Текст книги "Майорат Михоровский"
Автор книги: Гелена Мнишек
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
IX
Не доехав до Слодковцов, Брохвич с Вальдемаром встретили Люцию, которая ехала в белом фаэтончике, запряженном белоснежным конем. Девушка в белом платье придавала чарующее ощущение завершенности окружающему пейзажу. Сдвинутая на затылок шляпка, распущенные волосы и белая вуаль делали Люцию совсем иной – красота и юность, в другие дни словно бы пригашенные серьезностью, сейчас расцвели.
Когда экипаж майората поравнялся с фаэтоном, Люция придержала коня.
Михоровский заметил, что при виде Брохвича ее лицо помрачнело, но это тут же прошло.
Все трое вышли из экипажей. После приветствий и обмена малозначащими фразами Вальдемар сказал:
– Люция, передаю Юрека в твои руки. Мне нужно съездить к лесничему. А графа оставляю на твоем попечении. Будь к нему милостива.
– Поедем к лесничему вместе, – нервно предложила Люция..
– Боюсь, не получится. У меня к нему весьма деликатное дело, и чужие были бы… лишними…
Девушка пытливо взглянула в лицо Михоровскому. Губы ее вздрагивали, глаза сверкали гневом. Подавая руку Вальдемару, она сказала на прощанье:
– Хорошо. Буду к нему милостива… как ты хочешь.
Поезжай.
В ее голосе явственно звучала злость. Вальдемару показалось, что он держит в руке не ладонь девушки, а кусок дерева.
Люция поправила пышное платье, освобождая Брохвичу место на сиденье рядом с собой:
– Садитесь, прошу вас.
Брохвич, смущенный ее тоном, неловко прыгнул в экипаж. Люция взмахнула кнутом.
– До свиданья, Вальди, – сказал Брохвич.
Быть может, сейчас он уже сожалел о проявленной сегодня активности – выражение лица Люции не сулило ему ничего хорошего.
Оба ехали молча. Брохвич грыз усы, не сводя глаз с белых перчаток Люции. Слова так и рвались ему язык, он нервничал, пытался заговорить, но все решался. Чуял, что горевшая в его сердце искорка надежды скоро обернется умирающим в пыли сорванным цветком, все его слова пропадут напрасно и надежды сгинут бесповоротно. Не лучше ли промолчать? Завязать обычный разговор, веселую болтовню – и не сводить нее глаз…
Впервые Брохвича тяготило присутствие Люции. Он с тоской вспоминал о Глембовичах, когда в мечтай постоянно был рядом с нею, гладя ее пальцы, привлекая в объятия. А теперь она сидит рядом с ним – пребывает где-то далеко, ее живые, теплые руки совсем близко – но выглядят чужими, холодными. Неужели это его Люция? И Брохвич понял, что можно сходить по женщине с ума, но, оказавшись с ней рядом, мечтать перенестись куда-нибудь в Сахару, то и еще дальше….
Ибо самое страшное – утрата надежды. Ничто не исцелит печали раненой души, когда вместо тепла, а котором столько мечталось, наткнешься на лед…
Брохвич мучился немилосердно и ужасался тому, что вот-вот должен убить мечты собственными руками. Его;, охватил неизведанный прежде страх. Еще немного, еще пару минут… Быть может, вовсе не он – причина ее; холодности?
Но сегодня Люция была его палачом. Чувствуя его внутренние колебания, она заговорила первая, погрузив Брохвича в ледяной поток подлинных чувств. Равнодушным тоном она спросила:
– Вы ведь хотите что-то сказать, правда? Что-то чрезвычайно важное? Слушаю вас.
Брохвич едва выговорил:
– Да, я хотел поговорить с вами…
– Прошу.
Жаркая волна хлынула к сердцу Ежи. Он понял уже, что погиб, но решил встретить конец, как подобает мужчине. Заговорил неспешно, без видимого, волнения, но вкладывая в слова всю душу, словно исповедующийся перед смертной казнью:
– Вы знаете о моих чувствах, о причинах моего пребывания в Ницце, приезда в Глембовичи… Знаете, что я люблю вас почти год. Вы были в монастыре – я молчал, молчал и в Ницце, молчал все лето, проведенное здесь… но больше молчать не могу.
