355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Ананьев » Орлий клёкот. Книга первая » Текст книги (страница 19)
Орлий клёкот. Книга первая
  • Текст добавлен: 28 августа 2017, 16:00

Текст книги "Орлий клёкот. Книга первая"


Автор книги: Геннадий Ананьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)

– Я никак не могу разделить столь категоричные оценки, – все же вставил свое слово Богусловский. – Они – разные. Как и все земные люди. Но что подкупает: они честны перед собой. Честны в поступках. Угодны ли нам те поступки, противны ли – это другое дело.

В дверь постучали, и в сопровождении коммунара вошел в комнату Сакен. Глаза гневные, лоб нахмурен. Так бы сейчас и кинулся на оскорбителя. Только кто тот оскорбитель?

– Что стряслось, Сакен? – с искренним удивлением спросил Богусловский, поднимаясь навстречу проводнику. – Обидел кто?

– Он считает: я – желтая собака! Сам – собачий сын!

– Что стряслось? – все еще не понимая причину гнева, но чувствуя неслучайность этого гнева, спросил озабоченно Богусловский. – Поясните вразумительно.

Не вдруг осознан был весь трагизм того, что произошло во дворе у конюшни и о чем так непоследовательно, беспрестанно прерывая рассказ оскорбительными тирадами в адрес «собачьего сына», поведал Сакен. Вместе со всеми он завел своего коня в конюшню, подложил ему сено, распушив его и выбрав из него крупные жесткие стебли, а в это время к нему подошел пожилой казах, не из кегенских, совсем незнакомый, и принялся расспрашивать, куда держат путь пограничники. Сакен ответил, что не знает, ибо он взялся проводить их только до Кегена.

Вновь вопросы: что во вьюках? Не винтовки ли с патронами? Сакен ответил, что не только винтовки, но и пулеметы. Тогда казах прищелкнул от удовольствия языком и поспешил в крайний денник. Сакен посчитал, что это один из коммунаров, но каково же было его удивление, когда, выйдя из конюшни, увидел незнакомого казаха верхом на серой лошади. Тот явно поджидал Сакена. Поманив поближе его, он почти шепотом предупредил, что оставаться на ночь в караван-сарае нельзя, но уйти нужно тихо, никем не замеченным. Сказал, развернул жургу (иноходца) и стегнул его камчей.

– Думал крикнуть: стой, сын собаки, только журга за ворот ушел.

– Что ж, отдых отменяется, так, командир? – решительно поднимаясь из-за стола, скорее утвердительно, чем вопросительно проговорил Оккер, затем принялся высказывать свои предложения по организации обороны караван-сарая: – Ворота забаррикадировать мешками с землей. В дувалах пробить бойницы…

– Вы предполагаете налет на коммуну? – с искренним изумлением спросил Климентьев. – Но с какой стати? Мы же хлебопашеством занимаемся. У нас никакого оружия нет. Всем в округе об этом известно. Караван-сарай бросовый. Еще после февральской, говорят, кинул здешний хозяин свое дело. Никакого насилия мы никому не чиним. Цель наша лишь в том, чтобы примером личным убедить людей в радости коллективного труда, в его великих возможностях! Возможно, причина в вашем приезде?

– Вернее считать так: наш приезд спасет коммуну и коммунаров, – возразил Оккер. Ухмыльнувшись, спросил: – Неужели, товарищ Климентьев, вы и в самом деле верите своим словам?

– Молодой человек! Я бы попросил! Мой революционный и жизненный опыт позволяет мне!..

– Не время для ссоры, – спокойно прервал Климентьева Богусловский. – Мы не знаем того, что произойдет, но факт, изложенный проводником, весьма тревожен. Подготовиться к обороне мы просто обязаны.

После короткого совещания решили так: то, что Сакен не успел возмутиться, предполагает, что налетчики не изменят тактики, станут рассчитывать на внезапность, и, чтобы сохранить в тайне подготовку к обороне, следует в первую очередь закрыть ворота и калитку, поставив у них часовых, после чего лишь поднять пограничников и коммунаров. Пока те станут обкладывать мешками с землей ворота и калитку, подкатывать к дувалу брички и поднимать их на дыбы, чтобы удобно было стрелкам стоять вровень с дувалом (бойницы пробивать не решались, чтобы не создавать излишнего шума), Оккер с Сакеном и одним коммунаром обыщут все помещения караван-сарая.

– Но это же бросит тень на наш принцип, – возразил товарищ Климентьев, – на ту суть, ради чего мы здесь. Мы несем людям мир и согласие, мы всегда рады всякому гостю: смотри, учись жить, познавай истину. Мы даже ночью лишь прикрываем ворота. А недоверие и насилие породит ответное недоверие.

– Сколько существует мир, столько человечество ищет и не находит истины. И найдет ли? У каждого человека – своя истина, – прервал Климентьева Богусловский. – Но обменяться взглядами по этому вопросу мы успеем, если все кончится благополучно. Теперь же я прошу только одного: совершенно беспрекословного выполнения моего и вот его, – Богусловский кивнул в сторону Оккера, – приказов. Поймите, любая недисциплинированность может дорого обойтись нам всем. Жизни может стоить. Надеюсь, вы не слишком спешите к костлявой в гости?

Подействовало. Поначалу хотя и без энтузиазма, но делал все, о чем его просили, когда же за кормушкой одного из денников обнаружили «гостя», Сакену тоже неизвестного, а в сеннике скотного двора – еще одного, и те признались, что оставлены специально для того, чтобы открыть ворота, если они вдруг окажутся запертыми, Климентьев стал не только исполнительным, но и шумливо-деятельным. Пришлось чуточку остудить его организационный пыл, запретив распоряжаться самостоятельно.

Право такое имел только Оккер как комиссар. Да и команды его, как видел Богусловский, были разумны и тверды. А это было весьма важно, ибо, как показали лазутчики на допросе, коммуне грозила серьезная опасность: налетела, что называется, коса на камень. Глава небольшого племени, пастбища которого были малы и безводны, возымел намерение разжиться землей в предгорье, а брошенный караван-сараи представлялся ему прекрасной стоянкой, откуда можно делать набеги, а в случае опасности укрываться за надежным дувалом. И вот когда уже, свернув юрты, двинулось племя в путь, получил глава племени Сулембай известие, что в караван-сарае поселились русские. Коммуна поселилась. Сулембай повелел возвращаться. У джигитов племени было мало оружия, а русские наверняка имеют много винтовок – так предположил Сулембай и решил повременить, решил разжиться ружьями и винтовками, решил подослать к русским соглядатаев, чтобы с их помощью расправиться с коммунарами внезапно.

Вскорости Сулембай сбил отряд в двести всадников, привел их в предгорье и этой ночью планировал налет. Желание его удвоилось, когда узнал он, что в караван-сарае тюки с карабинами и пулеметами. С таким оружием он станет держать в страхе всю округу, он возьмет ту землю, какую захочет. За сытным ужином, где без меры разливался кумыс, обсуждал он с самыми близкими соплеменниками судьбу коммунаров и кокаскеров.

Только двоим даровалась жизнь. В наложницы себе Сулембай брал председательскую жену, а бывшего офицера – советником. Если, конечно, не будет возражать. Иначе – тоже смерть.

Наступила ночь. Безлунная, темная. Сулембай посылает пятерых всадников без оружия вперед, чтобы узнать, открыты ли ворота. Если нет, постучать и попросить приюта. Остальной отряд остановился поодаль в готовности к броску.

Подъехали разведчики – караван-сарай помалкивает, словно спят все мертвым сном. Толкнулись в ворота – не поддаются. Постучали раз, постучали другой и третий раз – молчит караван-сарай. Развернулись тогда и порысили в темноту душевно смятенные всадники.

– Сейчас полезут, – уверенно заключил Оккер и предложил: – Встретим на подходе. Залпом. Охотку и отобьем.

– Нет, – возразил Богусловский. – И еще раз – нет! Первыми стрелять не начнем. Сигнал начала, повторяю, первый выстрел со стороны нападающих. Лучший исход – мирный исход. Здесь же жить коммуне.

Богусловский, Оккер, несколько пограничников и Сакен лежали на мешках с землей, которыми под самый верх завалили ворота, и видели, насколько позволяла темнота, все, что происходило перед воротами. Вот подъехало еще десяток всадников. Спешились, поднажали плечами – без пользы. Ускакали. А вскоре всадники начали попарно наплывать из темноты и, не приближаясь к воротам, сворачивали, так же попарно, вправо и влево и ехали вдоль дувала.

– Хитрецы, – шепнул Оккер. – Ишь как ловко задумано.

И впрямь, умно. С седла на плечи напарнику и – на дувале.

Оккер скользнул по мешкам вниз, чтобы предупредить пограничников и коммунаров о тактике налетчиков. Сейчас он был доволен своей предусмотрительностью: настоял, чтобы по всему дувалу разместились стрелки на приставленных бричках. До времени никто не должен был высовываться. Теперь же пора приготовиться к бою, иначе можно прозевать нужный момент.

Оккер, однако, успел сказать только стрелкам на первой от ворот бричке, как услышал громкий голос Сакена. Оккер не понимал слов, но догадался, что проводник хочет предотвратить кровопролитие.

И верно, Сакен взывал к благоразумию:

– Джигиты, здесь нет ваших врагов. Здесь мирные дехкане. Кокаскеры, с которыми я приехал, тоже не враги. Одумайтесь, джигиты!

Хлестнул выстрел, за ним второй, Богусловский, для которого поступок Сакена оказался неожиданным, но похвальным, свалил проводника на мешки и спросил:

– Не задело?

А караван-сарай уже ожил, ощетинился вспышками частых выстрелов. Нападающие ответили, но не дружно. Кто-то из тех, кто успел проскочить вдоль дувала, еще пытался вскарабкаться на него, но стрелки метили в лошадей, и обезлошадившимся всадникам оставалось одно: уползать торопливо в темноту.

До утра отряд Сулембая не тревожил коммунаров. И вообще вокруг было такое спокойствие, словно ушел он совсем, отступился.

Рассвет еще более утвердил пограничников и коммунаров, что сбил оскомину Сулембай. Отряда и след простыл. Привычно нежится в еще нежарких лучах солнца нежно-зеленая пшеница, расправляются листки свеклы от ночной зябкости – мир и покой вокруг. Никого нет и на дороге. Дальняя степь тоже привычно пустынна.

– Ну что? Освобождаем ворота? – радостно, не предполагая возражения, спросил Климентьев Богусловского. – За работу пора.

– Повременим. Слишком все просто. Не хитрость ли какая? Выедете на поля, а он налетит коршуном. Повременим давайте.

– А как скот поить? Лошадей?

– Калитку открыть можно, если что, ее быстро укрепим.

Успели коммунары, однако, напоить только лошадей, как наблюдатель, лежавший на мешках у ворот, крикнул:

– Пыль в степи!

Замерли коммунары, ожидая приказа Богусловского. А тот не спешил с выводом, взобрался на мешки, понаблюдал сам минуту-другую и, спустившись вниз, распорядился:

– Быстро поить овец и коров, затем заполнить водой все, что можно. Всем работать. Всем до одного.

Вмиг образовалась цепочка, словно на пожаре. Ведра цинковые, эмалированные, брезентовые передавались из рук в руки, заполнялись колоды, бочки, казаны и кастрюли. И, словно хлыстом, подстегивали работающих доклады наблюдателя:

– Верста осталась. Всадников двести – двести пятьдесят… Верблюды следом. Коней табуны!.. Овцы!.. Много овец!

Ничего пока не ясно. Что за тактический прием? Возможно, вовсе мирное кочевье, не сулембаевское. Но на всякий случай укрепиться стоит.

– Заложить калитку, – командует Богусловский и посылает Оккера с Сакеном на мешки к воротам. Возможно, узнает Сакен, кто кочует.

Вскоре Сакен совершенно уверенно определил: Сулембай привел всех своих сородичей, пригнал весь свой скот. Тут уж и сам Богусловский не выдержал, вскарабкался на мешки. Не отстал от него и Климентьев.

Лежат на мешках, глядят сквозь щели меж досок (по верху ворота железом не обиты) с возмущением на то, как проносятся по пшеничным полям кони, а следом за ними тысячи острых овечьих копытцев втаптывают остатки нежных пшеничных стебельков в сухую землю, и остаются позади отар погибшие поля.

– Что вы делаете?! – крикнул, поднявшись, товарищ Климентьев. – Топтать хлеб – кощунственно!

Ответом прогремел выстрел, и Климентьев, ойкнув, плюхнулся на мешки, с недоумением уставившись на плечо, где набухала кровью гимнастерка. А на караван-сарай навалился тем временем огневой шквал. Свистели пули, щелкали по воротам, пробивая доски и впиваясь в мешки. Переломилось подсеченное пулями древко знамени, и оно начало медленно валиться за ворота, и тут Климентьев непостижимо вытянулся, будто не глядел только что обалдело на рану, пытаясь, видимо, осмыслить причины столь великого заблуждения того, кто стрелял в невооруженного человека, и ухватил здоровой рукой древко, рванул его на себя и, вновь ойкнув, уставился на пробитую пулей руку. Две раны в считанные секунды – ничего хорошего не предвещающее начало.

– Всем, кроме наблюдателя, вниз! – скомандовал Богусловский и стал помогать спускаться Климентьеву, теперь уже совершенно ослабевшему не от потери крови, а от нервного потрясения.

Не успели еще Богусловский с Оккером спуститься на землю, как увидели стремительно бегущую к раненому Ларису Карловну. В глазах ужас, волосы, прежде мягко спадавшие на плечи и придававшие ее лицу женственную миловидность, невообразимо вскопнились, и теперь Лавринович лицом была похожа на первобытного человека, каких принято изображать не только в дешевых книжонках, но и в солидных энциклопедических изданиях, в безысходном горе застывшего у потухшего костра.

Обняла, припала к груди, слушая сердце и причитая: «Жив! Жив!», хотя Климентьев даже не лежал, а стоял. Испуг у него прошел, и теперь он старался держаться молодчиной, что ему в какой-то мере удавалось. Только лицо оставалось снежно-белым.

– Ему более нужна, Лариса Карловна, перевязка, а не причитания ваши, – вмешался в эту трагикомическую сценку Оккер. – Йод и бинты у вас есть?

Нашлось несколько бинтов. Лавринович начала было бинтовать раны, но делала это неловко, и Оккер отстранил ее:

– У вас, Лариса Карловна, юзом все выходит.

Сноровисто Оккер наложил на раны смоченные йодом тампоны, приговаривая: «Терпи казак – атаманом станешь» – и Климентьев добросовестно терпел, даже не просил Ларису Карловну отереть взмокший лоб, хотя пот щипал глаза.

– Флаг укрепить надо, – через силу выдавил из себя Климентьев. – Непременно надо…

– Что верно, то верно, – добродушно соглашался Оккер, бинтуя плечо. – Только одно условие: делайте это ночью, а то у вас бинтов не припасено в достатке.

– Флаг – не предмет для шуток, – упрямо давил из себя Климентьев. – Флаг класса…

– Я и не шучу. Кто полезет днем, своими руками сброшу вниз! О воде нужно думать в первую очередь. О колодце.

– Да, колодец нужен, – поддержал Оккера Богусловский. – Теперь же следует рыть его…

– Колодец нельзя, – возразил Сакен и ткнул себя в живот. – Курсак пропал будет. Соль много. Под дувал дыра рыть – хорошо.

– Выход ли? – не выразил энтузиазма Богусловский. – Много ли ведрами натаскаешь? Если же лаз обнаружат, непременно пристреляются к нему. Выход один – подземный водовод. Если не песчаная земля, осадки не даст.

– Чистейшая глина, – сказал Климентьев. – Метра три глины. А там – песок.

Три метра – вполне достаточно. Работа закипела, ибо уже скоро могли замычать коровы, прося воды, заржать лошади. Не отдавать же скоту припасенную для себя воду. Самим надолго ли хватит?

Вырыли поначалу глубокий хауз подальше от дувала, затем повели от него траншею, чуть помельче, а у самого дувала принялись пробивать тоннель. Никто не уходил на обед, сменялись землекопы часто, чтобы споро рылось, и еще засветло пробили подземный арык до самой речки. И угадали выход удачно, специально так не рассчитаешь, прямо между огромными валунами. Щель небольшая, ее совершенно не видно, да и напор воды невелик. Выбрались довольные землекопы, хотя и мокрые с головы до пят, в глине все, словно поросята-шалуны.

А вода, поначалу мутная, но потом посветлевшая, заполняет хауз. Черпай ведрами и неси скотине. Не страшна теперь осада.

А там, за дувалом, шла своя, не менее спешная и вдохновенная, работа. Метров двести правее караван-сарая переправлялись на предгорные пастбища кони и овцы; охватной подковой, концы которой упирались в берег реки справа и слева от караван-сарая, ставились юрты, сооружались летние очаги, камни для которых подтаскивали от берега дети, возбужденно-шумливые от новизны впечатлений, от обилия воды, прежде ими невиданного, – ничто на первый взгляд не выдавало агрессивности кочевья, и только уложенные на траву у каждой юрты винтовки, ружья и карабины были необычны для обычных, мирных намерений.

К вечеру каждая из противоборствующих сторон осталась довольна собой. Задымили трубы в домиках коммунаров, занялись огоньками костерки под казанами у юрт – все тихо и пристойно, только у каждой юрты стоял часовой, наблюдавший за караван-сараем, а оттуда, тоже непрерывно, наблюдали за юртами. Разница была лишь в том, что часовые у юрт расхаживали открыто, уверенные в том, что не станут русские стрелять по ним, чтобы не попасть случайно в детей, затеявших под вечер колготные игры возле юрт, а коммунары вынуждены были хорошо укрываться, ибо помнил каждый из них раны своего председателя, товарища Климентьева.

Смеркалось. Пограничники и коммунары, те, кто из бывших солдат, разобрали оружие и заняли свои места на мешках и на бричках. Что им сулила ночь? Первая ночь в осаде?

Хлопотно прошла она. Богусловский, согласно просьбе Климентьева, распорядился стрелять только в тех, кто взберется на дувал. И это, естественно, осложнило оборону. К полуночи к дувалу начали бесшумно подползать сулембаевцы. В них не стреляли. Вот они уже у самого дувала – молчит караван-сарай. Постояли, прижавшись к дувалу, не совсем понимая, отчего их вроде бы не замечают. Осмелев, размотали припасенные веревки с кошками на концах. Не у каждого такая веревка, всего десятка два, но и это не мало.

Коммунары, правда, готовы были к тому, что штурм дувала будет и по приставным лестницам, и с помощью кошек. Лестницам ничего не противопоставишь, единственный выход – стрелять, а вот кошки можно мирно отбивать. Оглоблями и слегами.

Лестниц не оказалось. Только кошки. Вот и началась крутоверть. Хлестнет по дувалу кошка – несется туда коммунар и спихивает ее слегой. С деревянными кошками проще, не впиваются те в твердь дувальную, с железными же, а их оказалось несколько штук, – сложней. Вцепится в дувал, не враз столкнешь слегой. Дело до выстрелов дошло. Скосили стрелки за ночь десяток штурмующих. Это отрезвило. Задолго до рассвета отступились сулембаевцы. Убитых и раненых унесли с собой. И тут началось: взвыли страдальным многоголосьем юрты. И аллаха в свидетели призывали, ни за что ни про что, дескать, сгублены неверными верные рабы его, и все проклятия, мыслимые и немыслимые, посылали на голову кокаскеров и коммунаров.

– Эка дела, – удивлялись коммунары. – Сами виноватые, а нас виноватят…

А плач женщин и детишек становился все горестней, все пронзительней. Он угнетал, он невольно создавал ощущение виновности, вызывал чувство сопричастности к чему-то мерзкому, нечеловечному. И нигде, ни в домиках, ни на конюшне, нельзя было отгородиться от этого плача, он проникал во все щели, и колготившиеся всю ночь защитники караван-сарая никак не могли уснуть.

– Психологический штурм, – определил Оккер. – Жесток ихний главарь. Куда как жесток!

– В наглой изобретательности ему тоже не откажешь, – добавил Богусловский. Если говорить честно, то он завидовал тому, как Сулембай возбуждает соплеменников, подогревает их ненависть к коммунарам. Даже неудачу сумел повернуть себе на пользу.

Как и все люди, Богусловский много встречал творящих зло и в мелочах, и в крупных делах. Как правило, все они держались гоголем, наскакивали на каждого, кто осмеливался воспрепятствовать злу словом или поступком. Иногда Богусловский даже завидовал таким людям, хотя не принимал их вовсе, тем более не стремился подражать им. Завидовал ненавидя. Вот и теперь с завистью представлял, с каким отчаянием полезут ночью через дувал подогретые ловкой жестокостью сулембаевцы и, наоборот, как опасливо станут действовать защитники караван-сарая. И только оттого, что ему, Богусловскому, противоестественным кажется любая ложь. А ведь в бою, и это он понимал прекрасно, она может стать добрым помощником. Даже своего рода оружием.

Шло время, а поминальный плач с жалостными причитаниями не притухал. Но вот застучал упрямо молот по наковальне, по-деловому неуместно, словно в насмешку над неуемным горем сирот и вдов, горем всего племени. Наблюдатель доложил:

– Кошки мастерят.

– Позвольте собрать коммунаров и наших, – обрадованно спросил Оккер у Богусловского. – Есть отдушина.

– Да, – согласился Богусловский. – Полезны весьма были бы слова товарища Климентьева.

– Думаете, спустился после ранения на грешную землю? Иллюзия…

– Послушаем.

Товарищ Климентьев принял предложение держать, как он выразился, речь на митинге без колебания.

– Клеймить алчное вероломство! Немедля клеймить! – воскликнул он. Казалось, он даже обрадовался возможности сказать своим товарищам по коммуне то новое и для себя, и для них, что осмыслил в долгую бессонную ночь.

Увы, Богусловский ошибся. На митинге Климентьев только начал с гневного призыва: «Алчное вероломство надлежит сурово карать!» – но на этом воинственная запальчивость иссякла. Голос его обмяк, погрустнел:

– Увы, меч – не главное средство для кары. Я атеист, и слова Иисуса: «Не мир принес я вам, люди, но меч» – не приемлю. Я отвергаю их. Я порвал с церковью оттого, что не приемлю первородного греха. Источник добра – сам человек. Каждый человек. Слышите плач страдалиц? Горе причинили им мы, поклявшиеся друг другу мирно возделывать поля, без насилия нести забитым и обездоленным свет. Свет добра, свет знаний, свет коллективного труда и коллективного быта. Мы не сдержали той клятвы!..

– Но, товарищ Климентьев, – с несвойственной сердитостью прервал председателя Богусловский, – и коммунары, и мы, да и вы тоже не можете не слышать стука кузнечного молота. Не подковы куются у юрт, не серпы, не лемехи – куются кошки! И разве не можем мы представить, какая предстоит нам ночь?!

– Мы можем погибнуть. Если хотите, мы просто обязаны погибнуть ради возвышенной цели. Смерть наша окупится сторицей! Добро будет посеяно, взойдет оно алыми маками!

– Прекрасный порыв, – с саркастической ухмылкой прервал Климентьева Богусловский. – Пользуясь, однако, правом, которое дает мне мандат, полученный мною в Ташкенте, я налагаю запрет на нелепую мученическую смерть. Та новая жизнь, ради которой совершена революция, полагаю, нужна живым, а не мертвым. А маки, товарищ Климентьев, найдут места в достатке, где им расти. Поистине героические места. Так вот, пользуясь правом, я приказываю, – голос его налился металлом, – подчиняться только мне и ему, – стрельнул он пальцем в Оккера. – К любому самовольству буду применять фронтовые меры пресечения! Надеюсь, всем это понятно?! – После малой паузы, уже спокойнее, продолжил: – Вы слышите удары молота? Я повторяю: это куются кошки. И это, надеюсь, ясно, ради чего?! Потому приказываю вооружиться всем мужчинам. Кто не умеет стрелять, учиться сейчас же. Мы не хотели смерти тем, кто убит нами. Они сами пришли за ней. Сегодня мы тоже станем стрелять только в тех, кто окажется на дувале. Повторяю: только тех! Ни одного выстрела за дувал! Помните это. И еще… Давайте подумаем, как скидывать обратно кошки. Это поможет избежать кровопролитие.

Была бы подана мысль, а русский скоро ее обратает. Изворотлив он, когда нужда заставляет его есть калачи. К вечеру десятка два слег заточили клином, обив их железом, а для верности выпустили шильцами перед клиньями зубья от вил. Убыток хозяйству немалый, ну да что поделаешь.

Пока суд да дело – солнце уже под закроем. Пора по своим местам. Кому с винтовкой на бричку, кому с пулеметом на мешки, а кому со слегой к отрезанному под его глаз куску дувала.

Ждать пришлось недолго. Подползли татями сулембаевские молодчики, и хлестнули темень резко брошенные кошки. Пошла круговерть пуще прошлоночной. Верно, ныне ловчее действовали осажденные – ни одному из штурмующих до самого утра не удалось подняться на дувал. Мужики даже ловчить начали, с разумностью кошки скидывая, не враз, как вопьется в дувал, а с выдержкой, когда натянется струнно волосяной аркан. Подсунет тогда шильце слеговое под кошку, поднажмет плечом, кованый наконечник вырвет с мясом когтистый зацеп, и там, за дувалом, глухо шмякнется лихач штурмующий. Иной молча, иной посылая страшные проклятия на головы кяфиров – иноверцев.

Как бы ни гневались сулембаевцы за помятые бока, живыми они остались все, а когда рассвело, коммунары принялись похваливать себя за ловкость и силу. И не сразу заметили, что нет среди них Сакена. Хватились, лишь когда начали поить и кормить лошадей. Давай искать: не убит ли, не ранен. По всем закоулкам заглядывали – нет человека. Вспоминать начали, кто последним видел его, и выходило, что почти до рассвета он находился в караван-сарае.

– Сбежал, сукин сын, – заворчали осуждающе коммунары, но Богусловский приструнил их:

– Жизнью мы все ему обязаны. Жизнью! Я ему несколько раз предлагал либо в Кеген добираться, либо обратно на Иссык-Куль вернуться. Упрямился. Возможно, разум взял верх. Неподсуден он нам. Пожелаем ему доброго пути.

– Ну если так, то пусть так и будет, – согласились коммунары и принялись за прерванные дела.

Управившись по хозяйству, захрапели, наверстывая недосып прежний. Безмятежно захрапели, праведно. И никто не предполагал, что прервется их сон, не успев набрать силу. Пробудит их всех крик наблюдателя:

– Сакена ведут! Избитого!

Богусловский первым вскарабкался на мешки, и захолодело сердце его, привыкшее, казалось бы, за годы пограничной службы ко всяким жестокостям. В подковном охвате десятков трех озлобленных прислужников Сулембая шагал Сакен, подгоняемый тычками ножей и ударами короткохлыстых плеток-камчей. Лицо в густых кровоподтеках, разорванные уши кровоточат, а он, словно не жалят его острые ножи, не рвут кожу жесткие ременные узлы, идет достойно, не вздрагивая и не ежась, не ускоряя и не замедляя шаг.

Метрах в двадцати от ворот остановили Сакена.

– Говори! – потребовал толстый в животе, весь бархатный, серебром шитый властелин. Откинул со лба пушистый лисий малахай рукояткой камчи и еще более настойчиво процедил сквозь зубы: – Говори!

Зашипела атакующая «подкова»:

– Говори! Говори, сын собаки! Говори! Сулембай простит тебя.

Но Сакен будто не слышал шипения многоголосой толпы, не ощущал ее остервенелости, стоял, чуть расставив крепкие короткие ноги, гранитным изваянием, и было совершенно ясно, что благородная цель вдохновляла его, давала ему силы. Он верил в ее конечное торжество.

– В клинки? – спросил Богусловский Оккера, одновременно прикоснувшись к плечу наблюдателя, который сжимал уже рукоятку затвора, готовясь дослать патрон в патронник. – Стрелять нельзя. Юрты там. В клинки…

Скатились пограничники на землю, и вот уже бегут торопливо одни коммунары к воротам раскидывать мешки, другие – в конюшни седлать коней. Подстегивают их приказы все более злобные и более грозные: «Говори! Говори, иначе – смерть!»

Последние мешки отбрасываются от ворот, последних оседланных коней выводят из конюшни. Не только пограничники готовы к вылазке, но и многие коммунары. Как пики, держат они в руках остроконечные слеги.

А за воротами вдруг гвалт поднялся. Там Сакен сдавил мертвой хваткой горло Сулембая и душил, не реагируя на град пинков в голову и бока.

– Скорее! – кричит Богусловский тем, кто освобождает ворота, и, как только был отброшен последний мешок, скомандовал зычно: – За мной, марш-марш!

Не сразу разъяренная толпа увидела всадников. Потом примолкла и вдруг кинулась наутек, огрызнувшись всего лишь двумя выстрелами. И обе пули угодили в скакавшего впереди Иннокентия Богусловского.

Конь, почувствовав неладное с хозяином, остановился, и Богусловский, сползая с седла, увидел, как стремительно кинулись от юрт женщины-казашки навстречу ожесточившимся коммунарам и пограничникам, чтобы загородить собою мужей и братьев, увидел и коммунарок, бежавших из ворот. Впереди всех – Лариса Лавринович.

Богусловского и Сакена, с трудом оторвав его от уже задушенного Сулембая, внесли женщины осторожно в дом председателя. Когда начали обмывать кровоточащую голову Сакена раствором марганцовки, он пришел в себя. Оглядел комнату, женщин, склонившихся над ним, увидел Богусловского и трудно, с надрывом заговорил:

– Я шел сказать им – вы не враги. Сказать: вместе хорошо. Скот пасти у гор… Здесь сеять хлеб… Думал, поймут. Думал, хорошо будет, когда вместе…

– Истину говоришь ты, – вдохновенно подхватил Климентьев, который тоже пытался, несмотря на свои раны, помочь женщинам обмыть и перебинтовать Сакена и Богусловского. – Истину, которая проложит себе дорогу непременно. Она восторжествует, как бы ни противостояли ей власть имущие и власти предержащие. Истина в свободном коллективном труде! Все остальное – заблуждение. Придет время, и скажет земля алчности и властолюбию: «Изыди!»

– Земной рай? – с отрешенной тоскливостью спросил Богусловский. – Утопия.

Не ведал Иннокентий, что повторил слова, сказанные Климентьеву еще на каторге. Прозвище Утопист к нему крепко там прилипло.

– Утопия строилась на гармонии неравноправия социального, – горячо возразил Климентьев, считавший, что то, о чем мечтал он на каторге, воплотил теперь в реальность. – Я же предлагаю равноправный коллективный труд. Предлагаю, но не насилую. Кто не желает, того среди нас нет. Мы несем мир этой округе, и нападение на нас – чистейшее заблуждение.

– Я уже говорил вам: сколько стои́т мир, столько люди ищут истину. И не найдут, ибо она у каждого своя, – возразил вяло Богусловский.

– Но есть вселюдские истины. Есть вера в лучшее завтра. Она извечна, иначе не родилась бы и не стала столь живучей идея неземного, а затем и земного рая, не было бы страстного желания людей делать это лучшее своими руками. Я человек и оттого не могу тоже не думать о лучшем, не делать лучшее. И никто не может – слышите, никто! – осуждать меня…

Последние слова едва доходили до сознания Иннокентия. Ему уже стало совершенно безразлично, какой сделает для себя вывод из случившегося Климентьев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю