Текст книги "Майорат Михоровский"
Автор книги: Гелена Мнишек
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
XXX
Майорат с Богданом поехали на бал к Сартацким из Позера. Казалось, Богдан будет чувствовать себя здесь как рыба в воде, – на бал съехалось множество премиленьких барышень, а молодых людей не было, если не считать сыновей Сартацкого, еще подростков. Так что Вальдемар и Богдан пользовались неслыханным успехом в роли кавалеров. Но Богдана что-то беспокоило, он явно тяготился окружающим.
И наконец исчез неведомо куда.
Барышни ужасно огорчились, майорат разозлился, только пан Сартацкий успокаивал всех:
– Ничего, дамы и господа, он еще вернется! Я уже разгадал этого юношу – он ничего не делает без повода и выберется из любой переделки.
Но на барышень эти утешения действовали плохо. Неожиданное бегство Богдана произвело плохое впечатление. Слышались шепотки:
– Конечно, такому магнату скучно с нами… Но какая бестактность… Большой пан…
– Да, этот – не майорат, – заключили молодые Сартацкие. – Пренебрегать шляхтой столь демонстративно…
Богдан потерял прежнюю популярность.
Но сам он ни о чем еще не догадывался, сидя одолженных саночках с позерским кучером. Направляя заснеженным лесом в Глембовичи, Богдан ощущал, как бурлит его молодая кровь.
Два сытых коня неслись вскачь. Богдан выхватил у парня вожжи, встал в санках и принялся нахлестывать коней, крича на весь лес от избытка чувств. От этих молодецких воплей, казалось, снег сыплется с придорожных елей. Яркий месяц выглянул из-за деревьев укрыл серебристым покрывалом дорогу, озарил сугроб тусклыми искорками, окрасил зеркальным блеском лоснящиеся крупы коней. Ободренные лунным сиянием кони, фыркая, взяли в галоп. Богдан смеялся от радости. Он ощутил таившуюся в нем необычайную мощь и свободу. Словно бы стал паном и полновластным владыкой неизмеримых белоснежных лесов, один-одинешенек посреди морозной пустыни.
Трескучий мороз, бескрайняя белизна… Воздух светился белоснежным сиянием, холод проникал до мозга костей, вливая в душу молодость, дерзость, энергию, жажду свершений. Мороз, колыша белоснежные кудри метелей и вьюг, щедро рассыпал вокруг зеленые, искристые самоцветы, добытые из ледяной сокровищницы.
Сеял красоту и мощь.
Сеял холод и равнодушие.
Сеял нужду и голод.
Сеял смерть для озябших тел, любовь для тех, кто не поддавался ему, закутанный в роскошные меха.
Под его обутыми в серебряные сапоги ногами загорались мертвые, но ярко блестевшие звезды, с пышной мантии сыпались тонкие ледяные иголочки, способные пронзить насквозь, до самого сердца.
Санки вылетели на заснеженные поля. Словно белоснежный океан раскинулся перед Богданом. Далекийгоризонт был скрыт клубами снежной пыли, делавшей: неразличимой границу меж землей и небом, стиравшей четкие очертания, превращая все в дивный белоснежный туман. Снежные горы, снежные сугробы ежесекундно» меняли облик, острые края застругов, словно осыпанные хрустальной пылью, казались зубьями пил. Поземка кружила над белоснежным атласом и серебряной парчой полей. Казалось, необозримая, неописуемая тишина изливается с небес на землю и вновь взмывает к серпику полумесяца.
Громко звенели колокольчики под дугой, вспугивая тут и там ошалелых зайцев, – они неслись по полям, в ужасе замирали, притаившись за сугробами, готовые в любой миг сорваться, словно стрела с натянутой тетивы.
Богдан покрикивал на разгоряченных коней, щелкая бичом. Заметив поодаль рыжим языком пламени ищущуюся по снегу лису, он с маху повернул коней в ту сторону, но они тут же увязли в сугробах по грудь. Потом, взбивая снег копытами, вырвались из плена и полетели вперед. Пар валил из конских ноздрей, словно дым из труб, их черные спины то тонули в снежных тучах, то возникали вновь, а снег, словно злобный разбуженный пес, кидался им наперерез, осыпая вихрем белых хлопьев гордо выгнутые шеи рысаков, их лоснящиеся бока. Кони мчали вперед, преодолевая сопротивление снега. Вскоре Богдан направил их на укатанную дорогу, натянул вожжи, сам уставший в битве со снегом, но радостный. И тут же щелкнул кнутом. Воздух свистел в ушах, словно рой ружейных пуль, ледяные поцелуи ночи освежали разгоряченное лицо Богдана.
Он влетел во двор глембовического замка, словно ураган. Там моментально вспыхнуло небывалое оживление.
Через пару часов, которые все оставшиеся в Позере провели в мучительном ожидании и даже пан Саркцкий потерял уже надежду вновь увидеть Богдана, а Вальдемар разгневался не на шутку, беглец внезапно пошел в салон, приблизился к майорату и сказал сокрушенно:
– Дядя, потом, в Глембовичах, можешь меня повесить на воротах; а теперь – прости…
– Что ты еще натворил?
– Да совершил очередное преступление. Привез сюда оркестр из замка и всех глембовических практикантов. Уж если бал с карнавалом, надо веселиться! – Увидев удивленное лицо майората, он как ни в чем не бывало продолжал:
– Дядя, умоляю, не компрометируй меня перед ними! Я им сказал, что выполняю твое повеление. Солгал, но во благо общества.
Вальдемар высоко поднял брови. Однако увидел враз оживившиеся лица девушек, довольную физиономию хозяина дома – и весело сказал:
– Посмотрим, что скажет хозяин на такое самоуправство. Ты ведь не спросил даже, согласны ли господа Сартацкие принять здесь практикантов.
Но хозяева горячо одобрили выходку Богдана. И Богдан вновь, вырос в глазах окружающих.
Когда заиграли мазурку, он встал в первую пару с? панной Сартацкой. Танцевал он, пожалуй, излишне лихо, умышленно изображая лесного разбойника-мазура, но его разгоревшееся лицо и благородная осанка искупали все. Вальс он танцевал уже совершенно по-иному, грациозно ведя партнершу.
Несколько раз с Вальдемаром происходило нечто странное – словно мгновенный укол неприятного волнения. Некая знакомая нота в игре оркестра, памятная по прошлым дням, шорох платья посреди танца, а то и особо запомнившаяся фигура мазурки – все это отзывалось в его душе странным эхом, приносившим боль…
Но Вальдемар сразу же овладевал собой, загоняя вглубь мрачные воспоминания, тем более что время для них было самое неподходящее.
Однако нельзя оставаться спокойным и непринужденным, испытывая нечто подобное. Печаль тревожит сердце, читается в глазах. И Вальдемар ощущал удвоенный страх: он равно боялся и показать другим, что с ним творится нечто недоброе, и бороться в полную силу с печальными воспоминаниями.
Богдан и глембовические практиканты кружили барышень в вихре мазурки. Довольный пан Сартацкий щедро потчевал гостей вином, столь же щедро одаривая бутылками музыкантов. На Богдана он смотрел восторженно. С демократизмом майората он давно уже сжился, но не рассчитывал, что и Богдан сможет стать в этом отношении ровней дяде. Хозяин подозревал сначала, что молодой Михоровский станет держаться не в пример спесивее, но теперь с радостью убедился, что страхи его беспочвенны. Богдан не делал различий меж вельможными паннами и теми, кто менее родовит, единственное, что его привлекало, – красота, и он старался танцевать со всеми без исключения. Увлекал из углов на середину зала особенно скромных паненок, бедных шляхтяночек – что порой вызывало снисходительную гримаску у тех из юных дам, кто считал себя крайне высокородными.
Утешившийся пан Сартацкий смотрел на Богдана и думал: «Что же, одни Михоровские стали такими или повсеместно былая магнатская спесь уходит в прошлое?»
Но насчет «повсеместности» он уверен не был…
XXXI
Когда настала весна, Богдан служил на Волыни в одном из имений князя Понецкого. Хозяин жил в своем особняке и Богдана почти не видел, потому что редко бывал в отдаленном фольварке под названием Яры, где юноша был одним из помощников управляющего.
Михоровский работал с утра до ночи. Уже не было времени ни читать книги, ни рисовать. Вечером, едва дотащившись до постели, он засыпал мертвым сном, а утром, еще до рассвета, его уже будили.
Работа, служебные обязанности заставляли его жить в угнетающем, утомительном ритме. Душа юноши бунтовала, но он знал, что другого выхода нет, он обязан зарабатывать себе на хлеб.
Когда май расцвел во всей своей красе и природа дышала радостью жизни и бурными желаниями, когда океан белоснежного яблоневского цвета затопил сады, леса покрылись пестрыми коврами дикорастущих роз, а луга – яркой палитрой ромашек, васильков и ландышей, Богдан почувствовал себя зверем на цепи. Яростная тоска по былой свободе начала терзать его. Хотелось бежать куда глаза глядят по лугам, по лесам, лишь бы только избавиться от давящего ярма…
Он стоял на поле, наблюдая за сеявшими свеклу работниками, но мыслями был далеко. Последнее время он часто не понимал в первую минуту, что говорят ему знакомые или сам управляющий, проверявший своих помощников. Лучше уж сидеть в канцелярии, складывая неисчислимые ряды цифр или составляя отчеты, – там, по крайней мере, не видишь необозримых полей, не дышишь запахом разогретой весенним солнцем земли, не так тоскуешь по воле. Погружаясь в бумаги, он чувствовал себя лучше. Книги и бухгалтерию он вел так старательно, что управляющий обещал вскоре повысить его и сделать секретарем. Богдан на это усмехнулся иронически…
Когда он сидел в конторе, управляющий был им доволен донельзя – но стоило им оказаться в поле, Богдан становился неловким и словно бы отупевшим, а на нее замечания отвечал довольно язвительно…
Как-то он стоял на картофельном поле, надзирая за пахотой и зевая от скуки.
Утро выдалось чудесное, воздух был свеж и прозрачен, все вокруг выглядело прелестно – далеко про стиравшиеся поля, овраги, заросшие диким терном, темные леса. Казалось, горизонт стал гигантским увеличительным стеклом, четко выделявшим мельчайший детали. Ручеек неподалеку казался прямо-таки выпуклым, так что Богдан различал каждую морщинку на синей глади, каждого мотылька, вившегося над водой. Гроздья белых цветов, словно легкое дыхание весны окутали кусты, над ними кружили пчелы, соперничая с мотыльками, похожими на разлетевшиеся перья райской птицы.
Богдан медленно шагал через поле, направляясь к зарослям терновника. Подняв голову, не глядя под ноги, он любовался голубым небосклоном и белоснежной паутиной облаков, видневшимися в вышине птицами. Жаворонок нырял в воздушный океан, становясь все меньше, и Богдан шептал, вложив в эти слова всю тоску заключенной в темницу души:
– Гений свободы, опытный лоцман неба, унеси меня с собой, пташка, унеси…
И невидимая рука грубо перехватывала ему горло – так, что слезы наворачивались на глаза.
А вольные пространства вокруг были напоены неистащимой силой, безумный вихрь страстных желаний летел над полями, под зелеными балдахинами лесов, насыщаясь соками земли и щедро делясь этим животворящим нектаром со всем, что цвело и благоухало, жило…
Богдан в несколько прыжков достиг зарослей терновника. И бросился в них, словно молодой зайчишка в поросль салата. Колючие ветки рвали ему одежду, царапали лицо и руки, но Богдан, не замечая этого, окунал лицо в сплетения цветов, обнимал их, словно пил полной грудью переполнявшие их горячие чувства – волю, страсть, негу.
Испуганные птицы взлетали из гнезд, громко чирикая, куропатки, громко шумя крыльями, выскакивали прямо из-под самых ног. И Богдан остановился.
Тихо присел под высоким кустом, раскаиваясь, что напугал птиц. Успокоенные наставшей тишиной, они понемногу возвращались, и Богдан говорил с ними, как с людьми. Вскочив, вновь бегом бросился по лугу, любуясь ручейком, потом промчался по лесу, остановился над глубоким оврагом. Каменная стена, поросшая кое-где дикими кустами, почти вертикально обрывалась у ног юноши. Ниже покрытые зеленым и сивым мхом валуны образовывали пирамиды и гроты, казалось, сложенные человеческой рукой. Внизу росли плакучие ивы, овеянные вечной меланхолией, они одни, казалось, не рады были ни маю, ни собственной жизни. Гордо вздымали кроны молоденькие дубки, буки, клены, изогнутые сосны самых фантастических очертаний, словно на старинных японских гравюрах. Повсюду зеленел орешник, кое-где белели, словно покрытые снегом, вершинки цветущей черемухи. По дну оврага шумно несла свои воды узенькая речушка, пересеченная каменными порогами, – преодолевая их, речка пенилась водоворотами и крохотными водопадами.