Люция пошевелилась, хотела сказать что-то, но Брохвич опередил ее:
– Вы знаете мои чувства, но презираете их. Так нельзя. Даже если не отвечаешь на чьи-то чувства, нужно их хотя бы уважать… Любовь – это величие и сила, достойные уважения…
– Неужели я как-то обидела ваши чувства? Вот не замечала… – сказала Люция чуточку нетерпеливо.
– Величайшую обиду вы наносите моим чувствам, не разделяя их. Но это не ваша вина, я понимаю.
– Да, я не люблю вас… и ничуть об этом не жалею.
Брохвич сжал губы. Его лицо сморщилось, как от боли. У него возникло ужасное ощущение, будто Люция холодными руками вынула у него сердце и держит на ладони, трепещущее, истекающее горячей кровью, смотрит со злой издевкой, почти враждебно цедя: «Да, я не люблю вас и ничуть об этом не жалею…». О, женщины, женщины…
Он сидел, словно окаменев, ему казалось, что белое платье Люции превратилось в красное одеяние палача. Люция мельком глянув на него, испугалась, коснулась его плеча:
– Пан Ежи…
Он отбросил ее руку:
– Не прикасайтесь ко мне! Достаточно насмешек. Вы столько раз обдавали меня холодом, замораживали сердце и душу…
– Но это и есть доказательство того, что я не издевалась над вами, я и понятия не имела…
Брохвич сказал печально:
– Я любил вас, как безумец, а вы и увидеть не хотели…
Не хотела и не могла… но отнюдь не по тем причинам, о которых вы думаете. Я никогда и не думала, что вы можете влюбиться в меня… Мне казалось, что весь мир знает, а уж вы-то…
Она умолкла, тряхнула вожжами. Но конь, не послушавшись ее, пошел шагом.
– О чем я должен был знать? – прошептал Брохвич.
Люция слегка покраснела, на глазах появились слезы.
– О том, что я люблю другого…
– Вы?!
– Да. Я люблю другого. Потому я и не замечала ваших чувств… Вы должны понять меня. Или… презирать.
Ее слезы упали на перламутровые пуговицы платы Брохвич, прямо-таки оглушенный последним, страшны! ударом, тупо смотрел, как они, отсвечивая розовым пуговицах, каплями скатываются на белый шевиот, словно стеклянные шарики. Он не мог ни о чем думать. Странная, бесконечная тоска овладела им, стиснув мозг и пожирая сердце.
Он потерял ее, потерял свою Люцию, потерял навсегда! Его мечтания, робкие надежды – все погибли безвозвратно, тихие слова, словно налетевший внезапной; ураган, унесли их с собой. «Я люблю другого». Можно ли презирать ее за столь безжалостно вынесенный ему приговор?
Вместе с печалью в его душу закралась жалость Люции. Почему она плачет? Потому что не способ ответить на его чувства? Или оттого, что любит другого?! Но это не означает, что любовь ее несчастлива…
Люция очнулась вдруг, утерла слезы и, склонившие к Ежи, сказала тихим, исполненным подлинной сердечности голосом:
– Умоляю вас, выбросьте меня из сердца. Это ужасно – любить без взаимности, это сущая могила… Уж я-то знаю… я сама люблю безответно…
Брохвич молча взял ее руку, почтительно поцеловал – но губы его были холодными. Его угнетала печаль, тоска раздирала сердце, но в голове стучала одна-единственная мысль, один вопрос: «Кто же он, тот?»
Они в молчании доехали до Слодковцов.
X
Майорат понял по их виду, что разговор состоялся, – и понял, каким был этот разговор. Он слегка удивился, ни о чем не спросил. Люция явно избегала его, глядя не то со страхом, не то неуверенно – и это удивило Михоровского.
