444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэле д'Аннунцио » Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы » Текст книги (страница 13)
Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:21

Текст книги "Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы"


Автор книги: Габриэле д'Аннунцио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

– Видишь ты куртину острога? Видишь последний западный бастион? Видишь рядом, на откосе, темную массу дубов? Это мои дубки. Оттуда с площадки раскрывается вся местность до самого моря и видна дорога со всеми своими поворотами. Я уверена, что Вана стоит там и не сводит глаз с дороги. У тебя сердце дрожит? Все тут пылает, но жарче всего она. Подумай только! Через нисколько минут она будет в моих объятиях.

Вдоль дороги тянулись тонкие печальные кипарисы, кучи почерневшей соломы, кузнечные горны, груды щебня, сухой валежник, тощие, безобразные оливы. Казалось, что вот-вот все это загорится, запылает под ветром, как хижина из ветвей, сгорит в одну минуту, пожрется пламенем, развеется по безотрадному месту, огнем по огню, пеплом по пеплу.

И пришла ночь.

Жизнь доказала, что она может разыграть самую невероятную игру притворства. Опьянелые страсти – скорби, мести, жгучей любви и жажды смерти – улыбались друг другу во взорах светлых глаз. И только уста, слишком обнаженные, живые уста, выдавали время от времени скрытые движения воли; иногда склонялись лица вниз и судорожная волна пробегала по мускулам лица.

И пришла наконец ночь. Каждый теперь оставался наедине с собой и со своим демоном, в тишине своей комнаты, возле мягкой постели.

– Говори тише, не шуми, чтобы не разбудить девочку, – сказала Изабелла Кьяретте, которая раздевала ее.

По ее желанию комната Лунеллы была рядом с ее комнатой. И дверь в нее была открыта. Но из комнаты девочки ничего не доносилось, даже дыхания не было слышно. Во всем городе стояла тишина, в открытое окно вливался запах жасминов, тубероз, влажный запах большого садка. Время от времени от набежавшего ветерка визжал на крыше флюгер, и визг этот сливался с долгим стоном ветра, столь обычным для Вольтерры, как будто бы ветер там зарождался в тамошних склепах.

– Нынче ночь святого Лаврентия, – прошептала Кьяретта, у которой в эту минуту от резкого движения ее хозяйки выскользнул из рук крючок.

В окне мелькнула падучая звезда, прорезав небо ослепительной бороздой.

– Задумали, сударыня, какое-нибудь желание?

Не отвечая ей, Изабелла подошла к окну, и камеристка последовала за ней, продолжая ее раздевать. Она взглянула на небо, почувствовала свежесть на своих голых руках, на плечах, на груди. Вдали, по ту сторону Эры, в стороне Пизанских холмов, беззвучно сверкали зарницы. Млечный Путь закрывали местами облака, похожие на разорванные траурные вуали. Белая огневая слеза вылилась и потекла по лицу ночи; и за ней другая, третья. Ночное дыхание жасминов вливалось в беззащитную душу. С высоты обрушивались на нее неведомые силы с намерением овладеть ею.

– Поторопись: я устала, – сказала она.

Она не стояла на ногах. Повернулась, пошла, села перед зеркалом и отдала в распоряжение камеристки свои тугие, как канаты, косы.

– Подожди минутку. Мне послышался сейчас вздох. Может быть, Лунелла…

Она прислушалась в направлении открытой двери. Услышала только визг флюгера на крыше и ничего больше. Камеристка молча чесала ей волосы. Ее беспокойная душа погрузилась в неопределенные воспоминания. Ей казалось, будто эта ночь началась бог знает когда, совсем как в какой-нибудь сказке. Ее волосы струились, струились как медленнотекущая вода, и с ними тысячи явлений ее жизни, все одинаково бесформенные, неясные, расплывчатые, что-то среднее между забвением и воспоминанием. И вдруг под этим наплывом показалось ей, будто стены сдвинулись, огромные, грозные, неумолимые. И явление это представлялось такой же действительностью, как кирпич и цемент, из которого они были выстроены. И ей стало ясно, что в доме живут существа, которые страдают из-за нее, которые страдают за нее. Она почувствовала над собой как бы тяжесть всего дома, невыносимую, как гнет тоски. И сама себя спрашивала: «Зачем я это сделала?» И пока искала ответа, все ее полувоспоминания расплывались еще больше, совершенно утрачивая форму. Гребень, безостановочно ходивший по ее волосам, создавал своим движением подобие чар, которые давно уже начались и могли продлиться в бесконечность. Ее лицо уходило далеко-далеко в зеркальную глубь, теряя свои очертания, потом снова выплывало из глубины, и теперь уже это не было ее лицом.

