355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэле д'Аннунцио » Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы » Текст книги (страница 9)
Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:21

Текст книги "Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы"


Автор книги: Габриэле д'Аннунцио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Она вскрикнула, как и в ту минуту, ибо возлюбленный ее неожиданным движением, почти вскочив на нее, крепко схватил ее за плечи руками.

– Айни, Айни, то был мой брат, то был Альдо, которого один шейх пригласил к себе на охоту… Он-то и возвращался со свитой и с полученными в подарок вороным конем и парой борзых… Ах, не делай мне так больно, Айни!.. Да, да, делай мне больно, рви меня на куски, делай из меня все, что хочешь. Так, еще сильнее! Я твоя, я твоя вещь. Вот я вся твоя… Я тебя обожаю.

Она была переменчива, как вороной цвет коня, как голубь во мраке и на солнце. На нить истины она нанизывала свою живую ложь и быстрой искусной рукой составляла те самые пахучие ожерелья, которые она любила обертывать вокруг шеи два и три раза. Она обладала даром всемогущей власти над сердцем мужчины: она умела быть и казаться неправдоподобной. Большая часть возлюбленных пытается предать забвению свое прошлое, пытается возродиться, вернуть свою девственность; большая часть приносит любимому человеку обманчивый дар своих якобы неопытных чувств, предоставляя ему пробудить их и научить приносить ему свою якобы нетронутую душу с тем, чтобы он вписал в нее свой закон; и часто бывает так, что притворная простушка проводить легковерного мужчину. Но она, наоборот, умела придать своему прошлому бесконечную глубину, умела представить свою молодость над необъятной пропастью жизни, вроде тех портретистов, которые помещают позади лица вид бесконечного портика или безграничную даль полей и вод. Казалось, будто ее позы вырисовывались на фоне бесконечно сменяющихся далей, которых она не старалась закрыть, но с которыми хотела быть в гармонии; так делают портретисты, постигшие тайну перспективы. Ее настоящее выплывало из ее прошлого, как сирена выплывает из горькой морской волны, покрытая струящейся по ней водой. Самое неожиданное из ее движений, прежде чем проявиться, как будто прошло через темную стихию, увлекая за собой темную волну страсти навстречу страсти другого. Один из наших стариков назвал алхимию румянами для женщин. Вот и она любила освежать свои двадцать пять лет сурьмой и румянами; и постоянно наводила черноту на края своих век, делая темную кайму для светлых радужин своих; и изредка окрашивала ненатуральным румянцем свои губы. Но ее алхимия была более высокого и смелого порядка и достигала другого рода изумительных результатов. Силой какого огня превращала она вещество своей жизни в такую патетическую, могучую красоту? Некоторые выражения ее лица воплощали собой поэзию сада, или трагедии, или сказки. Какое-нибудь явление из ее повседневной жизни – то, как она стягивала перчатку с руки, заставляя ее медленно скользить по легкому пушку руки; то, как она, прислонившись к постели, стаскивала с ноги длинный шелковый чулок, нежный как цветок, который можно снять в одно мгновение; то, как она вынимала из шляпы шпильки, приподнимая руки кверху, причем спустившийся рукав открывал золотой пушок у нее подмышками – каждый такой миг обыденной жизни принимал у нее такую силу выразительности, что взор, любуясь им, жалел, что не может замкнуть его в вечность.

Все это, несмотря на ее хрупкость, эластичность и похотливость, придавало ей родственную связь с великими созданиями Микеланджело. Для тонкого наблюдателя все представлявшиеся противоречия были только внешними. Конечно, когда она растягивалась на диване и ее тело тонуло в волне муслина или тюля, она имела мало сходства с «Ливиянкой», если не считать ступней, выступавших из-под волны. Но, когда вдруг одним движением бедер, движением танцовщицы, она приподнималась, вступая из полумрака алькова в светлый круг лампады, и говорила слова страсти, тогда ее формы обрисовывались с необычайной силой, и близстоящие чувствовали, что присутствуют при моменте творения и радостного рождения; в глазах художника она являлась самим духом формы, тем самым, который, как мы представляем себе, жил в пламенном сознании микеланджеловского мозга; в особые жаркие мгновенья казалось, будто она сама высекает свой образ из глыбы своего вещества и начинаете заполнять собой пространство, как заполняют его колено, плечо, локоть или грудь Авроры; ведь последние совершают насилие над пространством, смещая почти ощутительным образом воздушные массы, занимая их место в природе, отодвигая или ограничивая другие формы и в конце концов окружая себя уединением.

В эти мгновения никакой живой организм не мог бы сравниться с нею в силе. Ее одежда срасталась с ее телом, как пепел с горячими угодьями. Все окружающее ее стушевывалось, все будничные явления жизни пропадали; самый свет преображался. Это не был уже свет дневной или свет лампады; это было пламя счастья, которое с сотворения мира освещает все кругом – борьбу, печали, пышность людскую. Она наглядно подтверждала справедливость слов, будто всякое очарование является искусно вызванным безумием; но тогда каждый, находившийся в кругу этого безумии, чувствовал, что она сама отдана во власть суровой судьбе.

И вот теперь возлюбленному приходилось беспрестанно переживать то ощущение, которое он испытал уже раз на пыльной дороге, когда после встречи с табуном лошадей она приподняла с лица вуаль и обнажила лицо, а он повернулся к ней и испытал пустоту в груди – то ощущение, которое каждый раз производил на него вид ее обнаженного тела; в самом деле она, желая внедриться в его существо, предварительно опустошала ему грудь, вырывала, выкапывала все из нее, не давая ему ни минуты покоя; и затем уже сама вселялась туда, выталкивая и прогоняя оттуда все живое, разрушая всякое волоконце, которое не звучало согласно с нею, и превращая самую черную скорбь в самый яркий порыв сладострастия.

Куда девалось его немое обещание, данное товарищу при прощании перед опасным путешествием, которое для того оказалось роковым? К чему послужил пример пастуха, похвалявшегося своей силой? А также животное, связанное по ногам, поднятое пастухом на воздух и отмеченное печатью рабства? Случилось тяжкое потрясение в его жизни, что ли? Да, конечно; когда особенно сильно его терзало воспоминание о погибшем брате, когда он испытывал особенно сильную печаль по поводу обрубленной крепкой ветви, в эти минуты он пытался связать в себе неведомого зверя и держать его крепко перед своей душой. «Значит, ты-то и есть любовь, – говорил он ему, – та самая любовь, которой мое простодушие приписывало красоту, и прелесть, и пару строгих глаз, в которые моя соблазнительница не смела глядеть без чувства стыда! Ты помнишь? Ты и есть любовь, и ты совсем не то, что мы познали в наших скитаниях по белу свету, когда мы высаживались в разных гаванях, останавливались на бивуаках, когда для удовлетворения нашей кратковременной похоти достаточно было крика женщины, опрокинутой на низкое ложе или на склон оврага. Ты несомненно любовь, раз ты питаешься и растешь за счет моей жизни с ее жаром, раз я не могу ударить тебя из страха, чтобы из твоих ран не вылилась вся моя кровь, раз в тебе больше „меня“, чем во всем моем существе. И даже теперь, когда я держу тебя в руках и отвожу от себя, чтобы получше разглядеть тебя, я чувствую, что ты не отпускаешь меня и внедряешься еще глубже в мои силы и причиняешь мне еще более жгучую боль. Но я гляжу на тебя; и ни разу еще я не видел на охоте перед дулом своего карабина животного, более враждебно настроенного. Я страдал из-за тебя во время разжигающей оттяжки, когда моя соблазнительница представлялась то готовой отдаться, то уклоняющейся, то уступающей мольбам, то отвергающей их. Но в тысячу раз больше страдаю я теперь, когда не осталось для меня сокрытой ни одной клеточки ее тела. Я сохранил в неприкосновенности недра моих чувств для того только, чтобы она погрузилась в них! И она погрузилась в них; и пробудила там чудовищ, которых раньше я только мельком видел во время каких-нибудь ночных экзотических оргий, когда мужчина не знает наверное, чего ему больше хочется – пролития семени или пролития крови. И эти чудовища похожи на тебя (похожи на тебя, любовь!), ибо ни во время нападений, ни во время бегства, ни после безостановочной скачки я не испытывал такого некультурного, дикого бешенства страсти, как тут, в объятиях рук, более свежих и ароматных, чем жасмины в саду после дождя. Помнишь, тогда на дороге, в столбе пыли я жаждал их, хотя бы раздробленных катастрофой; я представлял себе все тело своей мучительницы одним кровавым пятном на камнях; я страстно желал, чтобы у нее было уже ее прежних век, губ, горла, чтобы она не была больше тем, чем была раньше. А телега была тут, перед нами со своими длинными бревнами, готовыми принять наш толчок. А теперь мне нужно хорошенько тебя разглядеть, чтобы решить, любовь ли ты, или ненависть или, быть может, и то и другое; ибо она любит меня и желает, чтобы и я любил ее таким образом, чтобы вечно впредь в нашем любовном бреду стояло видение смерти и чтобы моя страсть омрачалась сознанием, что я не могу ни уничтожить ее красоты, ни насытиться ею».

Он нисколько не обманывал себя насчет своей опасности. Он смотрел ей прямо в глаза, как раньше на подводной лодке или на летящей машине; и все же знал, что он не в силах будет преодолеть ее. И это сознание не пугало его, не поднимало в нем духа. Он вступил теперь в самую таинственную область человеческого пути, в своего рода отравленный полумрак, напоминавший ему тот непроходимый лес, который они открыли с товарищем на острове Минданао; там приютилось в земном полумраке среди сплетавшихся лиан некое племя с кожей белее белой камелии и с большими глазами чернее черного бархата; они устраивали себе жилища на манер птичьих гнезд и скользили по листве, как лебедь по воде. Он вспоминал призрачную бледность этих невиданных дотоле существ, которые производили такое впечатление, будто питались ядом; вспоминал чары, сидевшие в этих ночных глазах, которые открывались и закрывались огромными венчиками; переживал ощущение нежной и влажной теплоты, непонятного, нездорового брожения чувств, всей этой атмосферы полумрака, пронизанной магнетическими взорами обитателей.

Как и тогда, он не мог вернуться вспять; как и тогда, неведомое манило его превыше собственного благоденствия. Как и тогда, ему представлялось, что в засаде сидят тысячи существ, у которых одни и те же глаза, тысячи обманчивых, чарующих признаков, видения недостижимых соблазнов, и чудились цветы, слишком крупные, чтобы их можно было сорвать, и плоды, слишком большие, чтобы их можно было укусить.

Он исповедовался перед самим собой в своих муках. Он убеждался, что алхимия женской лжи подменяла и его самого. Сколько дней прошло с тех пор, как он расстался со своим товарищем на пороге Вечного Мрака? И уже какой чуждой и далекой казалась ему долгая пора их совместной жизни, их дружба, покоившаяся на взаимной честности и преданности, на сознании поддержки в минуту опасности! В несколько дней, будто действием заразы, которая начинается неожиданной лихорадкой и быстро разливается по всем жилам, атмосфера совместной жизни с другим человеком была отравлена горечью и беспокойством, тоской и ужасом, деспотизмом и жестокостью… Прежде он только шел к неведомому со своим другом рука об руку; теперь он уже находился в этом неведомом, лицом к лицу с подругой, в явной и тайной борьбе с нею, ежеминутной борьбе, целью которой была власть и рабство. Но мог ли бы он любить ее, если бы она была другой? Какие еще качества привлекали его, если не эта самая многообразность, эта способность к превращениям, это изумительное искусство лгать в связи с ужасающей жаждой болезненных ощущений, все эти трагические маски, сменяемые детской прелестью, эти манеры то царицы, то рабыни, это грозное бешенство и эта безоружная хрупкость, все эти противоречия, которые придавали ей бесчисленную смену образов, как в диссонирующей гармонии стихий. До тех пор женщины были для него лишь предметом быстрой победы, – миг наслаждения, затем отвращение, неясное воспоминание; и если бы ему понадобилось отыскать которую-нибудь среди остального стада, то он признал бы ее не в силу душевного движения, но только по особому запаху, как это делали торговцы рабами, чутьем определявшие принадлежность к тому или другому племени. Сильная, верная дружба умеет предостерегать от ненужной любви, освобождать от опостылевших пут, умеет защищать взаимную свободу. Первые приступы обезволившей его страсти внушили ему чувство робости и почти раскаяния по отношению к другу, а также инстинктивное желание скрыть ее от него вместе с обманчивой надеждой потушить ее. Но совершенно так же, как в зарубину ствола вставляется для прививки ветка другого дерева и рана зарубцовывается, заставляя две коры срастаться таким образом, что в промежуток ничто уже не проникнет и оба растения могут свободно слиться своими волокнами, – так и у него любовь всецело заполнила мучительную рану и разлилась по всему его существу, хотя в глубине его еще шевелилось чувство раскаяния, омрачая еще его телесную слабость, наступавшую после минут забытья и бреда.

Ах, каких только призраков и тайн не было в этом существе! Как умела она прятаться за тенью своих ресниц – лучше, чем за складками своего платья! Но почему так часто представлялась она ему сквозь покров воспоминаний или предчувствий? Может быть, в ее трепетной красоте сочетались его прежняя возлюбленные, лица которых лишь неясно рисовались в его памяти, а может быть и те, которых он мельком видел в своих скитаньях, с которыми скорей во сне, чем наяву провел он один час, полный всемирной грусти, а может быть, и те, которые придут после нее, незваные, безвестные.

Он молча углублялся в самого себя, сидя у стены в комнате в синеватых сумерках. Он был один. И то, что он сидел наконец один на стуле у голой стены, с лицом, обращенным к открытому окну, в просвет которого виднелось море без единого паруса и небо без единого облачка, один со своими мыслями, это казалось ему облегчением. Но в то же время кто-то внутри него прислушивался, не донесется ли звука легких шагов; кто-то сидел внутри него, подобный подростку, который испытывал в душе непонятный ужас и представлял себе чье-то страшное присутствие, заметное для него без помощи глаз и, несмотря на это, более для него реальное, чем вид его собственных рук, беспомощно лежащих у него на коленях; он не может повернуть головы и только чувствует посредине спины струйку холода.

Что-то серебристое мелькнуло в полумраке, словно это гребень ленивой волны набежал на берег из нежной лазури моря и замер. Вошла Изабелла, бесшумно ступая в своих сандалиях, которые она употребляла для ходьбы по песку.

– Паоло! – окликнула она его тихонько.

Он не отвечал и не двигался с места. Не привыкнув еще к полумраку комнаты, она не могла его заметить.

– Паоло!

Прислушалась, подождала минуту, наклонила голову набок. Проговорила недовольным и удивленным тоном:

– Его нет.

Вдруг ее внимание привлекло какое-то щебетанье. Подошла к окну. Щебетанье слышалось так живо, что можно было думать, будто оно раздается в комнате. Озираясь, подошла еще поближе, прислушиваясь, стараясь угадать, откуда идут звуки. Ему же ясно видна была ее обнаженная шея, волосы, свернутые в две косы и зашпиленные на затылке так, что красиво прилегали к ее маленькой головке; странное смущение овладевало им – он присутствовал невидимым зрителем при этом зрелище протекавшей перед ним жизни. Ему хотелось, чтобы она обернулась; он был уверен, что раз она чувствует себя одной и не чувствует на себе чьего-либо взора, то у нее должно быть спокойное лицо с ровными чертами или же лицо Медузы, обращающее все в камень.

– Но что это такое? – говорила она сама с собой, нагибаясь к ковру.

Говорила она тихим голосом, звуки которого производили такое впечатление, словно останавливались между горлом и губами, словно не выделились еще из плоти и были свежими и прикрытыми, как слива, завернутая в листья.

– Ах, ласточка-крошка!

И она по-детски заробела, не решаясь сразу схватить ее. Потом взяла ее дрожащими руками; подержала ее на одной ладони, прикрывши сверху другою и не решаясь раскрыть ее. Опустила веки, и с ресниц к губам спустилась улыбка, слишком легкая, чтобы шевельнуть их. Почувствовала, как об ладонь ее бьется комочек пуха. Такое мощное биение в таком маленьком сердце!

– Как ты пришла сюда? Ты выпала из гнездышка?

Осторожно дала она ей просунуть носик между большим и указательным пальцами.

– Ах, какая ты уже сильная!

Она перегнулась через подоконник и посмотрела на карниз, но гнезда никакого там не оказалось. На запрокинувшееся лицо ее так и полилась ясная серебристая синева неба. Позади нее расстилалось жемчужное море. Сама она была как образ молодого вечера, у которого в челе заблистала первая планета, а лазурные руки держали ласточку с тем, чтобы через некоторое время выпустить ее, преображенной в летучую мышь.

– Ты, значит, умеешь летать?

Она испустила крик отвращения, только слабый, боясь нарушить чары тишины. Она заметила между своим пальцем и крылом ласточки живое насекомое. Стряхнула его прочь.

Может быть, как раз в то время, как ласточка преследовала его, она по своей неопытности налетела на занавеску окна и упала на ковер.

– Это твоя первая добыча?

Она щекотала ей прожорливый черный клюв, выделявшийся на красно-коричневом цвете лба и щеки. И чувствовала сильное биение маленького сердца, а также острые коготки зашибленных ножек, всю эту нежную, дикую теплоту и мощный дух свободы, бьющийся посреди нежного пуха.

– Если тебя отпустить, то полетишь ты или нет? Далеко или нет?

И, как бы повинуясь магнетическому влиянию, она подняла глаза и вдруг увидала в полумраке комнаты пару неподвижно устремленных на нее глаз; и, испугавшись, испустила крик, на этот раз уже не слабый; и выпустила из дрожащих рук свою пленницу.

– Ах, Паоло! Это ты? Ты был здесь? Ты смотрел на меня? Смотрел на меня? Нет, нет, не смотри на меня таким образом!

Она отступала назад с судорожным смехом, который легко мог разрешиться рыданиями.

– Зачем ты это сделал? Зачем ты меня так пугаешь?

Он встал со своего места и пошел к ней. Она продолжала отступать.

– Ах, какие у тебя глаза! Нет, нет, не смотри на меня таким образом! Закрой глаза! Ты меня пугаешь, ты меня пугаешь!

Она одновременно смеялась и рыдала, и дрожь проникала ей глубоко в грудь; этот сумасшедший взгляд заражал ее ужасом. Он же, засидевшись, чувствовал боль в бедрах; и теперь, поднявшись, испытывал расслабленность в коленях, чувствовал, как сводило ему мускулы в ногах, как тяжелая телесная усталость разливалась по всем членам, чувствовал последствия смертельного сладострастия, и его глаза неимоверно расширились в глубине темных глазниц.

– Будет, будет, Изабелла! Что за ребячество!

– Но что у тебя с глазами!

– Девочка ты!

– Закрой их.

– Хорошо. Закрыл.

Она бросилась к нему; положила ему на глаза ладони, которыми только что держала трепетную ласточку. Смех ее все еще был похож на рыдания, но уже стихал. Она поцеловала его в губы.

– У тебя холодные губы.

Он вздрогнул от выражения ее голоса. Неясный страх зашевелился в глубине его плоти. В комнате водворилась тишина. И снова возле подоконника послышалось щебетанье.

– Она просит о помощи, – сказала шепотом Изабелла.

И вздохнула как дети, которые перестали плакать и дают улечься скопившемуся в сердце гневу. Затем опустилась на колени на ковер и стала осторожно искать в темноте бедную птичку. Нашла ее, взяла в руки; поднялась на ноги.

– Вот она. Указать ей дорогу?

– Да, дай ей улететь.

– Пойдем со мной.

Они подошли вместе к подоконнику. Вечер был, как женщина, украшен чудным ожерельем из аметистов. Вечер трепетал над нежной поверхностью моря.

– Ты думаешь, что она полетит?

– Попробуй.

– Сама она маленькая, но сердце у нее сильное. Хочешь послушать?

Она приложила руку к щеке возлюбленного.

– Не слишком ли поздно? Она может встретиться с летучей мышью и от страха расстанется с жизнью, бедняжечка ласточка!

– Какой ты ребенок! Она живет где-нибудь поблизости, у реки, в тростниках. Период высиживания кончился.

– А не лучше ли будет дать ей приют на эту ночь?

– Она будет чувствовать себя несчастной.

Она держала в своей руке теплое тельце пленницы, и ей казалось, что через нее она сообщается с таинственной жизнью, разлившейся повсюду в вечерней чистоте.

– В таком случае я пускаю ее.

– Попробуй.

Легкая дрожь пробежала по ней. Солончаки погрузились во влажный фиолетовый полумрак. В лучах божественно красиво поблескивала вода, напоминая маленький клочок неба, а рощи в Сан-Россоре чернели, как караван, остановившейся на отдых в пустыне. За песчаной полосой, длинной, как феорба, море блаженно наигрывало свою легкую мелодию. Как ни нежна была красота всего окружающего, но она пронзила любовь, как огненный меч.

– Прежде поцелуй меня, – сказала она, переполнившись сладострастной дрожью. И тут же вспомнила о Лунелле, вспомнила о Ване, вспомнила о юном императоре; и о черной, слишком черной тени, падавшей от дуба на старый дом, и о ряде кипарисов, протянувшихся вдоль стены, и о ночном пении ветра, летящего между башенками, воротами и гробницами.

Они поцеловались. Она вытянула руку, с болью в сердце разжала кулак.

– Прощай, ласточка-крошка!

И вдруг ее рука опустела.

– Айни, что с тобой?

Она легла к нему на грудь; взяла его за подбородок; склонившись лицом к его лицу, заглядывала в глубину его зрачков и заслоняла от него пустынное небо, от которого он не мог оторвать глаз.

– Говори, что с тобой сегодня, Айни.

Она так же боялась его молчания, как он ее слов.

– Ах, какая у тебя сегодня жесткая мордочка – одни кости!

«Губы как щит», – подумала она, но не сказала вслух, потому что у нее промелькнул в памяти барельеф низенькой двери в зале Молчания в Мантуанском дворце, изображавший обнаженную женщину, перед которой Альдо стоял на коленях.

– Если я тебя поцелую, то мне будет больно.

Он не представлял себе, чтобы ее тело могло быть таким тяжелым; оно было тяжело, как мрамор, и могло раздавить ему ребра. Но под ребрами у него засела другая мука: клюв невидимого коршуна, клевавший ему печень. Он не слушал глупой болтовни женщины, он слушал, как внутри него чей-то мужской голос начал такой рассказ.

«Моя машина сейчас в полном порядке. Прибавка к ней пустого полого цилиндра только чуть-чуть уменьшает ее силу. Винт мой работаешь чудесно. С радостью чувствую я дуновение, поднимающееся от земли, прибрежный ветер, на котором перенесусь я через пролив».

– Посмотри, мои руки в синяках. Мне из-за тебя стыдно перед Кьяреттой, которая считает себя благочестивой францисканкой, так как родилась и выросла под сенью Порциункольского монастыря.

С неотвязчивым изящным движением она проводила ему по лицу руками, которые пахли так сильно, как саше, ибо она пропитывала их духами. Он был нечувствителен к ее ласкам; и черты его лица делались все более замкнутыми.

«Все готово. Жду только восхода солнца. Один из моих друзей, стоя на верху дюны, делает мне флагом знак, что диск показался. Все уже в движении, все дрожит и шумит. По команде рабочие оставляют аппарат. Вот я уже в воздухе. Устремляюсь прямо к морю; шаг за шагом поднимаюсь выше; перелетаю над дюной и слышу дружественные возгласы; вижу воду под собой; оставляю по правую руку миноноску, которая своим густым дымом заслоняет от меня солнце. Все спокойно, все без перемены. Все спокойно во мне, все спокойно вокруг меня. Ни малейшего ветерка, и поэтому нет надобности в управлении рулем и в искривлении главных планов. Рукам нечего делать. Сам не чувствуешь полета. Самому кажется, будто стоишь на месте. Вижу под собой волну, все одну и ту же волну…»

– Не могу заставить тебя раскрыть рот! Но вот увидишь!

Под ее ребяческой похотливостью скоплялось уже глухое раздражение, нечто подобное тому нетерпению, которое овладело ею однажды, когда одна из ее коробочек слоновой кости, против обыкновения, не хотела открываться, как она ни вертела ее крышку, как ни подсовывала под крышку свой холеный ноготок. Она раскрыла себе грудь и осторожно захватила пальцами один из своих маленьких, сохранивших девичью форму сосков.

– Вот увидишь!

В его чувствах в настоящую минуту была и враждебность, и ревность, и мечта. Он представлял себе Ла-Манш с его водой стального цвета, с его крутыми берегами; и сидящего на спасательным круге позади вращающегося винта, позади цилиндров мотора одинокого героя в фуражке из темного сукна, в синей рабочей блузе, с его орлиным профилем, профилем рыцаря из рода франков, опустившего на лицо забрало, подобием которого являлись его усы. Он вспоминал свою встречу с ним в Монтикьяри, свой разговор с ним. Вспоминал его мощные челюсти, выдающиеся скулы, прядь волос посередине лба, сверкавшего белизной над красной нижней частью лица. Вспоминал также ту простую сильную женщину, которая стояла рядом с ним, которая, забыв о домашнем очаге, жила в сарае для машины, как в походной палатке, напоминая жену вассала, которая оставляла свои домашние заботы и шла бряцать копьем и бердышом; как чарами, она старалась отвести опасность своей улыбкой, открывавшей все ее свежие зубы и делавшей в щеках две ямочки. «Миноноска осталась позади, ее больше не видно. Теперь я один среди необъятности водного простора, я не вижу горизонта, не вижу земли, не вижу ни дыма парохода, ни мачты корабля. Среди общей тишины один безостановочный шум мотора; среди общей неподвижности один и тот же перекат волны. Сколько минут прошло? Мало, но они бесконечно длились. Замечаю на востоке серую полосу, которая беспрестанно растет. Это английский берег. Направляю свой полет на белеющую скалу. Попадаю в полосу ветра и тумана. Не отнимаю рук от руля, не отвожу глаз от линии полета. Подо мною масса стали и железа: целая флотилия миноносок, целая эскадра броненосцев. Вижу, как мне машут руками моряки, слышу их хриплые голоса. Вдоль берега плывут торговые суда, приближаясь ко мне с левой стороны. Я понимаю, что гавань близко, что Дувр от меня в юго-западном направлении. Я заворачиваю в эту сторону, но ветер отбрасывает меня. Продолжаю бороться. Открываю взором крепость. Лечу над дуврским рейдом. Прохожу между двумя броненосцами, вхожу в своего рода котловину. Земля подо мной; она зеленая, вогнутая, как ладонь руки, дружески протянутой ко мне с тем, чтобы я ступил на нее. Но в то время как я спускаюсь, меня подхватывает предательский вихрь, в нетерпении я тушу зажигатель; ускоряю спуск; опускаюсь на землю с резким толчком, от которого сгибается ось колес и ломается лопасть винта. Ступаю ногой на почву Английского королевства. Я перелетел через Ла-Манш. Мои крылья целы». Короткий рассказ героя звучал внутри него, как последовательные удары ветра в крылья, которые он старался опрокинуть. Вся эта картина раздвигалась перед ним отдельными видениями. Но это был рассказ о вещах уже знакомых, видение предметов, уже виденных ранее. У него было такое впечатление, будто он сам совершил этот подвиг, перелетел через море, пролетел над кораблями, любовался беловатыми берегами, вступил в тень котловины, опустился на траву; но совершил это в более долгом пути, в бесконечном полете над волной, которая была все той же и все новой, над волной, которая, как волна Леты, отнимала у него всякое воспоминание о покинутом береге.

И тут почувствовал над собой запах любовницы, теплый запах от подмышек; на губах у себя почувствовал прикосновение маленького упругого соска, который дрожал от подавляемого смеха женщины. Его равнодушие перешло в гневную вспышку.

– Довольно! – крикнул он, сразу вскакивая, хватая женщину за локти и отталкивая ее. – Довольно!

Толчок вышел таким резким, что она упала навзничь и на руках почувствовала отпечаток тисков. Не вскрикнула, не простонала. Опершись на один бок, полураздетая, она сидела и тяжело дышала; и огненный взор ее, глядевший из-под нахмуренных бровей, казался необъяснимым. Ноздри у нее трепетали, как в предвкушении наслаждения. Что-то горькое и блаженное, что-то двусмысленное, извращенное то озаряло, то омрачало ее прекрасное демоническое лицо.

Он не глядел на нее. Он досадовал на самого себя за свою грубость, но не в силах был просить извинения. Это чувство сожаления еще теснее сжимало рамки его жизни. Он слышал тяжелое дыхание женщины и боялся, чтобы она не начала плакать; и ждал этих слез, как худшего из мучений. Заложивши руки за шею, положивши голову на перила террасы, он глядел из-под белого навеса сквозь листву олеандров, поникших от засухи, на Тирренское море, покрытое барашками в одном из облачков, за темной полосой, возвещавшей приближение мистраля. Он видел лик горгоны; в бухточке, на песчаном мыске, стая чаек белела, как одна сплошная масса; и время от времени часть их взлетала, рассыпаясь над поверхностью пенящейся волны. Со стороны суши доносилось пение жаворонков. А там, на воде, была одна точка, где берег делался невидимым для глаз. А дальше, к югу, за архипелагом, лежал большой дикий остров, кишащий коршунами.

И в душе у него неожиданно прозвучал голос доброго товарища, определявшего таким образом направление полета: «Запад – с четвертью поворота на юго-запад». Вспомнил равнину Ардеи, скалу из туфа, словно нарочно для них высеченную, котловину Инкастро, окаймленную горами. Пережил в памяти дни грандиозной лихорадочной работы, пылкие надежды и величие самой отчаянной мечты. «Запад – с четвертью поворота на юго-запад!» То было направление полета между ардейским берегом и мысом Фигари: сто тридцать пять морских миль – расстояние немного больше того, которое он покрыл в своем полете на состязании, прерванном той ужасной катастрофой.

И мир был полон новой радости, и со всех сторон возносились гимны, и народы считали, что все пределы стерты, и крылья победоносного Икара стали священными. Чем же занимался он на этом ковре, на котором сладострастие играло под флейту Амара? Во что превратился он со своим блужданием между ужасом небытия и иссушающей страстью? Они дошли до детских игр, и его возлюбленная дала ему грудь, чтобы он, подобно томному алжирскому музыканту с подкрашенными веками, выучился сосать грудь львицы.

Вскочил на ноги. Перегнулся через перила и оглянул лужайку, на которой стояла палатка, скрывавшая неподвижно стоявшую «Ардею».

– Джиованни!

Это был любимый рабочий Джулио Камбиазо, тот самый, который в последний раз наливал ему эссенцию в резервуар.

– Джиованни!

Никакого ответа. Палатка была закрыта, и никто не отвечал. Рабочие, вероятно, тоже предались праздности и удовольствиям.

– Зачем ты зовешь его? – спросила Изабелла нежнейшим, почти униженным голосом, вскакивая в свою очередь и направляясь к нему, чудесным образом озаренная любовью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю