Текст книги "Современный детектив ГДР"
Автор книги: Ганс Шнайдер
Соавторы: Вернер Штайнберг,Хайнер Ранк
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 45 страниц)
– Прошу без ненужных сцен, – предупредил майор. Шефер успокаивающе взял меня за локоть. Прокурор не без интереса поглядывал на меня, выжидая, пока я успокоюсь.
– Да, вы все отрицали. Теперь вы полагаете даже, что мы чуть ли не обошли закон, лишь бы только вынести приговор – пусть и невиновному. Это самый тяжкий упрек, который можно бросить юристу.
– Извините, – смущенно пробормотал я и поставил стул на ножки.
– Но дело от этого не сдвинулось. – Гартвиг полистал в папке. – Прежде вы сами признавали – рассудком! – неоспоримость веских улик, но в душе не соглашались с доказанным. Пожалуйста, у нас есть время. Я перечислю вам улики, а вы уж судите сами. Во-первых…
– Не стоит, господин прокурор.
– Стоит. Итак, во-первых: вы любили Улу Мадер. Ее отец внезапно воспротивился и натравил на вас собаку, когда вы не пожелали уйти с его двора. Во-вторых: вы напились, встретили у трактира Мадера. Между вами разгорелась ссора, чуть не до драки. Мадер поносил ваше семейство, грозил разоблачением каких-то бесчестных поступков. Кстати, вы умолчали о содержании вашего спора. Мы узнали о нем лишь от свидетелей. В-третьих: вы отправились вдвоем с Мадером в лес. Там ваша ссора перешла врукопашную. Нож, которым был убит Мадер, принадлежит вам. Поначалу вы этот факт отрицали, но позднее, когда у вас не осталось выхода, признались, что потеряли его. Вы даже допустили, чтобы подозрение пало из-за этого на вашего отца и вашего брата. Но оба они в момент убийства находились дома. Несомненное алиби. В-четвертых: вместо того чтобы сразу известить полицию, вы спрятались в своей комнате. Если бы ищейка не взяла ваш след, оперативной группе добавилось бы немало хлопот. В-пятых: вы показали, что у Мадера было при себе какое-то письмо. Позднее, когда в его одежде мы ничего не обнаружили, вы сделали поправку и заявили, что он только похлопал себя по нагрудному карману и упомянул о письме. И в-шестых: наряду со всеми положительными чертами вашего характера, о которых нам сообщили, проявились и две плохие: вспыльчивость и склонность ко всяким выходкам. Ваши бывшие товарищи и начальники по службе в Народной армии также подтверждают это. В их отзыве о вас, кроме всего прочего, сказано: «Иногда он умалчивает о фактах, которых стыдится и которых сам еще не осознал, да и в этом случае не всегда придерживается правды». Противопоставить этому вы можете лишь сомнения судебных медиков, которые заслуживали бы внимания, если бы преступление было совершено так, как вы его изображаете. Кроме того, имеются положительные характеристики от воинской части, общинного комитета по охране порядка, где удостоверяется, что вы трудолюбивы, энергичны, отзывчивы, хотя порой бываете недисциплинированны и упрямы… Вот и все. Теперь судите, прошу.
– Чего тут судить! Я же сам давно понял, что иного решения быть не могло. Потому не подал кассации и бежал, потому все понимаю и отказываюсь понимать. Ведь я должен защищаться!
– Вы собирались жениться на Уле Мадер?
– Да.
– Почему же вы ей… ну, скажем, порекомендовали выходить за вашего брата Фрица?
– Спросите у надзирателя, который был тогда с нами: я ни слова не говорил об этом.
– Да? – Гартвиг мельком взглянул на меня и задумался. Мой ответ не удивил его. Он уже наверняка все разузнал у надзирателя.
Наступило молчание. Прокурор опять принялся читать в папке, лежавшей перед ним. Наконец он поднял голову.
– Видите ли, объективные факты заставили нас сделать один-единственный вывод: виновен. Не только в убийстве по неосторожности: Нет, было даже подозрение в прямом умысле. Я требовал наказания в соответствии со своим убеждением. Того же мнения были и мои коллеги. Но ваши постоянные заверения в невиновности, особенно после вступления в силу приговора, не давали нам покоя. Мне захотелось выяснить, что за этим кроется. У меня возникла лишь какая-то смутная догадка, не более, но я посоветовался с коллегами из комиссии по расследованию убийств и в конце концов вернул дело на доследование. Вот результат нашей дальнейшей работы: мы установили, что в ночь убийства из лесу вышли, кроме вас, еще два человека. Далее, нам стало известно, что существует человек, который грозил убить Мадера. И этот человек во время убийства находился где-то в пути. Алиби у него нет. – Прокурор сделал паузу, полистал в папке, затем неожиданно спросил: – Кстати, вы знаете некоего Герберта Циглера?
– Да.
– А некую Соню Яшке?
– Жену Вернера Яшке? Их двор наискосок от мадеровского.
– До того как мы о них узнали, они по своей инициативе явились дать свидетельские показания. Это те самые люди, которые вышли из леса. Оба ходили туда, ну, скажем, прогуляться. Они стояли на опушке и успели спрятаться, когда вы с Мадером шли мимо. Было очень темно. А примерно в пяти шагах за вами крался еще один человек! Оба его заметили.
До меня не сразу дошло значение сказанного, сообщение Гартвига застало меня врасплох. Наконец мой рассудок переварил это. Я вскочил и чуть не навалился грудью на стол, заглядывая Гартвигу в лицо.
– Но почему…
– Почему? Н-да. Оба состояли в связи, которую скрывали от своих благоверных. Думайте о них, как хотите, но, во всяком случае, я считаю честным то, что они набрались мужества и выступили свидетелями, чтобы помочь вам. Это существенно облегчило нам работу.
– Мадера убил другой! Кто? – Я все еще стоял, наклонившись над столом, не в силах оторвать взгляда от прокурора.
– Кто, мы не знаем. Может быть, он и совершил преступление, я говорю – может быть, если поверить вашим показаниям, учесть сомнения медицинской экспертизы и принять во внимание новые факты.
– Тогда… тогда… вы поверите, что я… не убивал Мадера?
Гартвиг чуть улыбнулся.
– Вера не играет тут никакой роли. Выпали несколько решающих звеньев из цепи улик. А разорванная цепь ничего не стоит. Это значит – доказательств не хватает. Факты вызывают серьезные сомнения и указывают на иные версии. В уголовно-процессуальном праве существует принцип: в случае сомнения решать в пользу обвиняемого. Таково реальное положение дел.
– Я не понял.
– Это значит: по указанию прокурора республики возбуждено ходатайство о новом расследовании вашего дела. Мы всецело одобряем это решение… Ну, а кроме того, есть такой младший лейтенант Шефер, который – как в служебном порядке, так и вне службы – выдвигал все больше и больше сомнений в правильности приговора, хотя ни одного аргументированного доказательства привести не мог.
Прокурор Гартвиг, майор и младший лейтенант смотрели на меня спокойно и, пожалуй, даже благосклонно, будто ничего не случилось. Для меня же рушились тюремные стены, ломались решетки, выдергивались дверные засовы. Будет новое расследование! Появились факты, оправдывающие меня; и добыли их уголовная полиция и прокуратура, к которым я до сих пор испытывал недоверие…
Я но мог унять дрожи в руках. Мне захотелось сказать что-то, пролепетать, может быть, слова благодарности, но я не мог челюсти разжать. Закружилась голова. Было тяжело дышать, как после долгого напряженного бега. «Только бы не раскиснуть, – подумал я. – Ведь у меня счастья такого еще никогда не было». Я рухнул на стул. Смотрел перед собой и ничего не соображал.
– Суд принял ваше дело для пересмотра. Я дал санкцию приостановить действие приговора до слушания нового дела. Завтра вас освободят.
Горячая волна пробежала по всему телу, я машинально кивнул; казалось, что все это происходит не со мной, а с кем-то другим. Потом вдруг вспомнил, что ведь завтра сочельник и меня как раз выпустят, я приеду в Рабенхайн, обниму мать, отца. А Фриц? Ах, утрясется, не надо быть мелочным.
Вот вылупят глаза охочие до сенсаций односельчане! На сей раз торжествовать буду я. Придется им изменить свое мнение обо мне, поймут, что я не виноват. Правда, я почувствовал некоторую робость при мысли о встрече с односельчанами, но эта робость тут же исчезла, как только я взглянул в окно и увидел за решеткой кружащиеся снежинки. Завтра я смогу ловить их и идти куда хочу. Завтра, завтра, завтра… А Ула?
Меня освободят. Значит, она должна радоваться за меня. Недоразумение, получившееся по вине Фрица, можно легко уладить…
Еду домой. Все прошло, все позади! Я снова живу!
– Значит, завтра вы поедете в Рабенхайн, – сказал Гартвиг. – Пожалуйста, будьте внимательны и, как только заметите что-нибудь подозрительное, немедленно сообщайте нам. Если настоящий убийца находится в районе деревни, ваше неожиданное появление вынудит его действовать. Так что смотрите в оба! Я кое-чего ожидаю в связи с этим. Каким будет мое заключение по окончании следствия, зависит теперь от вас и, возможно, в решающей степени от вашего поведения в первые же дни. Если хотите знать точнее, о вашем освобождении мы не известили ни Рабенхайн, ни ваших родственников. Это наш тактический ход. Не испортите нам игру.
Таково было его напутствие.
IV
И вот в кабинете Вюнше я снова оказываюсь лицом к лицу с этим прокурором. В голову лезут слова, что он мне говорил накануне освобождения, и я от стыда опускаю глаза, сознавая, что спасовал, не оправдал его доверия.
– Я представлял себе иной исход, более благоприятный, – начинает Гартвиг. – Возможно, я слишком понадеялся на вас. Но теперь это неважно. Судя по всему, дело близится к развязке. А вы предпочитаете отмалчиваться.
– Я неправильно себя вел, господин прокурор, и раскаиваюсь в этом.
– Каяться – одно, а то, что вы не справились с задачей, – другое. – Голос прокурора звучит сурово, как тогда на суде, а не дружелюбно, как на предыдущей встрече. – Один вопрос, прежде чем перейдем к делу: почему этой ночью вы не использовали возможности убежать вместе с Мюллером?
– Я не убивал Мадера. А ночью… Я согласен, что поступил незаконно, когда залез в комнату родителей, украл ключи и обшарил шкафчик. Я сознавал, что делаю. И все равно сделал. Но чтобы калечить или убивать Фрица или старика, мне и в голову не приходило. Ведь брат и отец все-таки.
– Однако двое свидетелей подтверждают обратное. И это не косвенные улики, а прямые доказательства. Вдобавок Мюллер показал, что вы ему признались.
– Я не виноват. – Я почувствовал, что страшно устал. – Если еще кто и может помочь мне, то только вы и старший лейтенант Вюнше. Мой побег и все, что потом случилось, кое-чему научили меня все-таки. Когда вы освободили меня из заключения, я вернулся в деревню, полный надежды. Вскоре возникло первое подозрение, и я решил сам найти убийцу. Меня словно лихорадка охватила, устоять я никак не мог. В армии со мной тоже так бывало: сорвусь, а потом не знаю, куда деваться… Пожалуйста, поверьте мне и помогите. Один я не справлюсь.
«Только бы не пустить слезу, – подумал я. – Чего доброго, решат, что я прошу их сжалиться. Вернусь в камеру, там наедине можно будет поплакать».
– Рассказывайте. – Голос Гартвига звучит уже мягче. – У вас еще есть шанс. Расскажите обо всем с того момента, как вы приехали домой. Меня интересуют не только факты, связанные с преступлением, но и ход ваших мыслей. Говорите правду, только правду!
Старший лейтенант Вюнше усаживается за машинку и кладет рядом стопку бумаги. Я с неудовольствием наблюдаю за его приготовлениями. Ворох чистой бумаги почему-то наводит на меня ужас.
– Вам не нравится мое предложение? – спокойно спрашивает прокурор.
– Нет, нет, я готов, – поспешно заверяю я его. – Только вот… мне хочется рассказать многое, и не все для протокола. Но придется говорить медленно, чтобы машинка поспевала, отвечать на какие-то вопросы… столько наболело, а тут все время думай, что каждое твое слово будет увековечено на бумаге.
– Говорите не стесняясь, без разбора, я уж потом рассортирую, – предлагает Вюнше.