Она встала в испуге.

– Мне осталось еще вплести ленту, – сказала Кьяретта.

– Не нужно. Оставь так. Подай мне капот. Можешь теперь идти.

– А завтра?

– Я позову.

Оставшись одна, она впала в такое страшное волнение, что зажала себе рот рукой, боясь, что начнет кричать. Не желая шуметь, она ходила босыми ногами по ковру из одного угла комнаты в другой; и тень ее росла и ширилась на стенах. Задыхаясь, остановилась на пороге соседней комнаты. И спросила себя: «Зачем я это сделала?» И от мук ее не приходило к ней ответа, приходили только еще более глухие муки. Сдерживая дыхание, сделала шаг вперед. Увидела белую кроватку и на подушке темную массу волос. Потихоньку подошла поближе, боясь разбудить сестренку своим дыханием. При слабом свете лампады увидела, что она лежит на спине.

Нагнулась, чтобы посмотреть на милое личико спящей. Вздрогнула. У Лунеллы глаза были широко раскрыты.

– Детка, ты не спишь?

– Мне не спится.

– Я тебя разбудила?

– Нет. Я уже не спала.

– С каких пор?

– Я слышала, как ты сказала Кьяретте: «Говори потише».

– Но когда ты проснулась?

– Я не просыпалась.

– Ты ни на минуту не закрывала глаз?

– Ни на минуту.

– Почему?

– Потому что я несчастна.

– О нет, нет, нет, моя крошка!

Она взяла ее на руки, прижала к своей истерзавшейся груди. Серьезный тон девочки, которая без слез произнесла эти слова взрослой женщины, уколол ее невыносимо. Теперь она чувствовала, что готова на какую угодно жертву, лишь бы сестренка улыбнулась.

– Нет, детка. Что это ты сказала такое? Почему ты несчастна?

– Потому что ты такая нехорошая.

– Нехорошая?

– О да.

– Что же я сделала такого?

– Ты не хочешь больше добра Форбичиккии.

– Ты мое самое нежное сокровище.

– А также и Мориччике.

– Как ты можешь говорить это?

– А также и Дуччио. Всем, всем…

– Как ты можешь говорить это? Что же я сделала такого?

– Никто этого не знает.

– Бог мой! Все из-за того, что я пробыла несколько дней в отсутствии. Тебе этого не хотелось?

– Ты, наверное, сделала что-нибудь скверное Ванине.

– Я?

Ей хотелось обратить в смех и в шутку этот детский гнев, прогнать его ласками и нежными словами, но сердце у нее дрожало под строгим, почти суровым взглядом этого лица, на котором таилась преждевременная грусть. В ответ на каждое обвинение она слышала внутри себя глухой шум, как будто там падали большие сгустки крови.

– Она из-за тебя плачет.

– Откуда ты это знаешь? Расскажи мне.

Охваченная тоской, она приподняла с кровати сестренку, посадила ее на подушку к самому изголовью. Что-то упало на пол.

– Тяпа упала, – закричала Лунелла, с беспокойством высунувшись из кровати.

– Вот она, вот она. С ней ничего не случилось, дорогая, – сказала Изабелла, поднимая куклу, у которой раскрылись глаза.

Девочка взяла ее, покачала немного на руках, ощупывая ее испорченную ножку; затем уложила ее рядом с собой с бесконечными предосторожностями, как будто не было на свете другого сокровища дороже этого. Это сообщило странное подобие жизни этой фигурке, сделанной из фарфора, дерева и тряпок.

– Расскажи мне. Ванина плакала?

– О да!

– Перед тобой?

