355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Ананьев » Орлий клёкот. Книга первая » Текст книги (страница 14)
Орлий клёкот. Книга первая
  • Текст добавлен: 28 августа 2017, 16:00

Текст книги "Орлий клёкот. Книга первая"


Автор книги: Геннадий Ананьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

– Слезай! – скомандовал Богусловский, сам спрыгнул с коня и принял из рук Костюкова роженицу. Он, как и остальные казаки, уже предвкушал скорый рай: сандал с углями, чай обжигающий…

Увы, испытания их еще не окончились. Костюков звякал массивным, грубой ковки кольцом по такой же массивной железной планке, прикрепленной под кольцом, но, хотя звук все это приспособление издавало довольно резкий и в доме его наверняка слышали, никто не появлялся. Костюков начал бить в калитку прикладом, с каждой минутой все злей и злей.

Выглянули из соседней калитки и тут же захлопнули ее вновь. Еще одна калитка, подальше, воровато скрипнула и тоже тотчас захлопнулась. Хоть вой от бессильной злобы. Безразличны к человеческому страданию эти высокие глинобитные дувалы, древние как сама вечность.

Свистит ветер надрывно, несется, словно горный поток в узком каньоне, выдувает из казаков последнее терпение. И вот уже коновод Костюкова смахнул карабин с плеча, клацнул затвором.

– Остановись! – крикнул Богусловский. – Не сметь!

Даже не взглянул на командира казак, досылает патрон в патронник, еще миг – и прозвучит роковой выстрел, а Богусловский помешать этому не в силах: на руках у него женщина, не бросишь ее. Положить же аккуратно не успеет… Крикнул еще:

– Не сметь!

Костюков, повернувшийся на крик, прыгнул на коновода, как на врага заклятого, выбил карабин, рубанул, крякнув, оплеуху и запустил смачно трехэтажный мат. Сжался в жалкий комок казак, зарыдал горько, навзрыд.

– Слюнтяй! – зло обозвал Прохор казака и с остервенением принялся колотить прикладом по кольцу.

Появился наконец хозяин. Спросил угрюмо:

– Кто такие?

Ответил Прохор. Он лучше всех знал местный язык.

– Пограничники. Привезли вашу дочь и внука.

– Место замужней женщины в доме у мужа!

Терпеливо пояснил Костюков свою невиновность во всем случившемся, ибо не могли же они проехать мимо замерзающей роженицы, но хозяин дома, судя по голосу, еще молодой, полный сил, упрямо твердил:

– Вы убили мужа моей дочери. От вас все несчастье. В доме у меня места для вас нет.

– Возьмите хотя бы дочь с ребенком. Они замерзнут!

– Место жены в доме мужа.

Неизвестно, чем бы закончились переговоры, возможно, удалось бы переупрямить бездушного упрямца, но к казакам подошел от окраинного дома молодой мужчина в легком халате, едва запахнутом, не укрывавшем даже волосатой груди, в тюбетейке и в узконосых калошах, надетых на босу ногу.

– Мой дом, зеленые аскеры, – ваш дом. Гулистан станет дочерью моей матери, мне – сестрой.

Он взял из рук Богусловского женщину и пошагал, не оборачиваясь, к своему дому. Был уверен, что казаки примут его предложение без всяких возражений и препирательства.

И в самом деле, что им оставалось? Не замерзать же возле негостеприимной калитки?

Дехканин остановился лишь у своей калитки, передал роженицу Костюкову, распахнул калитку и, приложив руку к сердцу, пригласил:

– Входите.

Пропустил Костюкова, Богусловского и казака с ребенком на руках, взял поводья у коновода.

– Лошади – тоже моя забота. Входите во двор.

Безусловно, неразумно и рискованно было оставлять колей без своего догляду, но казаку сейчас было не до них. Он охотно поспешил в дом, хотя и понимал, что командиры могут выговорить ему за нерадивость.

Все, однако, обошлось. Костюков только сказал, обращаясь к обоим коноводам:

– Обогрейтесь чуток и обиходите коней.

Но через несколько минут, когда коноводы, получив свои полушубки, уже собирались идти к коням, вернулся хозяин дома и сообщил:

– Лошади ваши расседланы. Я дал им сена. Никого чужого к скотному двору мои собаки не пустят. Когда остынут, я их напою.

– Хорошо, – согласился Богусловский. – Пусть будет так.

– Меня зовут Кул, – представился хозяин дома. – Так назвали, чтобы обмануть злого джинна. Не мальчик появился на свет, а рука, недостойная внимания джинна. А если и напустит джинн какую скверну, то на руку. Потому рос я невредимым.

Говорил Кул с ухмылкой, словно подтрунивал и над наивными родителями, и над глупым джинном, которого так просто обвести вокруг пальца, сам же расстилал на одеяло, накрывавшее сандал, белый дастархан, ломал лепешки, ставил кишмиш и курагу, расставлял большие пиалы, в каких обычно подают шурпу. Затем вышел на террасу, принес огромный медный самовар, фыркавший из кругленьких отверстий в крышке паром, и принялся заваривать чай.

Когда же чай был заварен, Кул крикнул в соседнюю комнату, куда занесли ребенка и роженицу и где мать Кула хлопотала возле молодой женщины:

– Мать, веди к сандалу Гулистан. Ей тепло нужно. Сама тоже садись с нами.

Женщины за одним дастарханом с мужчинами – смертный грех не столько для мусульманина, сколько для мусульманки, но Кул не предполагал возможного отказа, ловко городил удобное изголовье для Гулистан из одеял и подушек, беря их из ниш, где они высились цветными пирамидами.

В комнату действительно вскоре вошли женщины. Гулистан утомленно и робко, словно не сама переставляла ноги, а делал это кто-то другой, без ее на то согласия. Рукавом платья она прикрывала лицо, второй рукой опиралась на мать Кула, которая причитала, моля милостивого аллаха не карать их безжалостно за грехопадение.

– Не стесняйся, – подбодрил Кул юную мать, потом стал внушать своей матери: – Сама же говоришь, что милостив аллах. Неужели же он прогневается, если родившая ребенка согреется. Или ему все равно, пусть мерзнет, пусть болеет…

– Не гневи, сынок, аллаха, – умоляюще попросила мать. – Не будь злоречив…

Богусловский и все казаки, понимая, как неуютно сейчас матери Кула и особенно Гулистан, какое душевное смятение она испытывает, сидели с уткнутыми в дастархан взглядами. Они и сами чувствовали себя неловко. Но что делать, если хозяин, их ангел-спаситель, хотел, чтобы все они пили чай за одним столом. Пусть так и будет. Первый барьер неловкости рухнул, как только Кул внес ребенка, укутанного теперь уже в ватное одеяло, и положил рядом с Гулистан. Она потянулась к своему ребенку, полностью открывая лицо, утомленно-бледное, но одухотворенное ласковой тревогой за сына, великой материнской любовью. Богусловский не мог оторвать взгляда от ее лица, и сейчас он не жалел ее, казавшуюся ему прежде беспомощной девочкой (не случайно и Кул назвал ее кыз-бала – девочка-ребенок), на долю которой так рано выпали столь тяжкие испытания, а любовался и восхищался ею.

И Костюков переживал подобное чувство, только еще острее, еще ощутимей, ибо он был «повивальной бабкой». Воскликнул вдохновенно Прохор:

– Богатырь, рожденный в пургу! Джигитом станет, казаком! Так и дадим ему имя – Батыр.

Гулистан благодарно глянула на Костюкова, потом, словно опомнившись, захватив широкий рукав, потянула руку к лицу. Но остановилась, подержала рукав у подбородка и, улыбнувшись, поправила выбившуюся из-под платка черную прядку волос.

Маленькая пауза покоя, вроде сбросили все с себя мешки-пятерики. И тут Кул решительно заявил:

– Сына Гулистан назовем Рашидом.

– Ты хотел сказать Абдурашидом, – пугливо возразила мать Кула. – Рашид – имя аллаха. Только он – направляющий на правильный путь, а люди его рабы, абды…

– Я, мать, сказал то, что хотел сказать. Гулистан не захотела стать рабыней. Она смогла перешагнуть через жестокость шариата, предпочла умереть свободной, чем жить в унижении. Она не захотела пополнить гарем брата Абсеитбека. Судьба послала ей спасителей, и вот она – живая и свободная. Сидит с нами и не прячет лица. Почему же сын свободной женщины должен стать рабом?! Он – Рашид. Рашид, сын пограничников. Рашид Кокаскеров. Так будет. Пусть отец Гулистан останется рабом, ибо он – трус! Бездушный трус!

Глаза Кула, мягкие, теплые, сейчас были полны гнева, но даже это не портило его доброго лица. Кул был красив в своем благородном гневе. Находись сейчас здесь отец Гулистан, Кул наверняка плюнул бы ему в лицо. Но вот он повернулся к Гулистан, и взгляд вмиг потеплел. Улыбнувшись смущенно, Кул спросил:

– Я не обидел тебя, оскорбив твоего отца?

– Не мне быть судьей отца, – потупившись, ответила Гулистан. – В великий судный день аллах спросит с него…

– Я бы с него сейчас спросил, – вмешался в разговор Костюков. – Дочь и внук замерзают, а он калитки открыть не желает! Кого боится?! Абсеитбека нет!

– Отец Гулистан проклял тот день, когда связался с Абсеитбеком. Я это сам слышал. Я хотел взять в жены Гулистан, копил калым. Она была мне обещана, но Абсеитбек заставил нарушить слово. Сластолюбец попрал шариат и коран, и небо не разверзлось, не поглотило его…

– Труп его выбросили джигиты рыбам на корм. Отлились ему горькие слезы обиженных. Он наказан, – возразил Костюков.

– Тогда его бросили, сегодня он – святой.

– В толк не могу взять, – искренне удивился Костюков. – Абсеитбек – и святой?

– Люди помнят зло, когда у них полные желудки. Не стало Абсеитбека, и тем, кто контрабандил с ним, нужно браться за кетмень, за пастушью палку, а привыкший к безделью работать не хочет.

«Метко весьма. Сама суть в его словах», – подумал Богусловский и усмехнулся, вспоминая, как пытался понять он, отчего контрабандисты, с явным удовольствием выбросившие труп Абсеитбека в речку, через какое-то время стали отзываться о своем бывшем главаре все почтительней и почтительней. Казаки докладывали ему об этом. Он даже думал, не пришел ли на место Абсеитбека кто-либо из его родственников. А все вот как просто. Абсеитбек был кормильцем многих. Хоть и жестоким, но кормильцем. А как теперь переиначивать жизнь? Не лучше ли лелеять прошлое да попытаться вернуть его с еще большими выгодами для себя?

– Муллы тоже не только хвалу аллаху возносят, – продолжал неспешно Кул, то и дело потягивая с явным наслаждением густой парок из пиалы. – Раз неверными убит, значит – святой. Муллы призывают к джихару. Они говорят: мусульманин и кяфир[30]30
  Кяфир (араб.) – все, кто не исповедует ислам.


[Закрыть]
не могут жить в дружбе. С Афганистаном или Персией, говорят, нам сподручней жить.

– Ого! – воскликнул Прохор. – Священная война за веру! Отторжение от России. Ишь, куда гнут, стервецы!

– Скажите, Кул, – спросил Богусловский, – давно ли проповедуется подобное? И только ли в убийстве Абсеитбека причина?

Богусловский задал эти вопросы не оттого, что был вовсе не осведомлен. Он просто надеялся выяснить подробности тех, пока еще туманных для него, событий, о которых разузнал Прохор у знакомого пастуха. Вдруг Кул знает больше и охотнее расскажет.

Кулу явно не по душе пришелся вопрос. Почувствовал неискренность. Спросил с горечью:

– Крепости разве неизвестно, что осквернен мазар?

– Слухи дошли, – ответил Богусловский. – Но можно ли верить им?

– В ум не возьму, – все еще не веря Богусловскому, проговорил Кул, втянул струйку пара и повторил: – В толк не возьму. Новая власть не говорит своим аскерам, что делает? Такого не бывает, – помолчал, выжидающе поглядывая на Богусловского и Костюкова, но те тоже молчали, совершенно сбитые с толку. При чем здесь власть? Левонтьев – это понятно, а власть? Не дождавшись возражений и видя посуровевшие лица гостей, Кул смягчился:

– Совет арестовал дервишей Сулейман-горы, обвинив их в прелюбодеянии. Развесили листки, где сказано: мазар закрыт. Как можно закрыть святое место бумажкой?! Я так скажу: у каждого человека есть своя голова, он сам определит свою веру. Если на аркане вести человека, он в конце концов разрежет узел!

Кул отхлебнул глоток чая и тоном непререкаемого повеления предложил:

– Будем спать. У сандала останутся женщины.

Не дожидаясь согласия, вытянул ноги из-под одеяла и направился в соседнюю комнату, уверенный и на сей раз в том, что все последуют за ним.

Очаг в комнате уже едва теплился углями и теперь не источал ласкового тепла, а наоборот, из широкой сквозной трубы тянул холод и врывался нудный посвист пурги, нагоняя тревожную тоску. Кул, прежде чем расстелить на полу одеяла, завесил очаг толстой кошмой, и сразу приглушилось ощущение пурги, в комнате стало покойней и уютней.

– Сапоги занесите сюда, – попросил коноводов Костюков. – Чтобы вместе с обмундированием и оружием были. – И перевел Кулу сказанное, дабы не обидеть хозяина недоверием.

– Пусть будет так, – согласился Кул, укладывая рядом большие ватные подушки.

Улеглись. Вяло перебросились пожеланиями спокойной ночи, и притихла комната, а вскоре уже и засопела, начала похрапывать. Только Богусловский не мог уснуть. Время для него отступило на день, вернулось к утреннему разговору с Ледневым, заставив еще раз мучительно убеждать себя в обоснованности принятого решения ехать самому, оставив на руках молодого офицера крепость; затем проследовал до развилки дорог, в мельчайших подробностях воспроизводя все то, что ухватил взгляд и зафиксировала память; а когда время остановилось вместе с иззябшими путниками у дома отца Гулистан – здесь оно как бы застыло, приковав мысли Богусловского к дикому, по его понятиям, факту. Но сейчас он не столько осуждал жестокость отца, сколько пытался понять, отчего человек, проклявший прежде человека за причиненное ему зло, не обрадован, что восторжествовала истина. Сожалений о потерянной легкой жизни контрабандиста и нежелания становиться дехканином либо чабаном слишком мало, чтобы отвергнуть дочь и внука, нет, причина глубже, она в страхе, который отгорожен даже от своей совести показной покорностью шариату. Страх нагоняли священнослужители, подчиняться слову которых веками принуждали дехкан покорные баям и старшинам джигиты. Камчами насаждали, клинками и ножами…

Не знал еще Богусловский о свершенных самосудах в кишлаках, по которым проехал Левонтьев. Все бы для него стало ясней. Кому хочется подставлять свои головы под град камней?! Но даже сообщение о том, что свершилось святотатство по отношению к почитаемому мусульманами месту, наводило Богусловского на невеселые мысли. Разными методами действуют те, кто привык повелевать, кто имел свое: землю, торговлю, должностные доходы и не менее доходные приходы – одни секут головы, другие стращают муками ада, а то и карой аллаха еще на грешной земле; но возможно, даже не сговариваясь, идут к одной цели упорно: начать братоубийственную войну. И чем скорее, пока не опомнился забитый мужик, тем лучше. Каждый о себе печется, а прут вместе.

«Как скоры на единение алчные властодержцы, как жестоки, – думал Богусловский, – и как робка честность, как проста и доверчива, как легко ее смутить наговором, явной ложью… Вот даже Кул, смелый мужчина и честный, не доверяет вполне нам. А мы ему? Тоже. Но нам же идти одной дорогой. И Кулу, и мне, и Прохору… Как важно, чтобы единение честных патриотов России свершилось столь же скоро и столь же непоколебима была целеустремленность… От нас, интеллигентов-патриотов, многое зависит. Бороться за души нужно. Энергично бороться…»

Так и не заснул до самого утра Богусловский, К одному выводу привели раздумья: в кишлаках следует искать дехкан, подобных Кулу, не только для приюта, но и для бесед с ними. Поспешить стоит с отъездом.

«Покормить утром коней – и в путь. Каждый своим маршрутом».

Но как говорится: утро вечера мудренее. Когда Кул узнал, что двое пограничников намерены возвращаться на нижнюю дорогу, отрезал сухо:

– Нельзя там! Совсем нельзя!

– Отчего же, – спросил Богусловский с удивлением. – Заносы снежные? Не должны бы…

– Нет, – сердито, ни на кого не глядя, ответил Кул. – Там проехали ваши казаки. Там много новых могил.

Костюков даже присвистнул. Не попадись сначала роженица, а затем вот этот смелый и независимый дехканин, все для него, Прохора, могло бы кончиться неизвестно чем.

– Прикинуть, Иннокентий Семеонович, стоит: сподручно ли голову в петлю совать?

– Пожалуй, вы правы. Придется всем верхней дорогой ехать.

– Зачем всем? Коноводов вернем. Меньше народу – незаметней. Вдвоем и приткнуться где-то не так накладно. Домишки у дехкан – не хоромины.

– Да, наверное, вы правы…

Собрались в дорогу сразу же после утреннего чая. Продукты, оставив себе лишь малый запас на случай, и овес коноводы приторочили к седлам коней Богусловского и Костюкова. Пусть громоздко, но как-то уверенней с добрым запасом.

Метель за ночь немного обессилела, хотя еще вихрился снег, и едва лишь всадники разъехались, как потеряли друг друга из виду.

– Не собьются с пути? – обеспокоенно спросил Богусловский Прохора, пытаясь увидеть в снежной круговерти всадников и определить, верное ли направление ими взято.

– Если что, кони сами отыщут дом, – успокоил Костюков. – Вот нам поплоше будет. Не за самоваром у тещи. Меня, Иннокентий Семеонович, передом пусти. Мой конь попривычней.

– Меняться станем.

Они не спешили. Если долго не попадался оголенный ветром участок дороги, слезали и разгребали снег. Оттого и не сбились с дороги до самого перевала, где начинала подниматься она из долины некруто вверх. Здесь уж никак не сбиться, ибо петляла дорога меж скал.

– Вот и слава богу, – с явным удовлетворением проговорил Богусловский. – Отыщем затишок, покормим коней, сами перехватим и – вперед…

Верный, однако, сказ есть: не гопай, пока не перепрыгнешь. Конечно, можно было не опасаться того, что собьешься с дороги, но сама дорога оказалась переметенной в иных местах настолько, что приходилось спешиваться и прогребать тропу в морозно-сыпучем снегу. Взмокнут и лоб, и спина, пока осилишь гребешок. А сядешь вновь на коня – зябко. Потом приспособились: снимали полушубки, начиная схватку с очередным сугробом.

На пределе сил вытащились на перевал и только теперь со всей ясностью ощутили, что пурга при последнем издыхании. По небу еще неслись облака, но сквозь них прорывались уже голубые прогалины, и только закатная сторона, куда уже перевалило солнце, пока еще чернела огрузлыми тучами.

– Передохнуть бы, – вроде советуясь с собой, молвил Костюков, – да некогда. До ночи внизу надо быть. – И, похлопав по взмыленной шее своего коня, спросил: – Сдюжим? – Сам же ответил: – Не можно не сдюжить.

И все же какое-то время они не осмеливались двинуться вперед, не верили в свои силы, со страхом глядели на петлястую дорогу, которую только с одной стороны ограждали каменные скалы. Поскользнись конь – и поминай как звали. Ни деревца, ни кустика, за что можно бы задержаться, даже ни одной скалы не выпирало из пухлого снега, которым был устлан крутой до головокружительности скат, обрывавшийся над бурной студеной речкой. А сугробы на дороге лежали частыми островерхими волнами.

– Пошли, – позвал Богусловский Костюкова. – Коней – в поводу.

Но сугробы, которые виделись с высоты перевала солидными, оказались совсем пустяковыми, и путники, воспрянув духом, прибавили шагу. Когда же самая крутая часть спуска осталась позади, сели на коней и к мосту через речку подъехали еще задолго до вечера.

– Успеем в кишлак до заката солнца, – определил Костюков. – Здесь и порысить можно.

И верно, речка словно разделяла два царства. Позади остались ветер, снег по пояс, а здесь – безветрие, припорошенные скалы с густыми кустами боярышника и редкими, но внушительными ореховыми деревьями, на которых еще оставались прошлогодние листья, крупные, будто живые. И дорога от моста, еще какое-то время прикрытая мягким снегом, дальше очищалась от него вовсе. Да и кони, почуяв близкое жилье, повеселели, приободрились. Отчего же не порысить?