После обеда все вышли на террасу. Туда подали кофе, и Люция сама разливала его по чашкам. Яцентий положил перед майоратом ворох писем – только что привезенную из Глембовичей почту. Такой обычай завел Вальдемар: когда он бывал в Слодковцах, поступавшую почту ему оставляли немедленно, даже если вечером он сам должен был вернуться в Глембовичи. За послеобеденным кофе он привык рассматривать письма. Взял первый конверт, разорвал, быстро пробежал письмо взглядом, поморщился, затем усмехнулся и подал письмо Люции:
– Прочитай, это забавно.
Девушка удивленно взглянула на него, взяла письмо свободной рукой и, не ставя чашку на стол, принялась читать. Вдруг она побледнела, руки ее задрожали. Кофе черной струйкой пролился ей на платье, чашка выскользнула из пальцев и разбилась у ног девушки. Люция вскочила и замерла с блюдечком в одной руке и письмом в другой, жарко покрасневшая, под пытливыми взглядами дедушки и Брохвича.
– Что за письмо? – спросил пан Мачей.
– Из Белочеркасс, – с видимым неудовольствием сказал Вальдемар. – Сплошные глупости.
– Боже, что там опять стряслось?
– Ничего страшного, – усмехнулся Вальдемар успокоительно. – Брожение и зачатки бунта. На Люцию это всегда производит впечатление.
Люция быстро ушла в дом. Майорат собрался было спрятать письмо в карман, но Брохвич просительно взглянул на него. Вальдемар немедленно передал ему письмо и с равнодушным видом занялся газетами.
Брохвич читал:
«Превосходительный пан майорат! У нас мужики опять бунтуют. Ходят какие-то прохвосты и разбрасывают скверные бумажки! Хотят спалить наши мельницы и вырезать всю администрацию. А самое плохое, что выехало несколько этих бандитов, чтобы убить превосходительного пана майората прямо в его поместье, потому что, говорят, панам, мол, нынче конец пришел и нужно их всех резать.
Уж простите, превосходительный пан майорат, что набрался смелости написать, но из-за ихнего замышляемого злодейства у меня душа не на месте. И точно знаю, что они к вам поехали. Остерегайтесь, пан майорат, чтобы, Боже упаси, не дошло бы до беды…»
И так далее, в том же духе.
Брохвич взглянул на подпись: «Галковский, лесничий из Белочеркасс».
Он машинально скомкал письмо, глянул на черное пятно пролитого кофе, на осколки хрупкой чашки. Ему стало душно, он не мог усидеть на месте. Встал, молча подошел к перилам. Смотрел на ковер из цветов, прекрасным узором раскинувшийся под солнцем, на деревья в богатстве осенних красок, на алмазную пыль от струй множества фонтанов в парке. И во всем ему открывалась истина. Теперь он знал.
И больше не мучился вопросом, кто его соперник голове шумело, не хватало дыхания…
Люция вернулась в чистом платье, с покрасневшими глазами, тихая, серьезная, почти суровая. Когда Брохвич на прощанье целовал ей руку, она шепнула:
– Простите… и поймите.
– Я… я уже понял, – ответил Ежи в безмерной! печали. Они внимательно посмотрели друг другу в глаза» Люция не отвела взгляда, но щеки ее вспыхнули. Она поняла, что Брохвич знает правду.
Он сказал еще:
– Желаю вам счастья… у каждого оно свое…
– Да, – шепнула Люция. – Будьте мне братом.
– Нет. Такое положение мне не подходит. Мужчине который любит женщину великой любовью, нельзя предлагать братство вместо взаимности. Теперь Люция опустила глаза. Руки их опустились, не касаясь больше друг друга все уже было сказано, никаких секретов.
Когда Брохвич и Михоровский садились в экипаж подошла Люция, кивнула Вальдемару. Он вернулся к ней со шляпой в руке.
– Вальди… Вальди, прошу тебя! Именем дедушки и моим – будь осторожнее. Это письмо…
Майорат обнял ее за плечи, коснулся губами светлых волос:
– Не бойся, девочка. Напрасные страхи. Потом я тебе все объясню…
Веранда скрывала их от посторонних взглядов, и Вальдемар спросил шепотом:
– Как с Юреком?
Люция вздрогнула, бросила нетерпеливо:
– Ничего. Все кончено.
– И никакой надежды?
– Никакой! Поговорим лучше о тебе, Вальди. Никуда не езди без охраны, хорошо?
– Через неделю я выезжаю в Белочеркассы. – Вальди!
– Мне ничего не грозит. До свиданья. Голубые глаза Люции полнились слезами:
– До свиданья, Вальди…
Экипаж тронулся, а она все стояла, прислонясь к дереву, охваченная тоской и сердечной болью. Потом ее кулачки решительно сжались, она грозно сдвинула брови и сказала громко, решительно:
– Нет! Он туда не поедет!
И, гордо откинув голову, прошла в особняк.
По дороге майорат с Брохвичем почти не разговаривали. Что-то пролегло между ними. Уже в Глембовичах Брохвич сказал:
– Завтра я уезжаю.
– Значит, мы оба думали о Люции? – спросил Михоровский.
– Я – нет. Теперь я знаю. Она любит другого… и я знаю, кого.
Но Вальдемар не стал поддерживать эту тему.
XI
Волынские дубы, поднебесные гиганты, встряхивают могучими головами. Их зеленые гривы гордо возвышаются среди моря осенних красок, и ничто не в состоянии превзойти великанов.
Волынские дубы всегда тянулись к солнцу во всю силу тугих мускулов. Простирали ручищи меж кронами других деревьев, оставляли их внизу, вздымаясь все выше и выше, покоряя слабейших.
Волынские дубы, патриархи чащобы, суверены ее, опекуны… Они веками притягивали к себе молнии, защищая деревья пониже, они сопротивлялись разбойничьим налетам ураганов, давали густую тень, играя главную партию в лесном оркестре. Они первыми замечали издали возвращавшегося хозяина, первыми склоняли головы, приветствуя поклонами, как положено верным вассалам, майората Михоровского.
И их примеру следовал лес, златоглавый, стройны Целый океан пестрой листвы, шумящая бездна…
Майорат въехал в чащобу и остановился, удивленный поглощенный открывшимся зрелищем. Он показался самому себе крохотным, как песчинка, как атом.
Всадник застыл посреди бора, пораженный его мощью, сам став частицей жизни леса.
А лес играл яркими красками золотисто-радужную мелодию на радость взору.
Столько чудес сразу, столько богатства, столь живой силы… Бездна чудес!
На фоне зеленых сосен расцвел гигантский огней дракон, алые языки листьев пылают в солнечных лучах золотое пламя, рыжее, радужный дым! Это березы осенних пышных платьях предстают глазу завораживающей картиной лесного пожара. Буки и грабы окутаны: золотыми покрывалами, достигающими земли, золотая лавина листьев водопадами струится с кленов, бледно-золотистая у макушек, превращается чуть пониже серебряную пену – словно поток течет с гор, дробясь скалах…
Стрельчатые каскады алого и золотистого рисуют на фоне дубов картину величественной вечерней зари, павшие на мох листья искрятся одинокими звездочками .Султаны пурпурных перьев, усеянные самоцветами ленты, бесценные газовые вуали, тканные золотом турецкие ковры – все это бор, великолепная чащоба, вышитая бисером, препоясанная драгоценными поясами. Вот плакучая ива пылает розовым осенним румянцем, светлая, как заря, тихо лепечет под легким ветерком.
Что за мощь красоты, что за последнее, отчаяннее усилие удержать уходящее перед зимой великолепие красок!
Стоит ветру всколыхнуть кроны, в чащобе становит светлее, листья порхают, как райские пташки, ложа! на мох посреди пожухлых трав. Пышные плети хмеля, кудрявого, усыпанного созвездиями мягких шишек, шелестом тянутся к солнцу, оплетая стволы, прильну» к ветвям. И его жесткие листья, подобно всему окружающему, тоже наливаются горячими красками осени.
Дерева-колоссы в ярких нарядах залиты золотисто-алым сиянием солнечных лучей, они шумят тихо и величаво, разнося окрест шепот надежды и мечтаний.
Бор – как огромная армия под властью дубов-великанов, бор – словно неисчислимое множество живых душ, и каждая ощущает себя могучей и беспечной, наделенная поддержкой неисчислимых собратьев. Бор живет в шепоте собственных сказок, легенд и преданий. Порой он тоскует, мечтает, порой гневается. Здесь общая тоска, общая радость, общие тревоги…
Величественный, могучий бор… Майорат Михоровский, укрытый тенью чащобы, вдыхая ароматы осени, очарованный красками бора, упоенный чудесами природы, беседует со своей изболевшейся душой. Из сердца сто уходят печаль, и некие смутные угрызения, и бунт, и страшная тяжесть грустной доли. Краски леса прекрасны, но они означают лишь ежегодное умирание леса – а вот величие деревьев прибавляет сил, кровь в жилах крепнет, словно старое вино. Порой он чувствует себя могучим, способным сразиться с демонами – и резко, даже грубо, недрогнувшей рукой гонит прошлое, полное переживаний. Трагичнейшие моменты жизни отступают прочь, отдаляясь, слабея, а впереди чудятся некие великие свершения, и дожить до них цель бытия, а осуществить – его главная, задача на этой земле. Не оглядываться! Прошлое мертво! Вперед! Черный коридор, ведущий в катакомбы печальных воспоминаний, следует наглухо занавесить траурным покрывалом и никогда больше не заглядывать туда. Не отступать, вообще не останавливаться!
Вперед! Вперед!
Стать величественным и властным, как эти дубы!
Но стоит ли? Можно ли изведать райское наслаждение и адские муки, а потом забыть о них? Тот, кто пережил рай на земле, не сгинет ли в пламени чистилища?
А тоска? А горечь? Они клещами терзают изболевшуюся душу… Они не дадут забыть ничего и непременно замутят чистоту безмятежного покоя. От них спасенья нет. Сила воли и чувство долга – вот единственное, что может спасти. Так морфий помогает переносить боль. Судьба позволяет человеку пойти по прекрасной золотой дороге, сверкающей красками, озаренной сиянием, ступить в зачарованные края счастья, услышать шум ангельских крыл, самому пропеть благодатные гимны, неустанно звучащие в счастливой стране…
Позволяет… Чтобы потом грубо вырвать его из чудесного сада и вернуть в серую обыденную жизнь – так пепел остается после золотого костра, казавшегося вечным… И благодатная песнь переходит в причитанья, поминания становятся лишь источником печали…
Вальдемар вновь и вновь вспоминал свою жизнь, чувствуя, как разрывается его кровоточащее живое сердце. Он давно отринул юношеские мечтанья, угас пылавший некогда жар. Он стал неутомимым вечным тружеником, искавшим все новых мест для приложения сил, стремившимся к новым свершениям. Вместо счастья – груз дел…
Сумрак опустился в чащобу, послышались шепотки и шорохи, распространявшиеся от дубов к их младшим собратьям. Деревья желали друг другу спокойной ночи погружаясь в сон.
Словно под влиянием этого сонного вечернего бори мотанья, открылся траурный занавес, ведущий в мрачные катакомбы памяти, оттуда вылетела стайка белых голубков, закружились, трепеща крылышками, бел от розовым облачком окутав Михоровского.
Воспоминания, серебряные пташки, окружили его. О, как прекрасны и чудесны воспоминания, уносящие, в страну сказок, воспоминания – клад, сокровищница; куда следует заглядывать в минуты сосредоточения духа, зорко следя, чтобы не нарушить, не разбить святую чистоту былых переживаний, их святость…
Снежно-белые голуби кружили, касаясь клювика» запертой на все засовы души майората. Они пытались достичь сокровищницы и, взяв оттуда самоцветы, зажечь на небе прекрасную сияющую зарю, окутать ею Михоровского, омыть его разум, словно в источнике вечной жизни. И птичьи труды не пошли напрасно – сердце Вальдемара уже исполнилось нежности, он вот-вот готов был безраздельно отдаться во власть былых чувств. Всей душой он желал распахнуть златые врата волшебного сезама, чтобы рухнуть на его пороге в бессилии успокоения…
Но грозный вихрь всколыхнул деревья, растрепал гривы дубов, скользнул ниже, шумя в кронах, свища в дуплах. Лес, минуту назад окутанный тишиной, теперь ;шумел, бормотал, ворчал, а темная непроглядная ночь шла следом на подмогу вихрю, раскинув черные крыла над беспокойной чащобой.
Отлетели испуганные голуби-воспоминания, дивные голоса оборвали искусительную песнь, златые врата захлопнулись с треском. Последние перышки воспоминаний, оброненные вспорхнувшими птицами, разлетелись во мраке. Вернулась суровая действительность, обернувшись шумящими кронами деревьев и шелестом издавших листьев. Большие капли дождя посыпались с небес, словно свинцовые шарики, барабаня по ветвям, как горошины, – все громче, все звучнее.
Майорат тронул шпорами коня. Поехал по просеке и сторону Белочеркасс, измученный душевно прогулкой но темным катакомбам памяти. Позади остался черный, глухо шумящий бор, могучие дубы, гордые своей силой и величием.
О дубы! Вы не знаете топора, и потому голос ваш горд.
Шумите же громче, Волынские дубы! Никто не посмеет ранить вас острой сталью. Шумите!
XII
Бор возвышался, словно красавец-корабль на безбрежном пространстве океана, боролся со стихией и побеждал. Бесконечное скопище ветвей колыхалось, словно расходившиеся морские волны. Вихри сухих листьев взлетали кверху, ветер осыпал ими деревья, чтобы мгновением спустя отбросить и взметнуть с земли новые. Деревья яростно шумели, треща, скрежеща, заражая друг друга боевой яростью, азартно сшибаясь лбами, разнося дыхание войны все дальше в глубь чащобы.
Ветер безумствовал. Но и по земле надвигались враги. Крадучись, лисьим шагом приближалась какая-то темная лента, многоногое скопище, надвигаясь довольно быстро – приостанавливаясь, прислушиваясь, потом подползая ближе, – и ветер доносил порой глухой стук конских копыт. Порой шум деревьев казался воплем, словно стенанья погубленных душ наполняли чащу, холодя кровь в жилах живых. Тогда множество рук творило в воздухе знак крестного знамения.
Это шли люди. Толпа мужиков с топорами кралась рубить княжеский лес. Растянувшись гигантской змеей, людское скопище вползало в бор: серые свитки, лыковые лапти, поблескивающее в полумраке топоры…
Они вошли. Бор встретил их жалобным шумом, осыпал градом капель, попытался оплести ноги корнями и высохшими травами. Но мужики проворно, словно дикие коты, продвигались вперед, прыгая и хохоча от рад ворча по-медвежьи, и эхо зловещим предвестник смерти разлеталось по лесу.
Когда обрушился первый удар топора, деревья погнулись до основания. Суставы дубов пронзительно скрипнули. Топоры начали жуткую косовицу.
Двести человек, охваченных звериной жадность двести лиц, искривленных дикими гримасами, двести глоток, исторгавших дикий хохот торжества… Двести топоров взлетели и обрушились, вгрызаясь в тверды жилистые тела дубов.
Бор содрогнулся. Даже ветер умолк. Изумление страх заставили конвульсивно содрогнуться ветви. Неизвестная прежде тревога, огромная, внезапно поступившая, угроза заставили онеметь лесных великанов. Сердцевина их, кипевшая живыми соками, похолодела, от страха.
И ветер из врага леса мгновенно превратился в друга разнося от вершины к вершине словно бы звон похоронного колокола: «Вас убивают, дубы, вы гибнете, дуб Спасения! Спасения»!
Варварские топоры в руках человекоподобных бестий звенели громко, взлетали размашисто, словно цепы чертей, молотящих в пекле грешные души. Мужи тешились, нанося раны лесу, сражая самых рослых величественных магнатов чащобы. Топоры калечили, убивали неустанно.
Бор сдавался на милость, бор плакал над телами поверженных вождей, бор взывал о помощи. Тела дубов покрылись ранами, кроны их сотрясались в последи конвульсиях. Но много их еще стояло, прочно вцепившись корнями в землю, а те, что гибли, у мир мужественно, сохраняя величие до самого конца.
Когда несколько десятков лесных великанов рухнуло с грохотом, когда над их телами зашлись в плаче собратья, а мужичье звериным воем ознаменовало свое торжество, в Белочеркассах начался переполох.
В спальню майората громко застучали:
– Проснитесь, пан майорат!
– Что там? Запыхавшийся голос произнес лишь:
– Мужики валят лес! Майорат вскочил, как подброшенный:
– Какой? Где?
– В урочище Черных дубов!
– Коня мне, живо! Все на коней!
Камердинер бегом бросился передавать приказ.
Майорат лихорадочно одевался.
Он любил эти дубы, перенес бы их в Глембовичи, будь это в человеческих силах.
Его дубы гибнут, гибнут… Господи Иисусе!
Прошло всего несколько минут, и майорат, в костюме для верховой езды, галопом мчался к лесу во главе пожарных, егерей и слуг. За ним, не отставая ни на шаг, летел верный Юр, ругаясь про себя, что нет под рукой его хлопцев, глембовических егерей, – уж они постояли бы за пана и его бор!
Ветер свистел в ушах, когтями раздирая грудь. Всадники летели во мраке, словно пылающие жаждой мести орлы. Десять пожарных скакали впереди с пылающими факелами, пламя протянулось кровавым шлейфом, подавая знак несчастной чащобе, что помощь близка.
Они влетели в лес, словно пожар, сея общую панику. Факелы рассыпались во все стороны – каждый всадник гнал перед собой кучку злодеев. Вопли убегающих оглушали. Гонимые топотом коней, шипением смоляных факелов, порубщики разбегались, не помня себя от страха. Их не били, было приказано только разогнать толпу. Но всадники во всю глотку проклинали мужиков, кто как умел. Огромные, кудлатые мужики бросали топоры, разбегались, как шакалы, прыгая через поваленные дубы, спотыкаясь, падая. А когда они увидели освещенного двумя факелами конного майората, вопли усилились. Отовсюду слышались хриплые голоса;
– Князь! Князь! Михоровский! Бачишь? Спаси, помилуй!
Мужики постоянно именовали майората князем – не из-за титула, а за его миллионы. По их разумению, такой богач просто не мог не быть князем.
Теперь он стал для них сущим антихристом. Свалился как снег на голову, в клубах дыма, шипящего огня, гневный, каким они его никогда прежде не видели. «Михоровский ли это? – в страхе думали они. – Не упырь ли из могилы?» Его выразительный голос наполнял ужасом крестьянские сердца.
Мужики разбегались, не было возможности объяснить им что-либо, спросить, почему они рубят барский лес. Майорат звал их, но безуспешно. Они улепетывали так быстро, что задержать удалось лишь двух-трех – но и те лишь почесывали в затылках и что-то глухо бормотали, а дела не прояснили. Страх отбил у них всю смелость и способность соображать. Глядя на них, майорат жалостливо кивал. Эти нецивилизованные дикари очень легко поддавались злому влиянию. Особенно если учесть, что отличительной чертой их была алчность. Михоровский осматривал лес, печально глядя на могучие, поваленные стволы дубов-великанов, на зияющие раны, сверкающие свежей смолой, на множество щепок торчавших из земли, как ножи. Он стоял посреди этого; побоища, обнажив голову перед останками владык чащобы. Уцелевшие дубы тихо, радостно шумели, благодарные за избавление, роняли слезы на тела погибших товарищей. Лес оцепенел под впечатлением разыгравшейся здесь трагедии.
В особняк майорат возвращался шагом, понурив голову, как будто ехал с похорон. Дорогу ему освещали факелы, вокруг слышался конский топот. Болезненный холод пронизывал его. Грудь болела, словно пробитая копьем, спину странно пекло, дыхание перехватывало.
Мыслями он оставался с дубами..
К счастью, их погибло немного. Сраженные колоссы, лишившиеся жизни, души… Они умолкли навечно, не зашумят уже никогда могучими кронами.
Майорат глубоко вздохнул.
И ощутил пронизывающую боль в боку.
«Неужели я ранен?» – подумал он.