Но Гартвиг, покрутив головой, что-то шепчет ему. Вюнше молча кивает, идет в соседнюю комнату и возвращается с магнитофоном.
– Ладно, Вайнхольд, не будем вам мешать. Здесь останутся только надзиратель и наш техник. Представьте себе, что вас слушает близкий вам или хорошо знакомый человек, которому вы доверяете, и рассказывайте.
Я вытаращил на него глаза.
– Конечно, метод несколько непривычный, – улыбается Вюнше, – но хуже не получится, скорее наоборот. И помните, мы потому пошли на это, что еще чуточку верим вам.
Вюнше с Гартвигом выходят из комнаты. Под мышкой у старшего лейтенанта папка с моим «делом». Кажется, он рад, что не придется писать протокол.
Поколдовав с аппаратом, техник устанавливает на столе микрофон, включает его, а сам усаживается где-то позади меня. Я молчу и смотрю на микрофон. Кого же из близких или хорошо знакомых мне людей он должен представлять? Мать, Улу, прокурора? Нет, все они причастны к делу, скорее даже пристрастны. Где же взять человека, кому я доверяю, на кого могу положиться? Рольфа? Да. Оскара? Да. Вилли? Да, все мое отделение, которым я командовал в армии! Еще раз мысленно проверяю каждого из них, и все они тоже имеют право проверить меня, хотя я больше не являюсь их командиром. Я вижу их перед собой, верю им, мне хочется убедить их в своей невиновности, и в то же время меня страшат их недоумевающие взгляды, нелицеприятные вопросы и упреки, на которые они имеют право.
– Уже смеркалось… – начинаю я.
Уже смеркалось, когда поезд остановился у безлюдной платформы Фихтенхаген. На снежном покрове виднелись редкие отпечатки следов. Плавно, почти торжественно опускались снежинки. Небольшое станционное здание словно пригнулось под снежной шапкой.
От станции до Рабенхайна около часа ходьбы. Обычно здесь курсирует автобус, но я не был уверен, что сегодня, в сочельник, он еще ходит; кого-либо спрашивать не хотелось, и я решил пойти пешком. Подышать забытым лесным воздухом, ощутить простор полей, по которому так соскучился.
А главное, оттянуть еще немного времени, прежде чем постучу в дверь родного дома.
Железнодорожник на станции с удивлением оглядел меня и, поеживаясь от холода, поднял высокий воротник овчинного тулупа. Ему показалось невероятным, чуть ли не поразительным, что пассажир, сошедший с поездов такую погоду, одет лишь в легкое поплиновое пальто.
Несколько минут ходу, и я – в лесной тишине. Снег, задерживаемый ветвями могучих сосен, почти не падал на землю. Лишь изредка от порыва ветра сыпалась мелкая сверкающая пыль. Я шагал не спеша, вдыхая полной грудью свежий морозный воздух. Мысли о событиях недавнего времени улетучивались с каждым шагом, и я надеялся, что еще не скоро вернусь к ним. Надолго проститься с ними, пожалуй, не удастся. Как только приду домой, они сразу вернутся. И что я вообще скажу, когда войду в дом? Ладно, что-нибудь придумаю. Мать, наверно, сейчас наряжает елку. Прежде я всегда помогал ей. Отцу с братом хотелось и елки, и жареного гуся, но сами возиться они ни с чем не желали. Может, еще и успею помочь, если поднажму.
Я прибавил шагу. Вот уже и лесная опушка позади. Ходьба согрела меня, но я почувствовал, что устал. Горячее дыхание вылетало белым облачком. А еще полгода назад я прошел бы это расстояние беглым шагом и даже не запыхался бы.
Стемнело, но я не ощущал темноты из-за снежно-белой мглы вокруг. Снег поредел. Из деревни приветливо замигали первые робкие огоньки.
Впереди проселок пересекала автострада. Не было слышно ни одной машины. Каких-нибудь два месяца назад я проезжал здесь на грузовике. Сейчас мне казалось, что это было давным-давно.
Метрах в ста правее я шел тогда к лесу с Фридрихом Мадером. Он мертв, его убили, и считают, что это сделал я. А ведь с тех пор я почти ни разу не вспомнил о нем! Не было времени, был слишком занят собственной судьбой, хотя ее и предопределило убийство Мадера. Только сейчас, через добрых полгода после его смерти, ощутил что-то похожее на печаль и подумал: как же я предстану перед его дочерью Улой…
Мадер был человеком, на которого можно было положиться: не очень любезен, скорее грубоват, неразговорчив, но всегда готовый прийти на помощь. Вот кого следовало выбрать председателем сельскохозяйственного кооператива – Мадер пользовался авторитетом у крестьян. Но он не любил вылезать вперед, и в конце концов избрали другого. Кому была выгодна его смерть? Кого-то ведь подозревали, сказал прокурор. Кого? Я должен помочь в его розыске. Но почему Гартвиг не назвал ни одной фамилии, даже не намекнул ни на кого?
Снег поскрипывал под ногами. Вокруг не было видно ни души. Сегодня все сидели дома. В некоторых окнах уже мерцали зажженные свечи. Там жили рабочие, ездившие каждый день в город. Они, наверно, выполнили план, и праздник для них уже начался. В крестьянских домах еще не зажигали свечек; в хлевах мычали коровы, ожидая корма, хрюкали свиньи, ржали лошади, звякали подойники и молочные бидоны.
Наш двор был одним из самых больших в селе. В нижних окнах только что загорелся свет… Тихо кряхтели ворота, поскрипывали петли. Из хлева пробивалась полоска света. Беспокойно топтались лошади. Отец покрикивал на них. Ничего не изменилось за прошедшие полгода.
Крыльцо, шесть широких ступеней. Каждую знаю наизусть, могу подняться с закрытыми глазами не споткнувшись. Дверь по-прежнему открывается туго. В сенях пахнет сметаной и жареным гусем. Не опрокинуть бы чего в темноте.
И вот я в комнате. Мать стояла ко мне спиной и, чуть наклонившись, разбирала серебряный дождь. Грубыми, натруженными пальцами ей было неловко брать тонкие нити, поэтому она небольшими пучками бросала их на ветви.
– Уже подоил? – удивленно спросила она не оборачиваясь.
– Здравствуй, мама.
Она застыла на миг, потом резко повернулась. Серебряные нити выпали из рук. В ее глазах мелькнул ужас. Робкими шагами она двинулась ко мне.
– Ты? – прошептала она, не веря, и растерянно улыбнулась. – Но ты не сбежал опять, Вальтер?
Она не сводила с меня умоляющего взгляда, полного робкой надежды. Я мотнул головой и почувствовал, что мне сдавило горло.
– Нет, мама, меня освободили. Прокурор выпустил, все законно!
И тут я совсем растерялся. Мать обняла меня и тихо заплакала, потом поднялась на цыпочки и смущенно поцеловала меня в лоб. Подобных нежностей в нашей семье никогда не водилось.
– Я верила, сынок, что это не ты сделал. Какая радость-то на рождество. Теперь могу людям в глаза смотреть. Услышал господь мои молитвы. Такая радость-то, да еще в сочельник!
– Мама, тебе плохо было, да? – Только сейчас я пришел в себя и обнял ее за худые, жилистые плечи.
– Тяжко было дома, сынок, с отцом и Фрицем. Ах, что об этом говорить.
– Нет, расскажи!
– Фриц то ласковый, даже смеется, то целыми днями ходит как в воду опущенный. А вот отец, с тем было совсем невтерпеж. Сам знаешь, я никогда ему не перечила, молча сносила его прихоти… Как работать в кооперативе, он упрямится, чем дальше – тем больше, а на своем участке и в хлеву старается за троих. Даже Фрицу стало невмоготу. Из-за тебя они тоже частенько ругались. Я и не думала, что Фриц к тебе так привязан. А отец… ну, сам понимаешь. Слава богу, все позади. Я знала, что ты не можешь сделать что-либо дурное… Да ты голоден небось. Господи, как похудел! Вот ведь горе как человека скручивает! Пойдем скорей в кухню, сынок.
Загремели кастрюли, миски, захлопали дверцы шкафов, полетели в печку поленья, зажурчала вода из крана. Дома… Я опять дома! А мать, как радуется она! Каким счастьем светятся ее глаза. Вся жизнь ее – тяжелый, изнурительный труд. Но мать была выносливой. Одно слово – крестьянка… Хотя, по сути, она жила как батрачка, всегда подчинялась воле мужа. Только в тех случаях, когда отец несправедливо ругал или бил меня, она решительно восставала против него.
С удовольствием посидел бы в кухне с матерью, но надо было идти в хлев, поздороваться с отцом и братом, хотя я еще не решил, как держать себя с Фрицем.
Неторопливо пересек двор, открыл дверь: сразу обдало теплым навозным духом. Ворвавшийся вслед за мной холод заклубился сероватым облачком. В проходе стояла электродоилка, тут же лежали свернутые в бухты шланги. Никого не было видно. Мои шаги гулко звучали, и я затопал еще сильнее: хотелось ступать уверенно, по-хозяйски, ходить свободно всюду.
Внезапно кто-то схватил меня за плечо и круто повернул. Не успел я опомниться, как две руки стиснули мои запястья. На лице я ощутил горячее дыхание. Фриц. Он растерянно смотрел на меня. Его обычно тусклые глаза даже оживились от испуга.
– Пойдем отсюда скорее, пока старик тебя не увидел! – зашептал он настойчиво и потянул меня к кладовой, откуда был отдельный выход. – Ну, ты даешь, – пробурчал он с упреком, удивленно разглядывая меня. – Как тебе это опять удалось?
Прежде чем я понял, что́ его взволновало, Фриц задвинул изнутри засов и некоторое время прислушивался, глядя в сторону хлева.
– Черт возьми, куда тебя девать? В дом опасно. Налетят с обыском – сразу найдут. Пошли в сарай! Принесу все, что надо: теплые вещи, одеяло, еду. Только прошу: молчи и не топай, как лошадь.
Поняв наконец причину его усердия, я решил забавы ради испытать его братскую любовь.
– И ты не боишься помогать беглому преступнику? – спросил я, сделав удивленное лицо.
– А что я, по-твоему, должен делать? – ответил он. – Ты все-таки мне брат. Я был бы последней сволочью, если бы бросил тебя в беде. Ночью обсудим, как быть дальше.
– Тебя ведь могут посадить за укрытие беглеца.
– Ну и пусть. Окажись я в беде, ты бы меня тоже выручил.
Особенно дружны мы с братом никогда не были. Теперь я видел: он пойдет на любой риск для своей родни. Он выручал меня, невзирая на грозящую ему опасность. За это я простил ему все мелкие обиды в прошлом и готов был даже простить его ложь Уле насчет моих пожеланий к их свадьбе. Я невольно обнял его. Он удивленно посмотрел на меня, потом улыбнулся, и в его взгляде мелькнуло нечто похожее на стыд. Вероятно, Фриц подумал о том же. Я слегка прижал его к груди и отпустил. Проявление братской симпатии выглядело довольно неуклюже, но еще ни разу в жизни мы не выказывали ее друг другу сильнее, чем сейчас.
– Ну, пошли в сарай! – сказал он.
Я покачал головой.
Фриц сердито взглянул на меня и открыл рот. Наверно, он собирался убеждать меня, что иного выхода нет.
– Незачем, – возразил я и громко расхохотался.
Он мгновенно зажал мне рот ладонью. Я приложил немало усилий, чтобы освободиться от этого «кляпа», пока наконец не отпихнул брата.
– Большое спасибо, Фриц, ты молодец, но я не сбежал. Меня освободили по всем правилам: с документами, печатями, проездным билетом до Фихтенхагена, со всем, что полагается.
Он уставился на меня с глупым, растерянным видом. Таким Фриц был всегда, сюрпризы он переваривал медленно. Вот почему меня так глубоко тронуло то, что он, не раздумывая, вызвался помочь мне. Даже стало чуть жаль брата, ведь своим признанием я перечеркнул его хлопоты и обрек на бездействие.
– Освободили, в самом деле? – спросил он недоверчиво. Его зрачки опять словно заволокло туманом. – Ты ведь был осужден, зачем же им тебя вдруг отпускать?
– Дело пересматривают. На середину января назначено новое следствие. Прокурор, видимо, так убежден в оправдательном приговоре, что уже заранее выпустил меня на волю.
– А… кто же убил Мадера?
– Понятия не имею. Никто не может ответить на это, по крайней мере сейчас. Конечно, розыски продолжаются. Пока лишь твердо установлено: когда мы с Мадером шли по дороге, за нами шел еще кто-то. Возможно…
– Но ведь доказательств вроде хватило! – раздраженно перебил он меня. – А теперь, значит, не хватает, и клетку распахнули, вылетай?
Казалось, он разочарован. Забавно: пока Фриц считал меня виновным и беглецом, он от души хотел мне помочь. А теперь?
– Рад, что освободился? – спросил он хмуро.
– Еще бы!
– Ты не учитываешь вот чего: у нас в деревне всякий считает, что старого Мадера отправил на тот свет ты, только ты настолько хитер, что тебя не уличишь. Все будут обходить тебя за версту. Оно, правда, лучше, чем сидеть за решеткой.
– Но ты-то не веришь…
Фриц, не дослушав, отмахнулся.
– Ты меня знаешь. Я человек прямой. Так вот, чтобы не было недомолвок. Я считаю, что это сделал ты. Уверенность лучше, чем сомнение, оно, как ржа, разъедает.
От его слов пропало радостное настроение. Во мне поднялось какое-то необъяснимое чувство страха. Я лихорадочно соображал, как доказать Фрицу, что я невиновен, но чем больше подыскивал аргументов, тем яснее понимал, что он попал в мое самое уязвимое место. Я уже не радовался возвращению домой. Еще утром свобода казалась мне такой лучезарной… А теперь? Роскошный павлин превратился в жалкого воробья-замухрышку. Так и не найдя убедительного ответа, я лишь сказал:
– Полиция продолжает розыск и, наверно, поймает убийцу.
– А есть подозрения? – Фриц втянул голову в плечи.
– Конкретных нет.
– Ну вот видишь. – он глубоко вздохнул и шумно выдохнул. Все его оговорки и возражения словно развеялись с этим выдохом. Он опять улыбнулся, похлопал меня по плечу. – Не обижайся, Вальтер. Ты же спросил, что я об этом думаю. Хотел пировать, пришлось горевать. Но ты не унывай. Так или иначе, можешь на меня рассчитывать. Как-нибудь вместе выберемся из этой чертовой истории. Свет не клином сошелся на нашем захолустье, где твой надел – твоя кормушка. Ладно, пошли к старику. Вот глаза выпучит!
Фриц подтолкнул меня к двери, ведущей в хлев, и, отодвинув засов, ногой распахнул ее.
Отец ничуть не удивился. Он взглянул на нас, поморгал и, когда я протянул ему руку, не очень-то охотно пожал ее. Потом кивнул мне и проворчал:
– А, приехал. Небось соскучился по работе, а ее у нас невпроворот. Только… – Он невозмутимо повернулся к коровам.
Вообще-то я редко видел его взволнованным. Помнится, даже в тот день, когда отец – последним – записался в сельскохозяйственный кооператив, хотя его глаза пылали ненавистью, внешне он оставался невозмутимым. Лишь мать, Фриц да я заметили, что его так и распирает от гнева. Оба агитатора из районного совета даже не почувствовали напряженной атмосферы, они скорее подивились тому, как этот крестьянин, перечитав бумагу пять раз, спокойно, с достоинством взял ручку и размашисто поставил свою подпись. Его скуластое лицо оставалось непроницаемым, только глаза сверкали да тонкие губы чуть кривились в язвительной усмешке…
И агитаторы потом даже упрекнули бургомистра за то, что он считал Эдвина Вайнхольда «особо тяжелым случаем».
Втроем мы вернулись в дом, молча вымыли руки и уселись за стол, покрытый белой скатертью. Отец не терпел такой «роскоши»; он чувствовал себя увереннее, когда тарелка стояла на клеенке, с которой легко можно было вытереть пролитый суп. Но мать, не слушая возражений, ради праздника постелила белую скатерть.
Картофельный салат мне очень понравился, я даже не заметил полного блюда с сосисками, но мать напомнила мне о нем.
Ели молча. Каждый был занят своими мыслями, и я сомневался, что эти мысли связаны были с праздником. Молчание нарушалось, лишь когда Фриц требовал какое-нибудь блюдо или мать просила передать ей баночку с горчицей, которую отец поставил возле своей тарелки. Держа сосиску скрюченными пальцами, он торопливо макал ее в баночку и застывал в ожидании, пока мать деликатно брала горчицу на кончик ножа и возвращала баночку. Мы с братом предпочитали хрен, от которого вышибает слезы из глаз и перехватывает дыхание, если ненароком вдохнешь ртом, откусывая сосиску… Сочельник дома. Все как в прежние годы, и тем не менее все совершенно по-другому. Мне бы радоваться, но после разговора с Фрицем я чувствовал себя пришибленным. В тюрьме я считался «чужаком» за приторно-сладковатый аромат невиновности, исходивший от меня. Здесь я тоже буду «чужаком» потому, что отравляю воздух смрадом тяжкой вины. Я готов был проклясть мир, не оставлявший меня в покое. Где же мой дом? Не здесь и не там. Куда спрятаться, чтобы наконец обрести покой?
Интересно, что поделывает сейчас Ула? Фриц намеревается на ней жениться, а к нам даже не пригласил. Странно. Может, она отказала ему? Радостная надежда рассеяла мои мрачные мысли. С языка уже готовы были сорваться вопросы, но я сдержался. Не стоило ссориться с братом в первый же день этой зыбкой свободы. В конце концов, он вел себя очень порядочно, хотя и не сомневался в моей виновности.
А что, в сущности, было порядочного в его поведении, если он помогал, по его мнению, убийце? Что это, жалость во спасение чести семьи?
Мать поднялась и погладила меня жесткой ладонью по голове. Пляшущие огоньки светились в ее глазах… «Хоть она счастлива», – подумал я.
Она убрала со стола. Мы с братом продолжали сидеть, а отец направился к своему шкафчику, ключ от которого никому не доверял. Как всегда, к рождеству он, разумеется, купил бутылку болгарской сливянки, крепкой, но приятной на вкус. Тем временем мать поставила на стол рюмки из тонкого стекла. Фриц курит сегодня «Ориент», а отец угостил себя настоящей гаванской сигарой, упакованной в стеклянную трубку. Обычно брат курил «Дюбек», отец же покупал третьесортные сигары по двадцать пфеннигов за штуку. В праздники он делал исключение, хотя об экономии и тут не забывал – после еды сразу гасил свечи на елке. Но порой казалось, что свою несносную скупость он запирал в такие дни в таинственный шкафчик.
Мы чокнулись.
– За твою свободу, Вальтер, – сказал Фриц и одним глотком осушил рюмку.
Я последовал его примеру. Отец, немного подумав, выпил сливянку маленькими глотками. Затем не спеша раскурил сигару и как бы вскользь спросил меня:
– Где же ты собираешься устраиваться?
Я растерялся. Поглядел на него, на брата. Что хотел этим сказать отец? Брат пожал плечами. Мать отложила в сторону вилку. Наконец я понял: мне нельзя оставаться дома. Это отец решил бесповоротно. В смятении я перевел взгляд на мать. В ее глазах блестели слезы. Она покорно опустила голову. Фриц молча налил вторую рюмку и выпил.
Не мог же отец принять это решение прямо сейчас; наверно, он принял его давно, еще до моего ухода в армию. Откровенно говоря, я не думал идти добровольцем, однако отец то и дело нажимал на меня и приводил хитрейшие аргументы в пользу военной службы, хотя сам обычно шумел по поводу всего, что касалось государства. Он даже уговаривал меня поступить затем в офицерское училище. А Фриц еще и солдатом не отслужил. Так было заведено в крестьянском доме: да свершится воля отца.
Он хотел прогнать меня из Рабенхайна, это я понял. Фриц был его любимцем, которому должна достаться усадьба, и отец опасался, что я воспротивлюсь. Я усмехнулся. Теперь вовсе не обязательно иметь свой двор тому, кто хочет стать крестьянином. Сельскохозяйственным кооперативам позарез нужны специалисты, особенно молодежь. Для них строили современные дома и общежития. Но в глазах отца такие «бездворные» крестьяне оставались чужаками, мошенниками и неумехами, которых следовало гнать в шею. Он признавал крестьянином лишь того, кто владел собственной усадьбой, и чем она больше, тем лучше. Время остановилось для него много лет назад. Неужели он так и закоснеет в прошлом?