– Она пряталась от меня, но я все-таки узнала. Вот и сегодня…

– Сегодня? Расскажи.

– Сегодня утром она пришла раньше, чем мисс Имоджен сделала мне ванну. Она села рядом со мной и совсем словно рассказывала мне сказку, потому что говорила: «Форбичиккия, бедная моя Форбичиккия, знаешь ли, что нас гонят прочь? Знаешь ли, что мы не можем дольше оставаться с Изой? Приходится нам уходить отсюда, взять с собой Тяпу и ножницы, и белый лист бумаги, и больше ничего, и пойти ножками, куда глаза глядят…» Она была совсем не такая, как раньше, и я не думала, что она кончит слезами. Но вдруг она меня сжала крепко-прекрепко и закричала: «Нет, не могу, не могу! Я унесу тебя с собой, я унесу тебя с собой!» И рыдала и замочила мне слезами волосы, лицо…

Горе сдавило горло маленькому созданьицу; и все ее хрупкое тельце сотрясалось; и горе бушевало в ее узенькой груди, как ураган в тростниках, как бурный поток среди ивняка. Слишком рано развившиеся силы мечты и скорби лежали в недрах этого нежного и дикого созданьица, всегда готовые прорваться наружу.

– Иза, Иза, прогони его, прогони! – закричала она, в отчаянии кидаясь на шею сестре, крепко и судорожно обхватив ее и задыхаясь, словно испугавшись неожиданного появления какого-то призрака.

– Кого? Кого?

– Мужчину.

– Какого?

– Того, того, который приехал с тобой. Прогони его прочь!

При первом ударе Изабелла с испугом обернулась, чтобы посмотреть, не вошел ли кто, потому что в своем беспокойном состоянии она все время была готова к чему-нибудь непредвиденному. Но вслед за этим первым неопределенным страхом, вызванным криком и движениями девочки, выступил образ ее любовника, вызванный последующими словами Лунеллы. И тень беды надвинулась ей на сердце.

– Успокойся, детка! Успокойся! Зачем ты так волнуешься? Вана вбила тебе в головку какую-нибудь скверную мысль.

Девочка трясла своей кудрявой головкой, и дыхание надрывало ей грудь.

– Это наш друг, наш добрый друг, который желает тебе добра.

Девочка упорно трясла кудрями, и выражение лица у нее было жесткое и злое.

– И ты его полюбишь, если поближе подойдешь к нему, если не станешь бегать от него, как сегодня.

Девочка не поддавалась ее увещаниям, и с губ ее срывались озлобленные речи.

– Возьми его себе! Бери его! – вырвалось у нее, и она стала отбиваться от сестры, отталкивать ее. – Прогони нас отсюда, прогони нас прочь.

Она легла грудью на постель, судорожно рыдая, прижавшись лицом к лицу Тяпы.

– Мы уйдем отсюда, уйдем, туда, туда, куда глаза глядят, одни, ножками…

Успокоенная обещаниями, ласками, убаюканная, она поддалась наконец усталости, заснула. Еще на ресницах блестела одна слезинка, и рыдания, все более и более слабые, изредка подступали к горлу. Тяпа тоже заснула на той же подушке без укачивания, без угроз пожаловаться Буке. Ножницы висели у изголовья на цепочке, поблескивая сталью и золотом. «О, усталость, усталость, убаюкай и меня!» – вздыхала в своем сердце Изабелла, истомленная горем, положив голову на край маленькой чистой постели. Она поочередно то смирялась, то возмущалась. Ей начинало казаться, что скоро заснет; и поверхности ее тела выступали, представляясь ей чем-то материальным, какой-то упругой массой, к которой ей хотелось прижаться лбом и глазами. И вдруг открывалась какая-то щель вроде тех трещин, которые ежеминутно попадались им во время их ужасного путешествия; она расширялась и делалась пещерой, пропастью, движущейся бездной, из которой вырастали все ее мысли, все ее страхи и вся тоска. И от сна оставались одни только беспорядочные видения, которых она не могла рассеять, как ни старалась мигать глазами. Ей представилась одна из тех женщин, которых она видела у белой стены за шитьем; она тоже положила голову на край постели, широко раскрытыми глазами вглядываясь в полумрак, и от ее полосатого передника доносился какой-то зловещий запах.

Измученная бессонницей, обливаясь потом, подняла Изабелла голову; и ее движение прошло перед ее глазами как в зеркале. Она ощущала в себе странное чувство раздвоения. Она как будто извлекала себя из себя самой. Затем из ее собственной субстанции образовывались какие-то чудовищные образы, как ночные кошмары, вызываемые некоторого рода болезнями и служащие симптомами для определения последних. И тишина казалась чем-то обманчивым; неуловимыми проносились как будто звуки, которые тотчас же меняли свой характер, когда к ним начинала она прислушиваться. Повторялись звуки, похожие на звуки шагов, на шаги человека, еле слышно, но неотвязчиво идущего сзади, и создавался образ хищного зверя, без устали двигающегося взад и вперед по клетке на своих гибких, напряженных лапах.

«Кто там ходит? Куда идет?» – в галлюцинации своих чувств, в смутном шуме, ощущавшемся в висках, она не в состоянии была определить, откуда брались эти звуки. Зарождались ли они внутри нее самой? в ее больном мозгу? Ей пришли на память слова Лунеллы: «Приходится нам уходить отсюда… идти ножками, куда глаза глядят». Снова охватил ее ледяной ужас. Она испугалась за свой рассудок, испугалась, чтобы этот звук шагов не оказался симптомом сумасшествия, чтобы ей не пришлось слышать его до самой смерти, чтобы не пришлось ей до самой смерти чувствовать в себе присутствие какого-то существа, которое идет, идет без устали. Опять представилась женщина с полосатым передником, с рыжеватыми, гладко причесанными волосами, с шелушащейся кожей, с глазами альбиноски. «Идти, идти…»

Вскочила на пол, обхватила голову руками. Шаги слышались явственнее: теперь уже над ней. Тогда она взглянула на потолок, по которому колыхались тени от лампады. И вдруг вспомнила и поняла. Над ней находилась комната Ваны. Шаги эти принадлежали Ване. Там наверху была Вана – она не находила себе покоя.

И неудержимое желание овладело ею. «Я должна пойти к ней. Я должна ее видеть. Она сейчас одна? Или с Альдо?» Затем безумная мысль промелькнула в ней, она почувствовала приступ бешеной ревности. Перед ней встал образ Паоло. «Я, наверное, схожу с ума». И ей показалось, что она может решиться на какие угодно муки, лишь бы не оставаться больше наедине с собой при подобном расстройстве своего рассудка. Ей показалось, что ей не овладеть больше частью своей души, если она не вырвет ее силой из захвативших ее рук.

Подошла опять к маленькой кроватке, нагнулась, прислушалась. Лунелла спала таким глубоким сном, что он производил впечатление большого горя, сменившегося глубоким забытьем. «Бедняжка! Она до завтра не проснется, не позовет к себе. А если вдруг проснется и позовет меня, а меня не будет близко? Что подумает она? Ах, сестренка, сестренка, сколько в тебе пылкости и горечи, сколько презрения и деспотизма! Для тебя тоже, как для Изы, душа станет твоей отравой!» Постояла минутку. Переступила порог, вошла в свою комнату. В окне увидала немые зарницы, вдохнула запах жасминов, услышала визг флюгера. Белая огневая слеза выкатилась, протекла и пропала.

Горе Ваны дошло до той напряженности, какая чувствуется в мышцах и жилах льва, приготовившегося к прыжку. Неукротимая сила обуяла ее, бесповоротно увлекая ее куда-то, безжалостно потрясая ее. Она не пыталась противиться ей и не надеялась, что найдет минуту покоя и облегчения. Такою, может быть, была Христианская Дирцея, когда ее привязывали к быку для циркового зрелища.

Она совершенно не сознавала своих движений. Носилась от одной стены к другой, от одного угла к другому, и в своем быстром движении удивлялась, что видит перед собой все тот же четырехугольник стены, тот же комод, тот же стул, которые стоят себе неподвижно, равнодушные к ее страданиям. Какая-то гневная потребность причинить себе боль заставляла ее ударять об стену кулаками; и этой боли она не чувствовала, а слышала только судорожные сжатия сердца, до которого руки ее не могли достать. И, ударяя, сердилась на препятствие, останавливавшее ее удары, ее порывы и не дававшее ей ранить себя.

«Я труслива, труслива. Я могла бы уже быть мертвой, могла бы уже быть там. Я труслива». И в изнеможении падала поперек кровати и закусывала одеяло. Она воображала себе, что лежит, уткнувшись лицом в мягкую землю, и рот ее полон грязи. Над ней висели уступы Бальц.

«Так, так, вся боль и прошла. У меня ничего нет больше, я ничего не чувствую. Вот он подходит; поворачивает меня, поднимает на руки; и говорит мне, как и в ту ночь: „Успокойте, успокойте свое доброе сердечко“. А разве нельзя воскреснуть от одного слова – ведь умереть от одного слова можно».

Все воспоминания июньской ночи успокаивающе действовали на ее душу, не оставляя места другим образам, – все, все, начиная от притворного сна и до поспешного бегства, от прибытия на место состязаний и до печального визита, от слов ужасного предсказания до слез на утренней заре. И думалось ей: «Один только час, один только час я была для него дорогим существом, один только час я прижималась к его сердцу; но разве этот час не стоит для него целой жизни? Никогда, никогда в жизни другая не даст ему того, что дала ему я. Я это знаю, и он это знает. Перед трупом товарища он не мог плакать; но я плакала внутри него; и какими слезами! Сегодня вечером он два раза взглянул на меня с грустью, похожей на ту грусть, с выражением тайны, похожей на ту тайну. Какую цену имеют кровавые уста другой, если подобный взгляд может между двумя человеческими существами положить связь на жизнь и на смерть?» И тут ее любовь пролилась по жилам, наполнив ее чувством всемогущей гордости. Любимый человек представился ей жертвой колдовства, пленником злых чар, ожидающим свою избавительницу. Она чувствовала себя вооруженной могучим оружием на последнюю борьбу. Нетерпеливая ярость заставила ее подняться на ноги. Она встала с кровати и почувствовала себя разбитой, как после долгой лихорадки; корчи сводили ей желудок, как во время тошноты, когда во рту разлито ощущение желчи и крови, и холодный пот течет, и все жизненные ощущения исчерпываются одним отвратительным подергиванием.

«Умирать и не умереть!» Отчаяние опять овладело ею; оно сотрясало ее истощенное тело, швыряло его туда и сюда по запертой комнате, и опять по-львиному напрягались мышцы и жилы, готовясь к прыжку.

И вдруг дверь отворила чья-то горячая рука; она обернулась, и силы отчаяния закрутились в ней вихрем. И другая полуночница была тут. И стали они друг против друга не как жизнь против другой жизни, но как два призрака, вызванных одной и той же смертной агонией.

Не сказали ни слова, только взглянули друг на друга. Все, что было в них неутешной скорби, и бессильной ярости, и ужаса изумления, все скопилось у них во взгляде и дыхании, все рвалось наружу. У обеих были распущенные волосы, простой капот, оставлявшие обнаженными руки. Они были такими, какими создала их мать – одна у обеих; это были старшая и младшая сестры; они сбросили все ненужное, откинули всякое притворство, и одно говорило за них – их кровь, и одно было у них мерило – их страсть.

Когда они заговорили наконец, то не стали сдерживать ни движений ни голоса.

– Я слышала твои шаги, – начала Изабелла. – Я снизу услышала, как ты ходишь. Я сейчас убаюкивала Лунеллу, затем осталась у ее кровати. Услышала твои шаги. Пошла к тебе наверх. Я не могла удержаться. Ты страдаешь? Я тоже страдаю, не могу сказать как.

– Ты была у Лунеллы? А не в другом каком месте? Не в другой комнате? Это меня удивляет. Ты приходишь ко мне, чтобы я вторично вытерла тебе губы? Приходишь, чтобы показать мне на руках эти синие пятна, которых не решилась показать вечером за столом?

В каждом из этих вопросов было столько едкости и ненависти, что Изабелла отшатнулась, как от безостановочно вылившихся ударов.

– Не будь такой грубой со мной, Вана. Я не привыкла, чтобы так грубо вторгались в мою личную жизнь. А кроме того, я не знала, что у тебя такой опытный глаз, что ты так легко распознаешь истинную природу некоторых знаков…

Она тоже вдруг озверилась; недостаток стыдливости в манерах и голосе сестры поднял со дна ее существа всю его муть. Испытующие глаза сестры жгли ее немилосердно.

– Ах, ты не знала! Теперь тебя шокирует мое бесстыдство! Но к каким только зрелищам ты не приучила меня, к каким манерам, каким намекам, какому разговору! Разве один только раз я служила тебе ширмой? Разве ты мало возбуждала себя за счет моей невинности? В твоем доме я выучилась входить в дверь не иначе как постучавшись, а в отворенную дверь – предварительно кашлянув. Ты меня приучила ко всем мерам предосторожности и скромной угодливости. Там, в Мантуе, ты не помнишь, я должна была подать тебе платок, чтобы вытереть губы… Этого мало тебе? Нет, этого мало тебе. Ты тогда заставила меня быть свидетельницей, сигнальщицей, чтобы Альдо не застал тебя… Несколько минут после ты смеялась, играла свою комедию, собрала всю свою прелесть, чтобы поглубже ранить меня. Ты неожиданно привлекла меня к себе, прижала, стала играть моими муками, хотела добраться до них когтями, пощупать их, раздражить… Ах, ты извращенная женщина, извращенная!

Это было изумительное воплощение ярости и стыда; ее узкое смуглое лицо похудело и потеряло свою чистую овальную форму, ее темные волосы, раскидавшись вокруг лица, придавали ей сходство с Лунеллой, и белки ее глаз казались твердыми, как эмаль. А та, которой она швыряла эти обвинения, смотрела на нее не защищаясь, не прерывая ее, чувствуя, что в глубине ее навертывается какая-то странная улыбка, и боясь, чтобы она не дошла ей до губ; ибо наперекор своей собственной воле, наперекор своему раскаянию она находила некоторое удовольствие в том, что другие называли преступлением.

– Тебе этого недостаточно было, нет. Тебе мало было, что ты довела мои муки до отчаяния, что ты наблюдала за каждым моим судорожным движением, что ты играла в сострадание, чтобы унизить меня. Тебе мало было того, что ты отправилась подальше вкушать наслаждения, а меня заперла в доме, стоящем под самой тюрьмой, и грубо отняла у меня всякий смысл жизни, и оставила меня лицом к лицу с самой ужасной смертью. Всего этого тебе мало было. Теперь ты вернулась и привела с собой своего любовника…

– Своего жениха.

Уничтожающий смех вырвался из уст обвинительницы.

– Ах, смейся же, смейся и ты! Не сдерживай себя, не стесняйся. Я вижу, ты сдерживаешь себя, чтобы не рассмеяться. Твой жених! Но это будет третий твой жених, если не ошибаюсь. На этот раз ты могла бы найти что-нибудь новенькое, менее избитое, чтобы получить отпущение грехов от веселой компании твоего круга и чтобы приютить грех под вдовьим кровом без большого скандала.

– Вана!

Под этим градом насмешек, под этими глубокими уколами стояла она, бледная как полотно, и с ужасом смотрела, как противница целится своим отравленным оружием. Уже перед ней стояла не робкая, безоружная девочка, но существо с неожиданно созревшей ненавистью, беспощадная соперница, смелая до бесстыдства.

– Тебя обжигают мои слова? Ты удивляешься моей манере? Но разве я не твое же создание? Разве я не твоя ученица? Разве ты не воспитывала меня годами в таком направлении в своей школе? Сама того не замечая, ты передала мне свою науку. Но ты не думала, что эта наука могла в один прекрасный день оказаться такой горькой и обратиться против тебя же самой. Я прятала свои познания, прикрывала их грустью, чтобы они не выступали наружу, усыпляла их пением. Но вот теперь они неожиданно становятся ядом, оружием в моих руках. Ты преследуешь меня, давишь, не даешь мне пощады, сидишь на моей груди, как враг, который не удовлетворяется своей победой, но хочет мучить, хочет осквернить тело и душу пыткой, похожей на похоть…

– Молчи, молчи! Ты не помнишь, что говоришь. Я не делала ничего подобного.

Она вся согнулась под этим враждебным натиском, как под ураганом; но ее не пугал этот неистовый порыв, так же как и собственный образ, нарисованный словами Ваны, который она видела сейчас своими глазами, как некое живое существо, жившее в ней и сейчас вышедшее из ее оболочки и дрожавшее на ее глазах от стыда.

Сидя согнувшись на постели сестры, она повторяла с блуждающим взором:

– Нет, я не делала ничего подобного.

И не было в ее голосе ни возмущения, ни злобы, ни презрения, но было что-то испуганное и умоляющее, что-то похожее на невысказанную боязнь, на вопрошающий трепетный взгляд.

– Ты сделала нечто такое, что может задумать один только криводушный человек, который умеет пользоваться унижающими оскорблениями, – криводушный и, может быть, пошлый. Я и мой брат уже достаточно чувствовали себя непрошеными в этом доме, в котором ты сама непрошеная гостья, но вот после долгих дней молчания, тяжелого, как презрение, мы не от тебя узнаем о твоем возвращении, прикрашенном приключением, не от тебя узнаем…

– Ах, неправда! Я не делала ничего подобного.

– Ты это сделала, ты умеешь это делать. И не называй меня неблагодарной. Ты взяла меня в свой дом, ты держишь меня при себе, ты осыпаешь меня подарками, увешиваешь меня украшениями, и ты играешь моей жизнью, как будто моя жизнь в глубинах своих недостойна самого мимолетного из твоих удовольствий. Я для тебя не больше того, что Тяпа для Лунеллы. Но Лунелла плачет, если Тяпа упадет на пол и сломает себе ножку или разобьет лоб, плачет горькими слезами, и ухаживает за ней, и старается ее вылечить. Ты из жестокой породы людей. Ты можешь разрезать мне грудь из одного любопытства – чтобы взглянуть, что там находится.

– Несправедливая! Несправедливая! Мать не могла бы проявлять большей нежности и заботливости о тебе, нежели я.

– Да, ты проявляла свою заботливость в том, чтобы уничтожать все, что могло бы родиться от меня, ты заботилась о том, чтобы мешать мне жить. Разве в первый раз ты становишься между мной и моим счастьем, между мной и тенью моего счастья? Это была какая-то мания, какой-то каприз ревности. Достаточно было того, чтобы кто-нибудь приближался ко мне, чтобы зарождалась какая-нибудь слабая симпатия, и ты уже вмешивалась со своим странным правом первенства. Начать ухаживать за младшей – это было почти верным средством добиться благосклонности старшей. Ах, мне пришлось услышать не одну злую эпиграмму за моей и за твоей спиной! Но что со мной делалось от этой игры! Не стоило труда сердиться и сокрушаться, а тем менее бороться. Что мне могло сделаться от моих неудач! Ничего не было общего между моей мечтой и твоим торжеством. На этот раз… – Она оборвалась, как будто в горле у нее застрял кусочек, оторвавшийся от сердца, и, чтобы продолжать, она должна была заставить его выскочить.

Та же, которая сидела согнувшись, поднялась навстречу видению любви с почти лучезарным трепетом; и ее рукой откинула волосы, закрывшие ей лицо.

– На этот раз?.. – переспросила она задыхающимся голосом, вся вытянувшись, почти прильнув к губам, которые медлили с продолжением.

Вана вся похолодела, побледнела и стала похожей на призраки, изображенные над дверями лабиринта…

– На этот раз, – сказала она тихим голосом, проникавшим глубже всякого крика, жегшим сильнее всякого пламени, – то, что ты отняла у меня, – выше моей мечты и выше жизни, ибо теперь для того, чтобы почувствовать себя счастливой и возблагодарить небо за свое рождение и простить тебя, мне достаточно было бы склониться к нему на грудь, выплакаться еще раз и уснуть, чтобы больше не просыпаться.

Она почувствовала ощущение холода, потому что переживала памятную минуту в поле, на заре, потому что опять над ее душой мерцали звезды под первой утренней, серебристой волной, потому что в этом движении свершался весь круг ее жизни, потому что ужасно было сознание, что судьба заставила ее пережить бесплодное мученичество. «Успокойте, успокойте свое доброе сердечко».

– Ты так его любишь?

– Как ты никогда не сумеешь любить.

– Ты думаешь, что ты любишь его сильнее?

– Не сильнее. Я одна его люблю.

– А я нет?

– Ты можешь любить только себя, только свое наслаждение, если не свое коварство. Это твой крест.

– Разве не та любовь сильнее, которая побеждает?

– Победа за моей любовью.

– Над кем?

– Над тобой и над ним.

– Я его свожу с ума. Я могу сделать из него все, что мне нравится.

– Но ты не можешь любить его. Поэтому-то, раз у тебя нет своей любви, тебя привлекает моя любовь, которая побеждает тебя. Я знаю это, знаю. Я поняла, я видела. Теперь ты надеешься, что сможешь полюбить его через посредство меня. Ты надеешься, что твое сердце позаимствуется у моего.

– Ну так сделай, чтобы он тебя полюбил.

– Признайся, что ты не могла больше жить, не могла больше радоваться, не могла забыться ни на минуту, что я всегда стояла перед твоими глазами, что я всегда чудилась тебе на пороге, как сейчас, что твое сладострастие завидовало моей скорби.

– Ну так сделай, чтобы он тебя полюбил.

– Признайся, что ты уже начинала чувствовать себя выдохшейся, растерявшейся, потому что видела, как ежедневно сколько вырастет твоей власти, столько и пожрется, и ты оставалась в замкнутом кругу своих проклятых чар, и вы оба задыхались к тесном кругу, принужденные повторять одни и те же движения, одни и те же безумства. Но я здесь наверху была одна, нетронутая, новая, прекрасная, как человек, стоящий между жизнью и смертью.

– Ну так сделай, чтобы он тебя полюбил.

– А что, если он уже меня любит?

Они говорили из уст в уста, одна согнувшись на постели, другая опершись руками об изголовье кровати, которое время от времени скрипело, обе с разметавшимися волосами и обе бледные, и что-то животное чувствовалось в их голодной алчности, с какой они накидывались на душу друг друга, что-то похожее на прожорливость, с какой лошади накидываются на овес из боязни отстать от других. Была, несомненно, доля ужаса под вызывающей смелостью младшей сестры; но гораздо глубже было ощущение ужаса в другой, которая чувствовала, как все ее сердце содрогается от этого обвинения в бесплодии и, вспоминая картины мучительных оргий, сомневалась в действительности своей любви.

– Что, если он меня любит? – повторила Вана, подчеркивая выражением то, что только подразумевалось.

Изабелла выпрямилась, откинула назад волосы, ребра ее округлились, и вся она, великолепная и грозная, встряхнулась, как бы желая ввести обратно в оболочку своего тела вышедшую было душу. Подошла к окну, перегнулась через подоконник, вздохнула полной грудью. Запах жасминов, тубероз, влажный запах большого садка поднимались из глубины сада. Там, по ту сторону Эры, в стороне Пизанских холмов бесшумно сверкали зарницы. Млечный Путь закрывали местами облака, похожие на разорванные траурные вуали. Белая огневая слеза вылилась и потекла по лицу ночи; и за ней другая, третья. Она почувствовала, будто ей за шею, за плечи уцепился возлюбленный с отчаянными усилиями человека, срывающегося в пропасть, и услышала его крик, крик осужденного, его отчаянную, божественную мольбу о кипучей струе жизни. Обернулась и сказала:

– А если бы он полюбил тебя из жалости?

Вана подошла к ней волнующейся походкой, с руками, заложенными за спину, как в те минуты, когда собиралась петь. Остановилась и сказала:

– Все, что ты получила от него, получаешь и получишь, все это ничто в сравнении с тем, что я получила в один несравненный час. Рано или поздно у тебя ничего не останется. Он может забыть тебя, ты можешь забыть его. Но я не забуду и он не забудет до самой смерти и даже дольше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю