Текст книги "Орлий клёкот. Книга первая"
Автор книги: Геннадий Ананьев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
Левонтьев говорил вдохновенно. Ему казалось, что все слушают его со вниманием, ибо открывает он им неизвестное. Он совершенно не почувствовал отчужденности, не понял, отчего так скоро закончилась игра, и только, когда все партнеры по покеру вышли на узкую улицу, сдавленную высокими глухими дувалами, пристав Небгольц, положив руку на плечо Левонтьеву, сказал с отеческой заботливостью:
«– Здесь, как и в России, дорогой Андрей Павлантьевич, плевать в колодец не рекомендуется. Здесь, я бы сказал, особенно».
Затрещина что надо. Впору на дуэль вызывать. Левонтьев, однако, сдержал гнев.
«– Грубо, но – в глаз».
Да и не со скандала же начинать службу. Ведь тогда на карьере можно поставить крест.
Он не раз и не два со стыдом вспоминал грубые слова пристава, хотя месяц от месяца все больше осознавал их верность. Влияние ислама (Левонтьев все яснее это усваивал) на все, чем жил Туркестан, огромное. Даже казахи и киргизы, с полным безразличием относившиеся и к корану, и к шариату, ибо одни привыкли к просторам бескрайних степей и вековым моральным устоям, выработанным вековым степным укладом жизни, а другие также накрепко связанные бескрайними просторами гор и не менее древними моральными кодексами, – даже эти народы, вольные, рабство души для которых было вовсе не свойственно, все же смирились с мусульманством, как с чем-то совершенно необходимым, хотя и вовсе лишним. Бывает же так: нахлебничает в доме бедный родственник, надоел, явно мешает, но не выгонишь – родная кровь.
Убеждался Левонтьев и в том, насколько безгранична власть служителей культа, и постепенно начал заводить с ними дружбу. И шел, как ему казалось, необычным путем. Он часто просил растолковать тот или иной аят корана, хотя знал хорошо их, но видел, что льстит этими вопросами проповедникам ислама. За время службы в пограничном гарнизоне Левонтьев совершенно изменился. Он соединил воедино свои прекрасные знания с практикой жизни и в колодец плевать больше не осмеливался. Вот и теперь Левонтьев хорошо понимал, что в этом городе-мазаре казачья вольность может обернуться худом. Оттого и предупредил строго:
– Предупреждаю еще раз: попусту шашек из ножен не вытаскивать! Всем ясно?!
Не определился еще поручик, как поступить, чтобы и волки были сыты, и овцы целы, чтобы отряд отдохнул и чтобы большевиков не оставить в покое.
«Мог же я получить приказ новой власти о передислокации?» – нашел наконец зацепку Левонтьев и направил коня к бывшей городской управе, полагая, что именно там разместилась и новая власть.
Отряду предстояло обогнуть по берегу Худай-ханы Сулейман-гору, и, когда казаки приближались к ней, Левонтьев, как и прежде, когда бывал здесь, с непониманием думал, чем привлекла эта в общем-то обычная гора, с крутыми каменистыми склонами, на которых густо лепился боярышник да красовалось своим могуществом несколько ореховых деревьев. Не тем ли, что гора оканчивалась не привычной вершиной, а просторной площадкой, будто кто-то отпилил верхушку горы чуть повыше середины и унес куда-то, оставив здесь лишь комель. На этой высокой ровности, где тоже росли деревья, можно было строить дома, можно надежно обороняться, если нападут враги. И Бабура на гору загнало, вполне вероятно, не желание поблагодарить аллаха за триумфальную победу над врагами, а страх перед ними. Ведь начал он свои захваты почти с ничего.
И словно специально для того, чтобы укрыть от зноя жен и детей, имела гора две уютные пещеры.
Сейчас в них обитают дервиши-суфии. О гладкий же валун, который наверняка был общественным мукомольным камнем, но о котором теперь говорят, что на нем восседали и Сулейман-пророк и Бабур, трутся животами женщины, чтобы ниспослал им великий аллах благо материнства. Ямки-кладовые, выдолбленные в граните для хранения зерна и воды, служат «главными судьями» при определении, истинно или ложно заподозрил муж свою жену в измене. И очень просто это делается: сунет муж голову жены в горловину, облюбованную им же самим, если пролезла голова – виновата. Тут же следует расплата. Подводит жену к самому крутому склону и толкает вниз. Скатывается обезображенный труп в Худай-хану на корм сомам.
А горловину при желании всегда можно выбрать по вкусу, ям-кладовых много на горе.
«Неисповедимы пути людские, как и господние…»
Когда стоявший на часах у входа в городской Совет узбек в полосатом халате, в васнецовском шлеме, который назовут потом буденовкой, со старенькой ржавой берданкой проводил Левонтьева к председателю, то весь обдуманный до каждой фразы, до каждой реплики разговор оказался совершенно не нужным. За председательским столом сидел тот самый пристав Небгольц, который дал Левонтьеву после неудачного званого вечера у местного заводчика мудрый совет: никогда не плевать в колодец.
Левонтьев даже опешил. Возможно ли такое: пристав во главе большевистской власти города?!
– Добрый день, любезный Андрей Павлантьевич. Какими судьбами? Да не пяльте глаза на мой наряд: халат как халат… Национальный. А на голове – шлем революционного народа, – весело скоморошничал бывший пристав. – Чалму бы надеть, цветную, сальную, да поостерегся, Андрей Павлантьевич, поостерегся. Чувства народа, коему повелевать намерился, следует щадить. И иное забывать не следует – революцию. Да ты проходи, проходи, – перейдя на «ты», с нарочитой мужицкой простоватостью пригласил Левонтьева Небгольц. – Вот он стул для посетителей. Только что грел его своим грязным задом представитель рабочего класса… – И только тут понял, не переигрывает ли, глянул тревожно и вопросительно на Левонтьева и спросил: – С кем имею честь? Командир червонного казачества?
– Господь с вами, Терентий Викентьевич!
– Отчего, позвольте, в Совет без шашки наголо? Меня же в расход следует…
– Придерживаюсь вашего житейского правила: не плевать в колодец.
Небгольц засмеялся заразительно. Затем взял Левонтьева под руку и усадил на скрипучий венский стул.
– Чем могу служить?
– Вы помните вечер у заводчика? – ответил вопросом на вопрос Левонтьев.
– Боже, сколько их было!
– Кстати, где тот великий почитатель своего пыльного городка?
– Живет. Пока живет. Я предлагал ему создать на хлопкозаводах какие-нибудь рабочие Советы. Милицию крепкую создать. Самому создать и самому же вооружить. Но куда там! Вожжа под хвост. Чуть ли не в большевизме обвинил меня. Что погубит нас, так это дуболомство! – возмущенно воскликнул он и тут же спросил: – А тебя что сюда занесло с таким крупным отрядом? Я тут с тобой откровенничаю, а ты, возможно, того, с народом? Тогда не теряй зря времени, занимай вот этот стул. Венский. Скрипучий.
– В Семиречье решили казаки податься. Меня просили поатаманить в пути.
– Так вел бы через Исык. Перевал и теперь проходим, а в долинах – сама благодать. Да и путь куда короче.
– Оттого и повел здесь, что длиннее. Пока дойдем до Семиречья, они от меня и шагу ступить не посмеют.
– Не юнца прежнего вижу перед собою, но мужа. Со славою идти – это прекрасно!
Левонтьева передернуло от такой фамильярности, от похлопывания по плечу, но он смолчал. Как и тогда, после вечера. А Небгольц продолжал назидательно:
– Карай каждого, кто посягает на святая святых – на собственность, великим потом и великой кровью приобретенной потомками нашими! – Пристукнул кулаком по столу: – Карай жесточайше! Только не здесь. Здесь, любезнейший, поостерегись кровь лить.
– Я уже распорядился. Табу наложено. Но есть одна мыслишка: потревожить улей святой. Сулейман-гору прихлопнуть.
– Эка невидаль. У них мазаров не счесть. Пошумят чуток и смирятся. Религия всегда власть уважает. Любую власть. Так стоит ли овчинка выделки?
– Что верно, то верно. Укрепятся большевики, станут управлять Россией – все склонят перед ними головы. Сектантство, возможно, подольше покуролесит, а христианские попы и мусульманские муллы хором славословить Советы станут. Маркса да Ленина к лику святых мучеников, святых проповедников причислят. Но сегодня и муллы и попы не приемлют большевизма с его приманкой земного рая. Сегодня они коммунистам – враги лютые. Вот и подливать нужно масло в лампадку, раздувать огонь очистительный. Так что, Терентий Викентьевич, стоит овчинка выделки. Еще как стоит!
– Муж! Истинный муж! Склоняю седую голову перед разумом твоим, Андрей Павлантьевич!
– Сегодня мусульмане особенно чутки к обидам, – не обращая внимания на восторженную похвалу, продолжал Левонтьев. – Фанатики они. Русский мужик осенил перед иконой себя крестным знамением, тут же подзатыльником сына наградит, если под руку подвернется, либо жену ругнет. А когда мусульманин молится, его оплюй, дом его подожги, он ухом даже не поведет. Фанатизм – великая сила. Ее только подтолкнуть следует, и пойдет она крушить все без разбору. Пух только полетит от всех большевистских намерений и дел. Невинные, истинные русские патриоты тоже погибнут, но да это не столь уж важно.
– Совершенно, Андрей Павлантьевич, справедливы ваши слова. Но, позвольте заметить, идеи двигают, когда обретают реальное воплощение.
– Разумеется. Вам нужно созвать всех своих подручных и утвердить декрет новой власти, коим бы отменялась святость Сулейман-горы.
– Отменялась? Декретом?!
– Да-да. Именно декретом. В нем указать, что способ проверки верности жен – варварство и преступление перед трудовым народом и что назначена, дескать, специальная комиссия, коей поручено выявить всех, свершивших подобное преступление. Виновных ждет пролетарский суд, который вынесет приговор, руководствуясь своим пролетарским самосознанием. Для солидности можно сослаться на теорию Петражицкого. Фамилия для черни совершенно неизвестная, а вы, должно быть, наслышаны о ней.
– Да, интуитивное право пролетария…
– Вот-вот. А защищать женщину, которую мусульманин не ставит ни в грош, стало быть, в святая святых запустить руку. Второй параграф декрета: отмена культа камня. Мотив? Дервиши, дескать, обитающие в пещерах, помогают женщинам в успехе их предприятия. Ложь, дескать, и обман. Обвинить, короче говоря, дервишей в прелюбодеянии…
– Господи, кощунство какое!
– Через пару дней дервишей арестовать. Думаю, они сознаются, если с ними поговорить по душам. Вдруг и впрямь не безгрешны. Можно, во всяком случае, вывесить листки с их признанием.
– Но это для них означает смерть. Самосуда не миновать. Никакой охраной не отстоять. Мученическая смерть невиновных! Грех на душу, Андрей Павлантьевич, берем. Ужасный грех!
– Игра стоит свеч. Ну побьют каменьями пяток шарлатанов, понесет ли человечество от этого хоть какой убыток? А последствия? Подумайте о них. Зашевелятся муллы. И уж найдут пути, поверьте мне, озлобить мусульман, науськать их на большевиков.
– Это уж как пить дать, зашевелятся. Озлобятся непременно.
Левонтьев вновь будто пропустил мимо ушей реплику Небгольца, хотя и определил с радостью: «Гнется». Продолжал почти без паузы, еще более категорично:
– Третьим параграфом повелеть снести дом Бабура, как возможное место преклонения жестокому завоевателю, притеснителю трудового народа и грабителю, да поспиливать все святые деревья на плато, дабы трудовой народ не рвал бы своей и без того убогой одежды в угоду мракобесию.
– Ну, батенька мой, это уж чушь. Смех один.
– Чем смешнее и глупее будет декрет, тем лучше. Я берусь подготовить его за завтрашний день. Короче говоря, заварим кашу и – в путь. Вас прошу в мой отряд.
– Да нет, любезнейший Андрей Павлантьевич, я уж здесь. Той палкой, что мы по улью стукнем, пошевелю еще в самом улье. Поглубже ее, поглубже!
– Вам видней, – ответил неопределенно Левонтьев, а выходя к своим казакам, подумал с какой-то внутренней успокоенностью, словно снял с души невидимые, но чувствительные вериги: «Что ж, достойный конец самовлюбленного глупца. Грядет расплата за неотмщенное оскорбление. Почище дуэли!»
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Залязгали буфера, вагон тряхнуло, состав, ползший и до этого по-черепашьи, вовсе остановился. За окном – телеграфный столб с подпоркой, заброшенное поле с густыми ярко-розовыми стрелами иван-чая, с буйной крапивой. Безлюдно за окном и тоскливо.
– За смертью бы ездить на таком поезде! – в сердцах выпалил Михаил Богусловский. – Никакого порядка. Полная неразбериха.
– Не лайся, – оборвал Михаила Богусловского сидевший напротив полный, осанистый мужчина то ли из мастеровых, то ли из приказчиков. Круглые оплывшие глаза его пылали гневом: – Думаешь, погоны золотые снял, так не видно твою беляцкую душу? Ишь ты, ловкач, в бога душу мать. Я те покажу неразбериху. Спроважу в чека за милую душу. Ты мне гляди! Ругнись еще, контра!
Богусловский не боялся чекистов, совесть его перед революцией была чиста, и он мог бы сейчас сказать об этом, но поймут ли его здесь и поддержат ли. И впрямь, он для них – бывший офицер. Подумал лишь с горечью: «Эти наглецы и станут формировать взгляды общества. Для них хаос – родная стихия. Половят в мутной воде рыбку. И не слишком ли поздно общество поймет это?»
– Скажи спасибо, что не отлынивал, когда уголь таскали. А то в окно бы сейчас загремел, – продолжал наседать мастеровой-приказчик. – Или так: уважение получил, свой, дескать, и теперь смутьянить сподручней. Союзовец какой-нибудь? У-у, контра!
Ухмыльнулся Богусловский. Нелепость обвинения даже развеселила его. Самим собой оставался Богусловский, не играл под мужика, грузил в тендер уголь, носил ведрами воду в паровозный котел старательно оттого, что осознавал: этим ускорит свое возвращение в Москву, к Анне. Он, искренне возмущенный, поспешил к начальнику станции, когда узнал о том, что паровоз велено перецепить к другому составу. Сумел постоять за свое, как ни размахивал перед ним и начальником станции наглый горлан мандатом и револьвером. Все делал Богусловский, видя необходимость в этом, но в душе его креп протест, в голове был полный сумбур, как и в те первые дни на границе. Он вновь все больше и больше запутывался в своих мыслях, хотя впервые за эти послереволюционные месяцы представилась ему возможность (поезд плелся от Курска уже третьи сутки и едва осилил половину пути) осмыслить стремительность происходящего. Получался полный парадокс: есть возможность пофилософствовать, разобраться в себе и окружающем, найти для себя четкий ответ, но ответа-то и не выходило. Никак не выходило.
А ведь для него лично, казалось, все складывалось благополучно. Он делал то, что хотел делать, к чему стремился, идя на штурм Зимнего. Только какое-то время неопределенность положения тяготила его, когда так непривычно названные оргпятеркой уехали штабные работники Отдельного корпуса пограничной стражи вместе с правительственным поездом в Москву, ничего определенного не сказав оставшимся. Но вскоре Богусловский получил предписание прибыть в Главное управление пограничной охраны, которое находилось в Нижне-Николо-Болвановском переулке.
«Ничего себе адресок!» – радостно думал он, поспешая домой сообщить отцу о полученном предписании. Вопрос – что делать? – отпадал. Жизнь определялась.
Огорчало его лишь одно: Анна Павлантьевна оставалась совсем одна. Отец ее все не появлялся. Дмитрий тоже исчез бесследно, а от Андрея она давно не получала никаких вестей. И Михаил решился, вовсе не надеясь на успех, сделать предложение Анне. И сразу же разволновался, переживал загодя стыд отказа, готовил убедительное оправдание своему поступку, если девушка станет обвинять его в том, что он, Михаил, осквернил память погибшего брата Петра…
Но все произошло буднично. Анна Павлантьевна вышла к нему в халате, с неубранной головой. Грустная и безразличная ко всему. Тоскливо сжалось у Михаила сердце, он подошел к ней, поцеловал руку и, трудно осиливая волнение, сказал:
«– Меня вызывают в Москву. Я пришел позвать тебя с собой. Совсем. Навсегда с собой…»
И замолчал, ожидая ответа.
Не вспыхнуло стыдливым румянцем лицо девушки. Не потупила она очи долу. Нет, Анна грустно посмотрела на Михаила и ответила со спокойным безразличием:
«– Наверное, так будет лучше нам обоим. Я знаю, что не безразлична вам, тебе, – поправилась она. – Ты просто не становился на пути брата. Петю я не смогу забыть, но тебе постараюсь быть верной и надежной спутницей».
Пред очи отца-генерала предстали они вдвоем. Не очень-то обрадовался скоропалительному, без его на то согласия, решению, но икону снял со стены и благословил. Ехать же вместе с ними отказался наотрез.
«– Бросить свой дом и мытариться по чужим углам? Нет, увольте старика».
Свадебный ужин без гостей, сборы короткие и – тряский вагон…
Их поселили недалеко от Таганской площади, в богатом особняке, стыдливо укрывшемся за небольшим, но густым садом. Дали две комнаты. Непривычно, правда, иметь за стеной соседей, которыми твоя жизнь словно в подзорную трубу проглядывается, но что делать? Иным и таких квартир пока не дали. Только оргпятерка в Купеческом подворье, напротив Василия Блаженного, в хороших номерах разместилась. Остальные – как кому повезло.
Беспокойной и опасной жизнью зажил Богусловский. В Петрограде хватало разных «спасителей России», но в Москве ими хоть пруд пруди. Было похоже, что Москва стала центром общероссийской контрреволюции. Монархисты здесь создали несколько явных и тайных организаций: «Союз георгиевских кавалеров», «Совещание общественных деятелей», «Всероссийский союз казачества», «Совет офицерских делегатов», – да мало ли их, обряженных в домотканые портки и грубого сукна армяки, ратовали за возвращение русского престола тем, кто сотни лет обманывал доверчивый русский народ, присвоив себе уважаемую на Руси фамилию Романовых, душил и мял мужика русского, с остервенением затаптывал все светлое и доброе, чем богата душа славянина. И Михаилу Богусловскому не раз и не два приходилось, особенно в первое время, пока раздумывали, кому подчинить пограничные войска и как охранять границу, помогать чекистам громить, как тогда было модно говорить, контру.
Чекистам оказался весьма кстати его пограничный опыт, они многое ему доверяли и даже предложили перейти к ним. Он боялся, себе он в этом признавался, категорически отказаться, но и согласия не давал. Он, потомственный пограничник, не хотел изменять семейной традиции.
И как раз в то время, когда уже нельзя было тянуть с ответом, Богусловского откомандировали налаживать охрану границы с Германией по линии, определенной Брестским договором.
Какая то была граница? Уперлись лбами полки и дивизии на станциях, под стенами городов на околицах крупных деревень стояли упрямо, а по лесным проселкам везли, кто хотел и все, что хотел. Через болотистые трущобы проходили бесконтрольно все кому нужно и не нужно. А пограничные ЧК, которые спешно создавались на наиболее беспокойных участках, так были малосильны и так неопытны, что от них, как от комаров, отмахивались контрабандисты и переправщики агентуры.
Увидевший все это Богусловский упал духом. Там, в Москве, власть держится, кажется, чудом, здесь – какой-то сумбур, в котором ему, опытному пограничнику, привыкшему к стройности и основательности в охране рубежей, разобраться оказалось не под силу. А Михаил Богусловский был тверд во мнении, что не умеющее охранять свои границы государство не может быть сильным. Все чаще и назойливей, словно осенняя муха перед заморозками, липла тоскливая мысль: «Чего ради Зимний брали?»
Особенно липла эта навязчивая мысль, когда узнавал Богусловский об очередном каком-нибудь бунте или саботаже в Москве, об очередной наглости анархистов, которые захватывали удобные особняки. Тот особняк, где осталась Анна, могут они тоже захватить, и что станет тогда с ней?! А база у анархистов оказалась превосходной – почти сто тысяч безработных в Москве, иные на любое пойдут, лишь бы жить безбедно.
К чему бы привели душевные муки Богусловского, предсказать трудно, если бы не случись ему убедиться в самоотверженности чрезвычайного пограничного комиссара и красноармейцев-пограничников. Произошло это севернее Белгорода. На небольшой станции, половину которой захватили немцы, а половину удалось отстоять, шла обычная для тех месяцев пограничная работа – реэвакуация беженцев. Управление Всероссийского Союза городов и организаций помощи пленным, раненым и беженцам, которое для удобства называли тогда Пленбежем, выдавало документы на переход границы не всегда обоснованно. Вот и приходилось проверять и перепроверять, чтобы под крылышком Пленбежа не пересек границу контрреволюционер-связник, шпион либо диверсант.
Внушительно на первый взгляд была здесь поставлена служба. Да и сил достаточно. Более сотни бойцов-чекистов, бронеавтомобиль с пулеметом и скорострельной пушкой Гочкиса, несколько пулеметных мотоциклов Кишно. И когда приходил очередной эшелон, вся эта техника выводилась к станции. Знай наших! Но уже через день-другой Богусловский понял, что, пока чекисты в первых вагонах проверяли документы, а таможенники багаж, задние вагоны заметно пустели.
«– Для чего весь этот форс, эта демонстрация силы?» – спросил он пограничного комиссара.
«– Как для чего? – удивился тот. – Не прятать же то, что мы имеем?»
«– Именно прятать. В этом вся суть охраны границы».
Вместе, как ни хмурился недовольный комиссар, разработали они очень подробно, с учетом всех возможных осложнений, план охраны эшелонов и станции, а затем Богусловский попросил рассказать, как охраняются фланги участка, где наиболее беспокойное направление.
«– Вот здесь, – ткнул пальцем в зеленый квадрат карты погранкомиссар. – Верстах в пяти от границы, в лесу, формируется полк из повстанцев-беженцев. Когда вооружится, пойдет через границу с немчурой и петлюровцами биться. Вот сюда и прут петлюровцы и гайдамаки, пачками и поодиночке. Оружия у повстанцев – кот наплакал, вот я и держу на этом направлении до взвода».
«– Откуда известно на той стороне о формировании? Не задумывались? Источник информации не пытались выявить?»
«– Да вроде бы все там порядочные…»
«– Хорошо. Вернемся к этому вопросу позже. Я сам в полк съезжу. А как остальные направления охраняются?»
«– Мотоциклетные дозоры высылаю. Через день, через два…»
«– Все ясно, – заключил Богусловский и распорядился: – Завтра утром выезжаем на границу. Лучше небольшой группой. И прошу вас – никаких мотоциклов, никаких бронеавтомобилей. Граница тишину любит. И еще… разумность поступков».
Всего на мгновение мелькнула у комиссара во взгляде ненависть злобная, и вновь глаза стали спокойными и внимательными.
«Умеет себя держать, – отметил Богусловский и продолжил: – Я бы мог принять во внимание вашу на меня обиду, но увольте. Мы не дипломаты. Мы – солдаты. Нам не елейные речи плести предначертано, а границу в крепкие руки взять. Потому не приношу извинения, а говорю еще раз: думать и думать! Пулеметы неизвестно ради чего на перрон выкатывать – дело не хитрое. Повторяю: утром, без шума и на тот фланг, который вы считаете благополучным. Честь имею».
Едва забрезжил рассвет, пограничники были уже на конях. По улице, по совету Богусловского, ехали тихим шагом, чтобы не дразнить дворняг, за поселком же пустили коней крупной рысью, дабы побыстрее миновать пахотные поля и укрыться в лесу до того, как вовсе развиднеется. Но когда въехали в лес и стоило бы уже определить порядок движения группы, способы связи и управления, комиссар все продолжал рысить по лесному проселку впереди бойцов. Богусловский удивился тому, что пограничники рысят кучей, и все ждал, что вот-вот придержит коня комиссар, вышлет вперед разведывательный дозор, да и тылы прикроет. Увы, комиссар рысил и рысил, словно одна цель была перед ним – промять застоявшегося жеребца. Только маузер, болтавшийся сбоку, положил на луку седла.
«Так и будет скакать? – все более недоумевал Богусловский. – Ну стража!»
Он пришпорил своего коня, догнал комиссара и спросил:
«– Вы любитель конных прогулок?»
«– У меня конюшней не было, – сделав ударение на слове «не было», ответил комиссар. Между его бровей, густых и черных, как вороньи перья, прилипшие над глазами, появилась сердитая складка. – Мы из трудового люда!»
«– Тогда остановитесь и определите порядок движения группы…»
«– Что? Игрушки играть будем или местность все же изучите? Ради чего ехали? Я ее знаю, как свои пять пальцев. А на станцию эшелон скоро проследует», – недовольно ответил комиссар, продолжая рысить.
«– Остановитесь! Я приказываю! – с несвойственной ему резкостью потребовал Богусловский и сам столь же резко осадил коня. И уже не опасаясь, что красноармейцы услышат и осудят командира, продолжал громко и резко: – Здесь граница, и потрудитесь разумно ее охранять. Повторяю: разумно. Распоряжения мои попрошу выполнять неукоснительно. Ротозейству вашему я не потатчик!»
Определил погранкомиссар двух бойцов в головной дозор, и Богусловский предупредил их:
«– Только шагом. Если поляна впереди, не торопитесь выезжать. Спешиться прежде нужно и осмотреться. Если заметите что подозрительное, немедленно докладывайте».
Тронулись, оставив и тыловой дозор. Молчали насупленно. Комиссар серчал за пустопорожний, как он полагал, разнос, а Богусловский, осуждая свою вспышку, изучал в то же время следы на дороге (а их было много, и колесных, и конных, и пеших, свежих совсем и засохших, затоптанных, заезженных) и думал огорченно о безалаберности комиссара, который так халатен в исполнении своего долга и, самое страшное, вовсе не понимает этого.
«Пагубность именно в непонимании, в нежелании понять, – рассуждал мысленно Михаил. – Запрограммировал себя и не хочет больше ничего знать и видеть. Что это – ограниченность мышления или упоение властью? От сохи или от станка и вдруг – вот тебе! – комиссар».
Решил проверить свой вывод. Спросил:
«– До революции кем работали?»
«– Матрос я. Балтиец. Зимний брал».
«– А до флота? Кстати, Зимний я тоже брал. И охранял его. Командовал пограничным отрядом…»
Взгляд комиссара потеплел. Заулыбался он радостно, словно неожиданно встретил самого дорогого друга. Ответил, теперь уже охотно:
«– Из крестьян я. На флот редко из деревень брали, все городских, чтобы мастеровой, значит, а я вот попал».
«– Деревенскому человеку, – не реагируя на разительную перемену в настроении комиссара, деловито продолжал Богусловский, – следы на дороге могут поведать о многом. Неужели служба на море так оторвала вас от земли?»
Что ответил бы Богусловскому комиссар, неведомо, ибо их разговор прервал скакавший к ним навстречу дозорный. Доложил с торопливой радостью:
«– Неприглядное поле впереди. Иван-чай уж силу набрал, – вздохнул невольно, жалея добрую землю, истосковавшуюся по сохе, и продолжил, даже не заметив невольного вздоха: – Большое поле. Придержали мы коней, спешились, как велено было, я – вперед. Гляжу, а за полем в лесу есть кто-то…»
«– Кто? – резко спросил комиссар. – Пешие? Конные? Сколько их?»
«– На конях вроде. А сколько – не могу ответить. Сразу попятился».
«– Попятился, попятился…» – сердито перебил дозорного комиссар.
Но Богусловский остановил пустую перебранку:
«– Вас, как думаете, не заметили?»
«– Не должны бы. Я тихо. Пеши я».
«– Поступим так: вперед рысью, перед полем спешимся. Посидим в засаде, подождем».
Так и сделали. Лежат пограничники, ловко в кустах упрятанные, и ждут терпеливо. А поле все так же беспечно нежится под солнцем. Время идет, а все вокруг спокойно.
«– Померещилось дозорным, – ворчит комиссар. – Никогда здесь петлюровцы не появлялись».
Да, тверд в том, на что запрограммировал себя. Видит же, что заслежена дорога, все время, значит, в работе. А кто по ней ездит – разберись пойди. Контрабандисты либо гайдамаки?
Молчит Богусловский. Не время для бесед наставнических. Хочется Михаилу, очень хочется, чтобы урок преподнесен был предметный, который перевернул бы душу этому упрямцу.
Из леса на брошенное поле выехала подвода. Беспечно развалился на холстине, брошенной поверх сена, возница. Подергивает вожжой, покрикивает:
«– Ну пошла!»
А лошадь даже хвостом не махнет в ответ. Шагом сонным и шагает.
«Ишь ты, ловок, – отметил Богусловский. – Словно за дровами направился».
Богусловский вполне уверился, что послана по дороге разведка. Шепнул комиссару:
«– Обратите внимание, сколь разумно выслана разведка. – И распорядился: – Подводу пропустить. Взять возницу километра за два отсюда».
Подвода лениво миновала затаившуюся засаду, прошло после этого уже минут десять, а все спокойно.
«– Сколько еще лежать? – недовольно спросил Богусловского комиссар. – Эшелон уже проследовал на станцию. Напутают там все без меня, как пить дать, напутают».
Промолчал Богусловский. У самого тоже сомнение зародилось. Хотя и считал, что не могли дозорные все выдумать. Да и возница явно переигрывал. Не зря это. Не зря.
«Еще минут пятнадцать, тогда уж вперед».
Но прошло всего несколько минут, и на поляну выехала звеньями сотня гайдамаков. Правда, не все в строгой казачьей форме, иные одеты по-крестьянски разнобойно, только папахи у всех серые, рассеченные желтыми лентами от верха до лба, да клинки и короткие австрийские винтовки новые, прямо из арсеналов. Подсумки тоже не обмятые.
Пограничный комиссар отсунул на затылок кожаную фуражку, вытащил маузер, ругнулся смачно, а затем уже:
«– Как на параде гарцуют, холуи немецкие, контра паршивая! Сейчас схлопочете кузькину мать!»
«– Разумней отойти. Вызвать подмогу, тогда и ударить. Броневик вот тут не помешает», – возразил Богусловский.
Но погранкомиссар метнул гневный взгляд на Богусловского и пополз подальше от опушки и, как только в густом ельнике в полусотне метров от поля собрались пограничники, спросил вызывающе:
«– Отойдем за подмогой или встретим?!»
«– Вестимо, встретим», – ответил один из бойцов буднично, и все согласно закивали.
«– Тогда так: возьмем в кольцо. В лес впустим и ударим по голове и по хвосту. Уловили?»
Богусловский поражен был тем, с какой уверенностью, с какой смелостью и, наконец, тактической грамотностью командовал комиссар. Он был, что называется, в своей тарелке, не нуждался ни в помощи, ни в поддержке. Даже он, Богусловский, считавший предстоящий бой никчемным ухарством, ибо он окончится в лучшем случае тем, что гайдамаки, не осмыслив, какая сила засады, ускачут обратно за кордон, но не будут разбиты и, значит, останутся и впредь потенциальными нарушителями границы, – даже Богусловский был покорен дерзкой решимостью и самого комиссара, и всех пограничников, охотно и сноровисто выполнявших его приказы.
В лес гайдамаки въехали, перестроившись в колонну по два, и Богусловский понял, что на это не рассчитывал комиссар. Если ждать, пока вся сотня втянется в лес, головные уже минуют засаду.
«– Лучше головных пропустить, – думал Михаил. – От границы отсечь сотню».