ты прекрасна. Пойми это, Лина. Пойми своим женским сердцем и гордо неси свою красоту через всю жизнь…
– Ты мне сразу приглянулся, – шептала она робко. – Обходительный. Чубик на голове чудной такой.
Пришла Акулина к Дмитрию и на следующую ночь. Но уже не робкой девчонкой, а уверенной в себе женщиной, знающей себе цену и имеющей перед собой ясную цель. Уходить она в ту ночь совсем не спешила. Дмитрия такое ее поведение привело в смятение. Он вовсе не желал, чтобы Ерофей и Анастасья прознали о ночных свиданиях. Выгонят, чего доброго, из дома. И подводы доехать до Тобольска не дадут. А в Тобольске кому он нужен? Да и в Петрограде что скажут? Все – отрезанный ломоть.
Он, обольщая Акулину, предполагал, что связь их будет тайной, какие бывали у него прежде с горничными, ни о каких-либо возможных требованиях со стороны девицы вовсе не думал. Увы, планы Акулины оказались иными. Она, как бы набивая себе цену, играла в страсть. А потом заверила Дмитрия:
– Я такой всегда буду. Всю жизнь.
В пот бросило Дмитрия от такого признания. Он не находил слов для ответа, хотя все его существо жило в этот момент одним желанием – объяснить этой крестьянке, что нет такого узла, который мог бы связать их на всю жизнь. Дмитрий даже сел на кровати.
– Свататься только повремени, – не замечая волнений Дмитрия, продолжала Акулина. Говорила уверенно, словно давно все взвесила и выстрадала: – Прогонит тебя отец, а то и в тайгу свезет. И мне не жить. Запорет чересседельником.
Шумно, хотя и пытался сдержать, но не в состоянии был это сделать, вздохнул Дмитрий и расслабленно опустился на подушку. Акулина глянула на него понимающе, прижалась крепко-крепко и успокоила:
– Не бойся. Я придумала, что делать. Ты у отца возьми «Стоглав», «Кириллову книгу», «Житие Аввакума» – у него много святых книг, он коноводит в округе, – почитаешь их, старообрядство примешь душой, тогда и благословение получим.
Нисколько не волновали ее проблемы освобождения царской семьи. Она решила женить Дмитрия на себе, и, значит, все должно идти так, как ей видится. Ну а Дмитрия устраивала временная оттяжка развязки. Завтра будет день – будет и пища. Сегодня же можно чувствовать себя поспокойней.
Действительно, у Ерофея оказалось много весьма редких книг, о которых Левонтьев даже ничего не слышал. Что он знал о расколе? В гимназии, на уроках истории христианской православной церкви, им объясняли, что поводом к расколу послужило то, что в XV–XVI веках митрополиты русские, а с учреждением в Москве патриаршего престола – и патриархи пытались исправить погрешности в богослужебных книгах, какие произошли в период монгольского ига.
Но слышал Дмитрий как-то в своем доме то, что никакого бы раскола не произошло, если бы не повздорили меж собой Никон с Аввакумом. Дмитрий вспомнил о том салонном разговоре, когда, перебирая принесенные Ерофеем книги, увидел «Житие Аввакума». С этой книги и начал свое, как он определил, вынужденное познание непознанного прежде.
И удивительное дело, начав с явной неохотой, даже с отвращением, едва переборов себя, он совершенно незаметно увлекся и даже не заметил, как подошло время обеда. Когда же прочел «Житие», то совершенно согласился с тем, что только смертельная обида Аввакума, который вместе с Никоном участвовал в исправлении книг, но которого Никон, став патриархом, вероломно оттолкнул от себя, – только эта обида толкнула уважаемого не только в церковных кругах, но и в светских Аввакума на безрассудство. А за сильным человеком, каким виделся Дмитрию Аввакум, всегда пойдет стадо. Даже в пропасть.
Сделав для себя такой вывод, Дмитрий посчитал, что совершенно нет нужды читать все принесенные Ерофеем книги, покоившиеся аккуратными стопками на табуретках, взял одну из них лишь из-за скуки. Но больше уже остановиться не смог. Без названий, иные без начала и без конца книги эти, как соучастники всех бед и страданий старообрядцев, раскрывали глаза Левонтьеву на неведомый доселе мир. Дмитрий все более и более понимал истинную причину, ради которой не единицы, не десятки и даже не сотни, а тысячи русских людей с непостижимым мужеством переносили позор публичных по́рок, молчали или проклинали извергов на пытках, гордо принимали смерть и даже, демонстрируя ненависть к притеснителям и верность избранному пути, сжигали себя в своих добротных пятистенниках или теремах – то было упорство передовой части русского народа, вступившегося за привычный и соответствующий их духовному складу житейский мир.
Дмитрий Левонтьев настолько увлекся чтением старообрядческих подпольных книг, так был взволнован узнанным, столько мыслей навеяло ему чтение, что он выходил из своей комнаты лишь на завтрак, обед и ужин, а ночами, когда, прошлепав босыми ногами по комнате, юркала в его кровать Акулина, он даже досадовал.
– Иль не мила тебе? – с обидой шептала она, не понимая причины его холодности. И спрашивала: – Не сподобился приобщиться? – И предупреждала: – Не ровен час, прознают мать с отцом.
А Дмитрию было не до затеянной игры в любовь, не до отца с матерью этой по-деревенски хитрой и хваткой девицы – рушился его духовный мир, рушилось все, что прежде ему казалось святым и ради чего он, собственно говоря, приехал сюда. Теперь ему просто смешным казалось, что иногда в салонных вялых спорах обвиняли его отца в славянофильстве, и отец, похоже, гордился этим. Да, в их доме старались подражать русскому быту, но теперь Дмитрий понимал, как смешны были в спальне отца и в его кабинете половики, связанные из крученых разноцветных ситцевых лоскутов, специально для этой цели купленных; как неуклюже выглядела церемония начала обеда, когда никто не смел взять ложку либо вилку прежде, чем это сделает глава семьи, – все это нарочитое подражание тому, чего и сам-то генерал Левонтьев совершенно не знал, виделось теперь Дмитрию как насмешка над истинно русским началом, истинно русским корнем.
Любить Русь и быть монархистом – две вовсе несовместимые вещи. Ратовать за царя, в крови которого не осталось ни капли от романовского рода, и отказываться от помощи немцев для его освобождения – поступки не менее несовместимые. Теперь он вполне понимал и даже оправдывал осторожность казаков-староверов, которые и были тем самым корнем развесистого русского дерева, питали его и, быть может не совсем осознавая своей сути, поступали, однако, мудро, оберегая себя от любого лиха…
Так, неожиданно для него самого, менялись у Дмитрия взгляды и оценки, такой душевный перелом переживал Дмитрий Левонтьев и мучительно решал, как поступить ему дальше, какой избрать путь, чтобы он был честным в первую очередь для самого себя. Дмитрию сейчас было вовсе не до любви, порожденной чувством мести, не до возможных последствий этой любви.
А дни бежали. События, о которых Левонтьев до поры до времени ничего не знал, разворачивались стремительно. Земля, вековечный предмет кровавых битв, и в этой таежной медвежьей берлоге схлестнула людей. Да так перепутала, что уже не разложить по полкам. Все были по-своему правы. Заимщики не хотели поступиться даже малой толикой своих немереных пашен и угодий, коммунары же не собирались корчевать тайгу, а требовали перемерить землю, справедливо доказывали, что и их по́том окроплены пашни заимок. И конечно же, своего добились – не царское ведь время. Трактор тоже конфисковали. Тогда казаки-заимщики собрались у Ерофея. Такие же молчаливые, как и при первом знакомстве с Левонтьевым. Все больше кивали бородами, чем говорили. Лишь на одном стояли твердо, одно повторяли упрямо:
– Вези винтовки. Что повелишь, то и станем делать. Винтовки только вези.
Требование это нисколько не обрадовало Левонтьева, ибо понимал он случайность возмущения казаков. Завтра трактор им вернут, и они утихомирятся. К тому же монархическая преданность его расшаталась основательно. Отказать, однако, казакам он не мог, зная, что сразу же будет выставлен за ворота заимки. И это самое лучшее, что с ним произойдет. Узнай, каковы мысли этих бородачей-молчунов? Наверняка в головах их не одни молитвы.
«Повязать нужно их. По рукам и ногам повязать, – думал Дмитрий, делая вид, что осмысливает их просьбу, прежде чем дать ответ, – но каким образом повязать?»
Бородачи ждали терпеливо, но в конце концов Ерофей не выдержал:
– Не по нраву просьба?
– Нет, по нраву. Снаряжайте кошевки к Криушину Гурьяну Федоровичу. Я пошлю записку. Только вот о чем я думаю, – неспешно заговорил Дмитрий Левонтьев, все еще не находя нужного решения. – Как провезти, чтобы большевикам в руки не попасть, способ сами найдите. – И тут его осенило. Но он не изменил ни тона, ни темпа речи. – Оружие мы получим для спасения императорской семьи, его, однако же, можно использовать для того, чтобы отстаивать свои интересы, все это так. Стоит ли, однако, ждать винтовки? Коммунаров можно остепенить и без них…
Бороды не закивали в знак согласия. А Ерофей, словно определил мысли всех, усомнился:
– Их поболе нас. Не осилим.
– Стенка на стенку, что ли? – ухмыльнулся Левонтьев. – Шума много, а толку чуть. Я другое предлагаю. Поодиночке их. И в первую голову – заводил.
Бороды не шелохнулись. Молчал и Ерофей. Долго молчал. Утомительно долго. Наконец двухкратно перекрестившись и пробормотав: «Прости душу грешную», изрек:
– Дело, мил человек, говоришь. Надо, казаки, тракториста порешить. Из комсомолят Павла Пришлова обучать взялся. Нельзя этого допускать. Уберем, пока не поздно. Пусть ржа трактор жрет. Не нам, так и не им!
Бороды закивали согласно. Ободренный Ерофей продолжал:
– Голодранцы дотемна навоз в поле возят. И так удумали: грузят в селе одни, на поле рассыпают другие. Вот и перехватим трактор на елани.
– Верно. Сжечь, прости господи, и трактор, – предложил один из бородачей, и все согласились.
Дмитрий ликовал. Теперь всех этих уверенных в себе и независимых сибиряков он подомнет медвежьим обхватом. Станут замаливать тяжкий грех, взятый на душу. Усердно замаливать. И не одними молитвами. Только бы не отказались от задуманного предприятия.
Нет, всерьез принялись бородачи советоваться, кого отрядить в засаду и когда. Долго прикидывали, примерялись и порешили: каждый посылает своих сыновей (так сподручней и поспокойней), а верховодить определили Никиту. В долгий ящик дело не откладывать, разделаться с трактористом завтра же вечером.
Весьма довольный собой уходил Дмитрий в свою комнату, где ждала его приятная ночь в объятиях Акулины. Сегодня он может быть с нею более ласковым…
На следующее утро проводил Дмитрий посланцев на двух кошевах в Тобольск и вновь принялся за чтение, но теперь не столько раздумывал о судьбах раскола, о роли раскольников в сохранении русского духа на Руси, о их большом вкладе в расцвет экономики империи в екатерининский период, когда прекратились гонения на них, – он не мог отвязаться от липкого вопроса: «Не передумают ли? Не испугаются?»
Ему никто ничего не сообщал, и оттого он еще больше волновался.
Нехотя подползла ночь. Пришлепала Акулина. Но он отправил ее обратно. Объяснил:
– Вернется Никита, могут меня позвать. Попадемся.
– Когда же отца спросишь? Иль не по душе вера наша? Я – по душе, а вера – нет? Так не бывает. Сколько можно телиться? Прознают, ой прознают!
– Повремени еще самую малость. Все образуется.
– То-то! – с торжественной удовлетворенностью проговорила она. И добавила уверенно: – Объединил нас грех, куда теперь деваться?!
Ночью его никто не потревожил, а утром в комнату вошли Ерофей и Никита. Они, сердито посапывая, не глядели друг на друга.
– Проходите, садитесь, – указывая на стоявшие у окошек табуретки, пригласил Левонтьев, уже почувствовавший, что в задуманной операции случилась осечка.
– Нет нужды. Мы – за советом. Вот эти молокососы-несмышленыши испортили все дело. – Ерофей сердито оглядел сына, словно давно его не видел и теперь понять пытается, как велика перемена в нем. – Боров и боров, а в деле – ципляк.
– Так что же произошло?
– Павел, вишь, Пришлой на тракторе ехал. Обучился, гаденыш.
– Убрали его? Разве плохо? И тракториста уберете следом, пока нового не обучит…
– В том-то и дело, что жив. Павел-то в отца весь, горлопан из горлопанов. Тот мутил в селе воду вечно, пока не выжили его на прииски. Вернулся, как царя сбросили. Сам-то теперь мужиками верховодит, а сын парней гуртит. В Тобольск на сходки его посылали. В Тюмень – тоже его, сукина сына.
– Разве было плохо, если бы вожака выбили? Что помешало?
– И я то же твержу! – вновь сердито бросил взгляд на сына Ерофей. – Порешили бы, так и концы в воду. Теперь-то как? Жив он! – И к сыну повернулся: – Расскажи, как нашкодили!
Никита начал выдавливать слова:
– Слышим, затарахтел трактор. Потом и фонарь замаячил. Вышли, значит, на дорогу. Глядим: Павло восседает. Стащили его. Фонарь, что дорогу освещал, сняли с носа трактора – да керосином в морду Павлу. Остатки – на трактор. Подпалили факелы. Давай смолить гаденыша. Трактор тоже огнем занялся. Тут, глядим, с поля мужики бегут…
– «Бегут-бегут»! – передразнил Ерофей. – В штаны, скажи, наклали. – И пояснил Левонтьеву: – До села сам гаденыш приполз. – Вздохнул сокрушенно. – Трактор тоже целехонек, язви его…
– Постойте, гнев – плохой помощник в любом деле. Выход всегда можно найти из самого трудного положения.
Дмитрий уже понял, что задуманный им план удался не в полную меру и что нужен какой-то новый шаг, новый поворот, нужно во что бы то ни стало раздуть огонь, который лишь занялся. Тогда только казаки-заимщики хотят или не хотят, а объединятся, защищая себя. И будут в его руках послушны. Он нашел этот поворот. Блестящий, как ему показалось.
– Не та вера свята, которая мучит, а та, которую мучат, – степенно заговорил он, подражая сибирской манере взвешивать каждое слово. – После того, что произошло, молодой тракторист – мученик за веру. Но добро бы, если только в селе ему в рот станут заглядывать – что ни скажет, все правда, – а то ведь в гору пойдет. Раз в Тюмень съездил, стало быть, знают его там. А пробьется в верха, мстить станет непременно. Его поначалу нужно для верхов похоронить, а уж при случае и вовсе убрать.
– Закавыка какая-то. В толк не возьму. Живого, что ли, закопать? – недоуменно спросил Ерофей. – Растолкуй, мил человек.
– Писать, Никита, можешь? – вопросом на вопрос ответил Левонтьев. – Ну вот и прекрасно. Карандашом хорошо бы.
– Есть у меня, – оживился Ерофей, – фимический.
Левонтьев вырвал из ученической тетради листок, смял его в кулаке, затем расправил на подоконнике, пошаркал, чтобы загрязнить, и только тогда подал Никите:
– Садись пиши.
Никита, умостившись у подоконника, послюнявил карандаш и выжидающе поглядел на Левонтьева. Левонтьев прошелся по комнате, затем встал, скрестив руки на груди, рядом с Никитой.
– «Мироеды спалили нашего любимого вождя комсомольцев коммуны. Но нас не испугаешь. Мы за свое правое дело стеной встанем. Спалили Павла Пришлого за то, что на трактор он сел. По поручению комсомольцев Усть-Лиманки Кедров».
– Таких отродясь в нашем селе не бывало, – возразил Ерофей. Он явно был обескуражен, даже напуган происходящим, но не знал, как вмешаться, и вот нашел повод. – Нет Кедровых в Усть-Лиманке.
– Не Кузьминым же подписываться, – с ухмылкой ответил Дмитрий. И повелел Никите: – Сворачивай треугольник. Вот так. Пиши адрес: «Тюмень. В партийный комитет большевиков. От селькора Кедрова». – Подождал, когда Никита, слюнявя карандаш, выведет адрес, затем, уже тоном непререкаемого приказа, добавил: – Сегодня же письмо необходимо отправить.
Не вдруг, не сразу Ерофей сказал свое: «Ладно». Вначале прочитал, трудно, по слогам, написанный сыном адрес, покрутил треугольный конверт и так и эдак, будто в нем могла быть скрыта тайная опасность. Наконец согласился. И то с неохотой:
– Ладно уж, вези. Так и быть.
Разворошил тлевшие угли вековой вражды Дмитрий Левонтьев, закипели страсти и на заимках, и в Усть-Лиманке, и только природа продолжала жить по своим незыблемым устоям. Приближалась весна. Днем уже начинало пригревать солнце, снег тяжелел и оседал, а утренники сковывали его ледяным панцирем. Все повторялось с методичной последовательностью. Борьба шла равная: весеннее тепло наступало, но мороз упирался стойко. Такая же равная борьба шла и в душе Дмитрия. Понимая нелепость своей миссии, он не мог побороть в себе впитанное с молоком матери монархическое низкопоклонство. Ему хотелось бросить все и уехать отсюда куда глаза глядят, но он терпеливо ждал, когда доставят из Тобольска оружие, а вместе с ним и необходимые инструкции, которые определят его роль в общем заговоре.
Вносила смятение в его и так до предела запутавшиеся мысли и Акулина. Требования ее становились ночь от ночи настойчивее. И вот последний ее козырь:
– У нас будет ребенок.
Дмитрию оставалось одно: обещать. И он сделал это:
– Завтра же поговорю с твоим отцом.
А сам даже не представлял, что произойдет завтра, как он сможет оттянуть время еще бы хотя на чуть-чуть.
«Образуется как-нибудь. Образуется непременно, – убеждал он себя. – Нелепо хоронить себя на этой заимке, в медвежьем углу. Не может бог не смилостивиться…»
Утром, к радости Ерофея, и особенно к радости Левонтьева, прибыли кошевы с оружием. И что еще более обрадовало Дмитрия, сопровождал его подпоручик Хриппель Яков Тимофеевич, молодой мужчина благородной худобы. Даже тулуп не мог скрыть его интеллигентности. В народе о таких говорят: через губу не плюет. Левонтьев и Хриппель были несколько лет назад представлены друг другу в офицерском собрании, обменялись приличными к случаю фразами и раскланялись. Больше не встречались. И вот – неожиданность.
– Верен глас предков: гора с горой не сходится, а человек с человеком… – молвил Хриппель, позволяя стягивать с себя тулуп.
– Теплынь на улице, а ты по-зимнему.
Дмитрий настолько рад был гостю, что обратился к нему на «ты», не думая о том, как воспримет это едва знакомый ему подпоручик. Но Хриппель, тоже обрадовавшийся столь неожиданной встрече, поддержал Дмитрия:
– Никогда бы не предположил увидеть тебя здесь, в такой глуши. – И спросил: – Мы сможем уединиться?
– Да, конечно.
Дмитрий провел гостя в свою комнату и с картинным полупоклоном предложил:
– Располагайся. Мои апартаменты в твоем распоряжении.
Хриппель вздохнул грустно, брезгливо взял табуретку, переставил подальше от окна, но сесть не решился.
– Такие лишения! И ради кого? Рубит себе дрова зауряд-прапорщик. Сам бреется. Прост и доступен. Весьма доволен судьбою…
– Либо уверен, что будет вызволен из большевистских когтей и поднимет знамя борьбы за старую добрую Россию?
– Ты же не веришь этому. Никто не верит. Какой он знаменосец, этот штык-унтер?! Скажу более того, никто не решается сделать первого шага. Большевики готовятся увезти царскую семью из Тобольска, готовят кошевы, но на всякий случай, если снег сойдет, тарантасы тоже. А нам никто никакой команды не дает. Привез я тебе оружие, а для чего, собственно, не ведаю. Или у тебя есть уже инструкции?
– Да нет же. От тебя жду.
– Бежать нужно отсюда. Бежать, не теряя попусту времени. Наше место там, где мы, офицеры, нужны. Довольно кормить клопов и жить с теми, кто презирает нас, брезгует нами. Мыслимо ли терпеть такое, что эти сытые, самодовольные кроты признают поганою любую вещь, к коей я прикоснусь. Курить не смей! К женщинам не прикасайся! И повторяю, ради каких идеалов все эти унижения? В Тобольск я больше не ворочусь. Велю вознице в Тюмень править.
– И куда путь затем?
– Подумывал на Дон, к Краснову, но… Хочет тот «независимое донское государство» передать под протекторат Вильгельму Второму. Такое мне не по душе. Колчак – вот личность сегодня. Семенов атаман. Да и поближе к ним.
– Я – с тобой! – решительно заявил Дмитрий Левонтьев. – Только просьба есть. Скажем, что увозишь меня всего на несколько дней, Чтобы получить инструкции.
– Если это так необходимо.
– Да. Дочь хозяйская. Она ждет ребенка.
– Невообразимо! Староверка – и сближение?! – воскликнул Хриппель и даже рассмеялся. Затем, посерьезнев, посоветовал: – Оставь свою родословную. Вдруг – сын.
– Верный совет, – согласился Дмитрий и облегченно вздохнул. Он как-то искупал этим свою вину не только перед хозяйской дочерью, но и перед хозяином заимки, перед всеми бородачами-староверами, которых, как он считал, столкнул с коммунарами. Признание за будущим ребенком своей фамилии, думалось Дмитрию, искупит в какой-то мере все то жестокое, что сотворил он в этом мирном хлебопашеском уголке Сибири. Полного, однако, успокоения он не получил. Он понимал, что вражды между селом и заимками все равно не миновать было, но она могла лишь тлеть, теперь же о раздутое им пламя обожгутся многие, а многие и вовсе сгорят в нем. Не утешится и Акулина. Ей нужен муж, а не бумажка, хотя и бесценная.
Нет, не с чистой совестью уезжал Дмитрий Левонтьев с заимки, терзался этим, но даже не представлял, что все его теперешние терзания покажутся скоро, совсем скоро, смешными, а сделки с совестью станут привычными.