На другой стороне оврага, меж деревьями, виднелся фронтон руслоцкого особняка. Солнце играло на жестяной крыше, отражалось в окнах. Богдан смотрел в ту сторону, и понемногу печаль окутывала его, словно траурное покрывало. Лицо его напряглось, холод проник до самых костей. Особняк этот напоминал ему Черчин, но в первую очередь Глембовичи. Год, проведенный в замке майората, оставил в душе Богдана неизгладимый след, незабываемые воспоминания. Детство, проведенное в Черчине, ученье, путешествия, развлечения – все это стало словно бы скучноватой увертюрой, предвещавшей мощный заключительный аккорд – жизнь в дядином замке. Богдан полюбил Глембовичи, любил майората – и с момента отъезда в Руслоцк в душе его поселилась смутная, непонятная тоска, порой в годину печали становившаяся невыносимой, а порой пропадавшая без следа. Богдан часто вспоминал Вальдемара, Люцию, и в его мыслях они возникали неразрывно единым целым. Тосковал по ним, по Рамзесу, по Ганечке, по журчанью глембовической реки, по шуму деревьев в парке. Часто вспоминал свою комнату, которую убирал выпрошенный у Вальдемара негр, смотритель охотничьих залов, работников, которым давал читать книги, егерей, даже бульдогов и борзых из псарен. А Черчин стерся в памяти, словно рисунок из детской книжки. И Богдан уже нисколько не жалел о равнодушии к нему матери и брата.
Богдан так и не полюбил Руслоцка. Вот и теперь, глядя на особняк, мыслями он возвращался к Глембовичам.
Он вздрогнул, услышав приближающийся конский топот. Совсем рядом с ним осадил коня управляющий Голевич, крикнул сердито:
– Ага! Так я и думал! Вы здесь прохлаждаетесь мечтаете на природе, а в поле творится черт знает.
Богдан смутился:
– Что-нибудь с пахотой?
– Сам пойди и посмотри! Хлопцы улеглись вздремнуть в тенечке, а кони трескают семенной картофель!! Тебя для чего там поставили? Чтобы наблюдал!
В Богдане проснулся аристократ. Он выпрямился, окинул управляющего с ног до головы презрительным взглядом:
– Попрошу вас выбирать выражения!
Управляющий готов был взорваться, но теперь и он, в свою очередь, смутился при виде мечущих молнии глаз Богдана:
– Как это? – сказал он спокойнее. – Хотите сказать, вы ни в чем не иноваты?
– Виноват, не отрицаю. Но не разговаривайте со мной таким тоном. И отныне ставьте экономов наблюдать за мужиками. Я решительно отказываюсь этим заниматься.
– Князь поставил вас моим помощником, и я здесь решаю, чем вам заниматься.
– Но к князю меня прислал мой дядя, а он и самому князю не позволил бы так разговаривать с ним. И уж вам тем более…
Произнеся это, Богдан обвернулся и направился в лес, не оглядываясь на Голевича.
С тех пор он занимался лишь административными делами. А на поля шел в свободную минуту, прогулки ради, – и тогда его мысли, не связанные заботами, пускались в безбрежный полет.
XXXII
Богдан, улыбаясь, вышел из канцелярии Голевича, ловко прыгнул в бричку и тронул лошадь. Он ехал в Гулянку, близлежащее имение, чтобы отвезти туда хозяину его, Вырочиньскому, какие-то счета, деньги и письмо от Голевича.
Его радовала предстоящая поездка – возможность проехать несколько верст среди прекрасных волынских пейзажей.
Когда бричка уже катила посреди высоких хлебов, Богдан принялся насвистывать. Взор его радостно скользил по золотой пшенице, по холмам, поросшим кустарником, он был спокоен и весел. Предстоящие несколько часов свободы казались новой эрой в жизни. Богдан погрузился в мечтания, его буйная фантазия устремилась ввысь на крыльях воображения, доводя порой мысли до сущего безумия.
И он был разочарован, когда прекрасное путешествие кончилось, когда бричка подъехала к барскому особняку и Гулянке.
Богдан вошел в сени.
Показался лакей в пышной ливрее, усеянной золотыми пуговицами и пуговичками, сверкающими лампасами и лампасиками, шитьем и галунами.
Богдан посмотрел на него, словно на циркового клоуна – настолько комичной в своей пышности была эта фигура. Чуть не засмеялся во весь голос, но сдержался и спросил:
– Пан дома?
Лакей, ничего не ответив, распахнул перед Богданом дверь в комнаты.
Михоровский вошел в большой кабинет, огляделся – никого.
Бросил шляпу в кресло, прошелся по кабинету, разминая ноги. С любопытством ожидал появления Вырочиньского. Богдан знал о хозяине, что тот богат, горд и весьма проворен в делах, так что ухитрился «сколотить себе состояньице», как об этом туманно выражались гнавшие его.
Кабинет был выдержан в том же стиле, что и ливрея лакея, сверкал мишурным блеском дурного вкуса, чрезмерной роскоши. Поневоле закрадывался вопрос: каковы же были источники этого богатства?
Богдан ждал долго. Нарочно ступал громко, покашливал.
Наконец скрипнула дверь – появился Вырочиньский.
Он был несколько тучен, руки усеяны дорогими перстнями. Спрятав их в карманы, он уставился на Богдана исподлобья.
Михоровский вежливо поклонился и подошел ближе, намереваясь пожать ему руку. Он собирался уже назвать себя, когда звучавший крайне пренебрежительно бас Вырочиньского пригвоздил его к полу:
– Это что, из Яров?
Богдан стиснул зубы. Ему показалось, что его ударили по лицу.
– Из Яров, – ответил он.
– Как зовут? – бросил Вырочиньский, не приближаясь, не вынимая рук из карманов.
– Ми…ровский… – пробормотал Богдан, задыхаясь от гнева.
– Со счетами от Голевича?
– Да.
Вырочиньский протянул руку за бумагами. Богдан долго искал их по карманам – руки его тряслись, кровь бросилась в лицо.
– Живей, живей! – торопил хозяин.
Богдан наконец отыскал бумаги, хотел швырнуть их Вырочиньскому, плюнуть в лицо и немедленно уйти. Но поразительным усилием овладел собой. Именно презрение к хозяину помогло ему успокоиться. Он спокойно вручил бумаги и письмо – и тут же отдёрнул руку, чтобы даже ненароком не коснуться его пальцев.
Вырочиньский заметил это движение, мимолетно глянул на юношу и высокомерно произнес:
– Подождите тут, – и небрежно, но крайне выразительно указал место у порога.
Богдан скрипнул зубами. Но Вырочиньский не видел, как юноша всем телом подался вперед – он уже шел к столу, повернувшись к Богдану спиной. Развалился в удобном кресле, положил ногу на ногу, дорогим ножом для разрезания бумаги не спеша вспорол конверт.
Богдан стоял у порога. Казалось, хозяин забыл о нем.
Лицо юноши пылало, кровь стучала в висках. Он переживал страшную пытку – муки уязвленной гордости. Но утешала ирония, ставшая словно бы сестрой милосердия для раненой души. Богдан поднял голову, смело, вызывающе глянул на пузатого хозяина, развалившегося в кресле. Левой рукой Михоровский крутил пуговку жилета, правой мял перчатки из тонкой кожи, едва не раздирая их.
Ждал, держа себя в руках.
Внезапно Вырочиньский встал – грузно, но довольно быстро. Лицо его исполнилось тревоги, потом расплылось в любезнейшей, почти подобострастной улыбке. Он быстро направился к Богдану, раскрыв объятия:
– Ах! Что я узнал! Мне выпала честь принимать у себя пана Богдана Михоровского? Припадаю к стопам, мое нижайшее почтение! Собственно, молва доносила, что Руслоцк обладает ныне столь славной… фамилией…
Но кто бы мог подумать? Рад приветствовать вельможного пана…
Уронив письмо на пол, он протянул Богдану обе руки.
Богдан отступил на шаг. Его глаза обливали хозяина холодом.
Ладони Вырочиньского гостеприимным жестом тянулись к рукам Богдана. Но Богдан стоял, как статуя, не вымолвив ни слова.
Вырочиньский все понял.
Руки его опустились, лицо стало фиолетовым от прилива крови. Ужасно сконфуженный, он пролепетал, не понимая, что говорит:
– Значит вы – Михоровский… Михоровский… кузен майората Михоровского… кузен… Я и подумать не мог… хоть молва и ходила…
Богдан холодно сказал:
– Жаль, эта же молва не предупредила меня, что Гулянка обладает такой… достопримечательностью, как вы, презирающий людей труда. Но теперь я это знаю. И все дела, какие у меня, как у помощника управляющего, могут с вами быть, я стану решать с помощью почты. Я не посылал бы к вам и простого пастуха. Прощайте.
Слова его падали, как шпицрутены.
Он повернулся и вышел.
Прошло много времени, прежде чем Богдан успокоился – долго еще сыпал проклятьями про себя, а то и вслух, едучи среди полей.
XXXIII
По случаю именин князя Понецкого вся высшая администрация из Руслоцка и прилегающих имений была приглашена на предвечерний чай. Слово «пред» особо подчеркивалось – потому что предстояли еще бал и съезд окрестной аристократии, и нужно было до того успеть угостить администраторов и отправить их восвояси. В отличие от сослуживцев, Богдан получил от самой княгини приглашение и на обед, и на бал, написанное крайне учтиво. Но после своей памятной поездки в гулянку Богдан решил ничем не выделяться среди коллег, с которыми давно завязал дружеские отношения, и теперь он весьма решительно гасил в себе порывы маг натской спеси – достаточно было вспомнить грубияна Вырочиньского. И он написал княгине, что явится на предвечерний чай вместе со всеми.
Его усадили рядом с княгиней – она не покидала стола. Зато князь все время расхаживал по заду, то дымя сигарой, то выглядывая в окно, лишь изредка, и то ненадолго, присаживаясь рядом с женой. Говорил он мало, в основном задавая вопросы. Господа из администрации отвечали кто незамедлительно, кто помедлив – но все до единого с надлежащим почтением. Понецкий выслушивал их с апатично-снисходительной улыбочкой, временами что-то говорил жене на иностранном языке, вежливо понизив голос, – но это лишь усугубляло всеобщий перед ним трепет. Богдан был удивлен. В Глембовичах он привык к другим порядкам. Однако он не особенно над этим задумывался: брали свое атмосфера торжественного чаепития, роскошная столовая, множество лакеев во фраках. Помимо воли Богдан упивался роскошью, воодушевился окружающим, движения его незаметно для него стали аристократически гордыми.
Он вел с княгиней светскую беседу, но обращался к ней исключительно по-польски, весьма деликатно игнорируя князя, ибо чувствовал, что тот ведет себя не вполне тактично.
По прошествии некоторого времени Богдан, державшийся с коллегами крайне вежливо, но все же внутренне отличая себя от них, уже решил остаться на бал и повеселиться как следует, как-никак он был Михоровским и потому обладал кое-какими правами. Князь, и княгиня недвусмысленно давали понять, что относятся к нему иначе, чем к остальным. Богдан торжествовал в душе, но чувствовал себя несколько неудобно, и, чтобы избавиться от этой мучительной занозы, часто обращался к сослуживцам с добрым словом или шуткой – к их радости и удовольствию. Видя это, князь еле заметно кривился, повторяя про себя: «Ну да, натура Михоровских» – и втихомолку радовался, что сам он – не кто иной, как Понецкий…
Еще до того, как закончился «предвечерний чай», прибыли несколько шляхтичей, приглашенных на бал.
Понецкий нахмурился. Настроение у него портилось.
Среди шляхтичей был живший по соседству граф. Говорил он неспешно, ласково, упорно глядя в пол. Господ из администрации он приветствовал, недвусмысленно подчеркивая дистанцию меж ними и собой. Увидев их в столовой, он ничего не сказал, но удивление так и запечатлелось в его приподнятой брови. Князь Понецкий еще больше расстроился. Теперь у него был достойный собеседник, и он стал украдкой подавать супруге знаки, умоляя, чтобы она поскорее отправила восвояси панов администраторов.
Услышав имя Богдана, граф дружелюбно протянул юноше руку:
– Рад приветствовать представителя рода Михоровских. Вы тоже из глембовической линии?
– Нет, граф, из черчинской, – ответил Богдан.
– Ну, это одно и то же, одно и то же… Как же, знаю майората, знаю! Общественный деятель, да! – граф понимающе улыбнулся. – А вы тут, стало быть, немножко практикуетесь?
– О да, разумеется! – выручил Богдана Понецкий.
Богдан смутился. Возможно, он и поддакнул бы, что «немножко практикуется» здесь, умолчав, что служит на жалованье, – но вмешательство Понецкого и его снисходительная улыбочка разозлили юношу. И Богдан резко сказал:
– Вы не угадали, граф. Я не практикант. Я работаю здесь, потому что должен зарабатывать на жизнь.
Чета Понецких и граф слегка смутились, но коллеги Богдана взглянули на него с благодарностью, и это стало юноше лучшей наградой.
Вошел еще один гость, зажиточный арендатор. Он приветствовал всех с одинаковой сердечностью, не делая различий между Голевичем и князем, разве что, говоря забывал прибавлять титул. Он вежливо подал руку графу:
– А, дорогой сосед! Мое почтение.
– Приветствую моего плантатора, – процедил граф, пожимая протянутую руку далеко не столь сердечно.
– Что это за странный титул? – тихонько спросил Богдан у Голевича.
– Видите ли, этот пан сажает свеклу для сахарного завода графа, вот граф и не называет его иначе, как плантатором. Чтобы лишний раз подчеркнуть, что стоит гораздо выше…
Богдан различил неприкрытую иронию в голосе Голевича – и сам усмехнулся в адрес графа.
Действительно, граф то и дело именовал соседа плантатором. Тот морщился, но терпел. Господа из администрации и сами быстро поняли, что им пора уходить. Они принялись прощаться, неожиданно княгиня повернулась к Голевичу с лицом, не сулившим ничего доброго:
– Это вы писали графу Борельскому, моему отцу по какому-то делу, касающемуся винокурни?
– Да, ваша светлость.
– Великолепно! Вам известно, насколько все поразило это письмо? Нечто неслыханное…
Почуяв непонятную пока что угрозу, Голевич спросил неуверенно:
– Почему, ваша светлость?
Княгиня, игнорируя его, в полный голос обратила к стоявшему здесь же графу:
– Граф, это было невероятно! Вообразите себе обращение: «Уважаемый пан»! Ха-ха! Назвать моего отца попросту «уважаемым паном»! И так ни разу в письме не упомянул его титула! Ну, не бесподобен ли этот наш Голевич?
– Гм… да, история… – буркнул граф, уставясь в пол. Богдан заметил, что даже ему стало неловко за княгиню.
Князь беспрестанно расхаживал по залу со странно усмешкой на губах, словно бы немо соглашаясь с супругой.
Княгиня весело продолжала:
– Мой отец спрятал это письмо в архив. Сущий раритет для кунсткамеры графов Борельских! «Уважаемый пан»! Нет, такое нарочно не придумаешь!
И она нервно рассмеялась.
Голевич стоял, как в воду опущенный.
Все присутствующие смутились.
Княгиня как ни в чем не бывало обернулась к мужу. Но, заметив, что Голевич и остальные, низко поклонившись, направились к выходу, быстро подошла к Богдану:
– Пан Богдан, разумеется, вы остаетесь с нами! Только переоденьтесь. У вас еще есть время.
– О да, конечно! – подхватил князь. – Просим! Впрочем, мы уже и так пригласили вас письмом.
Богдан подавил замешательство и гнев. Чеканя каждое слово, он произнес:
– Благодарю за милость, ясновельможная пани княгиня, но я ухожу вместе с моими сослуживцами.
Он поклонился и вышел, в сенях пожал руку Голевичу. Губы Богдана прыгали, он выглядел взволнованным. Не произнес ни слова, но подарил начальника столь сердечным взглядом, что тот ни понял и оценил.
В будущем Богдан видел себя управляющим, подобно Голевичу – и вред ли положение его будет отличаться от положения Голевича. Правда, Богдан лучше Голевича знаком был с правами и требованиями аристократии и поднаторел в «галантерейном» обращении…