Вначале они увидели прозрачные столбы дыма, которые будто подпирали небо, упираясь в него, сливаясь с ним, а когда поднялись на взгорок, то и сам кишлак. Большой, сотни на две дворов, обнесенных высокими крепкими дувалами. На узких улочках ни одного прохожего.

– Не проехать ли нам без остановки? – предложил Богусловский. – У мазара заночуем.

Мазар, о котором сказал Богусловский, был могилой какого-то безвестного суфия. Никем она не почиталась, но лет десять назад на месте захоронения пробился ключ, и тогда мулла объявил могилу священной. По его указанию правоверные близлежащих кишлаков построили над могилой часовню, высокую, с куполом, как у мечети, с четырьмя миниатюрными минаретами (в народе подобные надгробные памятники называют муллушками), огородили большой участок земли вокруг муллушки высоким дувалом, а во дворе вырыли хауз[31]31
  Хауз (узб.) – небольшой водоем, который служит для омовения и хозяйственных нужд.


[Закрыть]
– так образовался Суфи-мазар, входили в который верующие лишь по большим религиозным праздникам только вслед за муллой и только после того, как положат монету на медный поднос либо пообещают пожертвовать в пользу мечети барашка или даже теленка. За тахарат – новый садака. Если верующий приходил к мазару в обыденный день, он совершал омовение беспошлинно, в выведенном из хауза за дувал арыке у большого орехового дерева, тут же молился, затем отрывал полоску от полы своего халата и привязывал ее к какой-нибудь ветке. И будет висеть этот лоскутик рядом с бесчисленным множеством таких же цветных лоскутков, пока не обветшает и не растреплет его ветер.

Туда, к этому дереву, где была вода, чтобы напоить коней и напиться самим, где можно развести костерок и вскипятить чаю, предложил ехать Богусловский, не привлекая в кишлаке к себе внимания. Но Костюков возразил:

– Не откажут дехкане-бедняки, думаю. Мы же к мулле не станем стучаться. Такие, как Кул, и здесь имеются. Это уж факт.

Не стал настаивать на своем Богусловский. Прохор сам из крестьян, ему ли не знать души крестьянской. Подумал к тому же, что вдруг удастся собрать десяток дехкан и рассказать им о новой власти, о ее декретах. Да и привлекательней отдохнуть за сандалом, чем у костра.

Ох и пожалел потом Богусловский, что поддался всем этим соблазнам.

Костюков постучал в одну калитку – молчание. Постучал во вторую – молчание, а когда подъехали к третьей, выбрав самый неприглядный, подъеденный солончаком дувал, увидели муллу. Он почти бежал, забыв о степенности. Полы его тонкого белого халата раскрылились, как у боевого петуха перед схваткой, да и сам он, замени ему белую чалму на красную, походил бы вовсе на петуха, которого уже выпустил хозяин на круг и который теперь отрешен от всего и видит перед собой только противника. Смять его нужно, заклевать – и больше ничего.

– Давайте-ка, Прохор, поспешим отсюда, – непререкаемо предложил Богусловский и пустил коня рысью по узкой пыльной улочке.

Они отъехали совсем недалеко от села и услышали зычный, не хуже муэдзиновского, голос муллы, скликающего с минарета правоверных на площадь.

– Погоню еще устроят, – остановив коня и пытаясь понять, что кричит мулла, проговорил Костюков, но так и не разобрал ни слова из распевного крика. Успокоил себя: – Мы же им никакого лиха не сотворили.

– Не в нас, Прохор, дело. Погоня вполне возможна. Думаю, у Суфи-мазара не следует останавливаться.

– Ну нет, Иннокентий Семеонович, у мазара мы остановимся непременно, – запротивился Костюков. Тон его походил скорее на тон командира, разговаривающего с подчиненным. – Только там остановимся. – И, не давая Богусловскому что-либо возразить, продолжил так же упрямо: – Ты извини меня, Иннокентий Семеонович, что нахальствую, но жизнь – это дороже субординаций разных… Как я прикидываю? В кишлаке кони тоже есть. И добрые кони. Не ускакать нам от них никак. А так: углядим погоню, в мазаре укроемся, поведем переговоры. Глядишь – выгадаем чего. Да и отстреляться сможем. Все порядком и пойдет.

Разумно и не лишено логики. Как Богусловскому не согласиться?

Дорога круто повернула влево от бурливой со скальными берегами речки и сразу же распрямила, как прибитая змея, свои изгибы, рассекая наполовину поначалу узкую долину, которая чем дальше, тем раскидывалась вольготней, и уже не хилый боярышник с редкими ореховыми деревьями лепился по склонам, а виделись тугие рощи то из раскидистых седостволых карагачей, то из таких же могучих орехов, а то из стройной джуды[32]32
  Джуда (узб.) – дерево, плоды которого напоминают фисташки.


[Закрыть]
– начиналась та, присущая только долинам, благодать, когда все чрезмерно могуче, все пышно, все врасхлест… Богусловский пустил коня размашистой рысью, а когда до мазара, который, они знали это, возникнет вдруг, словно вынырнет из рощи, осталось с полкилометра, перешел на шаг. Пусть поостынут кони, чтобы не опоить их.

Миновали молодую ореховую рощицу, и сразу же перед всадниками открылся мазар – столетнее ореховое дерево на отшибе, примостившийся к нему высокий дувал, за которым бугрилось пузо купола, а над ним нелепо торчали тонкие, словно обглоданные кости, минареты.

– Давай, командир, чуток слевим. Вон у тех кусточков станем, – предложил Костюков. – Арык туда бежит.

Разумно. От мазара метров двести, никто не обвинит в святотатстве, если костер развести да коней на арканах пустить пощипать прошлогоднюю траву. Важно и то, что от кустарника виден большой участок дороги от кишлака. Свернули к кустарнику и вскоре уже, ослабив подпруги, растирали жгутами ноги и крупы лошадей, а те нетерпеливо тянули к воде.

– Не дури, – уговаривал Костюков своего коня. – Успеешь напиться. Остынь чуток. Вот расседлаю, тогда уж…

– Думаю, повременим с расседлыванием часок-другой, – возразил Богусловский. – Неспроста же мулла созывал прихожан своих.

– И то правда, – согласился Костюков и добавил: – Пока кони остынут, я к мазару сбегаю. Осмотрю, что к чему. Ладно?

– Конечно, конечно, я тут пригляжу.

Вернулся Костюков довольный. У него родилась идея: укрыться на ночь в мазаре. Если будет погоня, то наверняка пройдет мимо. Никто не подумает, что казаки в мазаре.

– Велик риск, – усомнился Богусловский. – Пощады не жди, если обнаружится святотатство.

– Конечно. Только я так размышляю: и теперь, если догонят, пловом угощать не станут. Тут так: либо пан, либо пропал.

И на этот раз согласился Богусловский с доводами Прохора Костюкова. Попоили коней, сами напились, наполнили фляжки и, подтянув подпруги, вскочили в седла.

Теперь они безотчетно спешили. Галопом подскакали к воротам. Костюков торопливо открыл их и сразу же, как завели лошадей во двор, перекинул аркан, сложив вдвое для надежности, через дувал, вышел за ворота, закрыл их на засов снаружи, затоптал тщательно следы копыт и крикнул Богусловскому:

– Держи, командир!

Богусловский ухватил аркан, спетлив его, уперся ногой в дувал и ответно крикнул:

– Держу, давайте!

Ловко поднялся по аркану Костюков на дувал и, спрыгнув во двор, запер ворота еще и на внутренний засов.

– Теперь можно и под крышу, – удовлетворенно проговорил Прохор. – И самим, и коням. Места всем хватит…

Расседлали лошадей, протерли им жгутами спины, надели им на морды торбы с овсом и только тогда уж расстелили на глиняном полу потники и, окольцевав их арканом (вдруг есть скорпионы либо змеи), развалились блаженно, хотя понимали, что нужно бы поужинать поскорее, пока спокойно. Увы, усталость брала свое.

Сквозь дрему они оба вдруг услышали топот копыт. Вскочили, напрягли слух. Ничего. Тихо. Только лошади запрядали ушами и, повернув морды в сторону кишлака, перестали вылавливать овес из отощавших заслюненных торб. Костюков припал ухом к полу.

– Скачут! Много!

Поднялся, подтянул торбы повыше, чтобы прилипли они к ноздрям (лошадь тогда не заржет), затем взял карабин и встал у входа в могильник так, чтобы видны были ворота.

Топот, теперь уже явственно слышимый, приближался стремительно, вот он уже почти рядом, вот остановился. Спешились всадники, и тут, словно кто-то режиссировал толпе, она истошно взвыла, восхваляя аллаха и призывая его ниспослать смерть кяфирам.

К входному проему подошел и Богусловский. Тоже с карабином в руках. Он был спокоен, хотя ясно понимал, что, ворвись сюда фанатики-мусульмане, не под силу будет им с Костюковым остановить их.

«Баррикаду бы в проеме, тогда иное дело, – думал он. – Тогда можно всех тут поуложить…»

Сказал о баррикаде Костюкову, тот согласился.

– Верно. Сделаем. Только миновали бы… – И добавил уверенно: – Должны уехать. Уедут!

Толпа повыла разноголосо еще немного и умолкла так же внезапно, как и взорвалась. Богусловский и Костюков еще крепче сжали карабины, предположив, что кто-то увидел следы и сейчас начнется штурм ворот.

Но там, за дувалом, повели в поводу лошадей мимо мазара, а когда уже не кощунственно стало садиться в седла, зычно прозвучал клич: «Смерть неверным!» – и всадники вновь пустили коней в полный галоп.

– Слава богу, – вздохнул Костюков. – Полегче теперь будет. Если что, и уйти сможем. Коней – это они уработают, а наши – свежие. – Снял торбы, выпустил лошадей во двор, где густо стояла прошлогодняя трава. – Пусть попасутся. А мы приглядим, из чего перекрыть вход.

Вокруг хауза двор утоптан. У дувала – трава в пояс, не враз увидишь, есть ли что подходящее (обломки дувала или брошенный кирпич) для баррикады. Нужно, что называется, ногами прощупать, а уже начало темнеть.

– Разделимся, – посоветовал Костюков. – Поскорей будет. Где погуще трава, там и гляди.

Много оказалось брошенного кирпича, опутанного травой, но крепкого, не подточенного временем. Вопрос только в том, как брать: змеи и скорпионы наверняка домовито устроились под кирпичными кучками, а в темени этой, что навалилась уже, разглядишь ли их? Но не отступаться же. Примкнули штыки на карабины – и пошла работа. Не заметили даже, что луна повисла прямо над долиной, наполнив все окрест мягкой светлостью.

Толстым, в два кирпича, полукругом укладывали ряды перед входом в муллушку, когда же подняли полукружие на полметра, завели в помещение коней, и уж тогда подняли укрытие до такой высоты, чтобы можно было стрелять из-за него стоя. Только после этого, ополоснув руки из фляжек, сели за ужин.

– Нелепо, если придется пролить здесь кровь виновных лишь в том, что слепы, – с грустью говорил Богусловский. – Большей нелепости не придумаешь.

– Слепей котенков, это уж точно. Мулла крикнул – все летят глаза выпуча и не видя ничего. На пулю полезут безголовые…

– Еще большие размеры примет вражда. Скольких мы постреляем, погибнем ли сами – значения это иметь не будет. Сам факт свершившегося поднимут священнослужители ислама как флаг. Не станем, однако, опережать события. Давайте поспим.

Они верили в свою чуткость, оттого не стали чередоваться, а заснули оба разом, предусмотрительно надев на морды своих лошадей торбы, чтобы не заржали ненароком, когда почуют приближающихся лошадей. Пограничные кони, верно, лишнего себе не позволят, тренированные, но животное все же не человек.

Проснулись Богусловский с Костюковым, когда уже рассвело.

– Ишь, добро, это, какое! – потягиваясь сладко, восклицал Прохор. – До Ферганской долины решили скакать? Скачите, скачите, а мы тут пока лошадок своих попоим да покормим, себя тоже не обидим.

Достал брезентовые ведра из переметок, перемахнул через кирпичную стенку и вот уже несет полные ведра студеной и чистой, что стекло мытое, воды, подает Богусловскому, а следом и сам легкой кошкой перекидывает себя в муллушку.

Они успели сделать все, даже прошлогодней травы нарвали лошадям по внушительной охапке, затем разлеглись на попонах, скучно переговариваясь о том, долго ли еще ждать преследователей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю