Текст книги "Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Она держала его за руку, сжимала ее и говорила ему прямо в душу; казалось, будто она потеряла рассудок, но в то же время видела слишком ясно все в самой бесконечной дали. И те слова, которые она кричала посреди развалин невозвратного прошлого, эти слова она повторяла теперь затаенным голосом и производила ими пустоту в груди брата, замкнувшегося от нее, и наполняла его ужасом.
– Но теперь нам не найти друг друга, не упасть в объятия друг к другу, не плакать вместе без слез. Все теперь голо, нигде ни следа красоты и не о чем теперь мечтать.
Она остановилась и вздрогнула; затем вся похолодела.
– Посмотри на эту дверь. Посмотри, кто там, кто во дворце Изабеллы?
Какой-то бледный призрак показался на пороге, выйдя из недр стены, из недр мрачного безмолвия, похожий на одну из тех полумертвых фигур, которые держались еще на штукатурке стены подле большой белой лошади.
– Вивиано, поклонитесь, – сказала мягким голосом Аттиния, из почтительности державшаяся сзади.
Призрак сделал неопределенное движение, обнажил голову. Подошел ближе. Это был не человек, это была одна улыбка, улыбка, отпечатавшаяся в камне. Откуда, из какого убежища мрака вышел он? Что он видел? Что слышал? Какие звуки могли вырваться из его губ, высеченных из камня, как губы старых раскрашенных идолов, которые вечно улыбаются чему-то неведомому?
С его приближением Вана и Альдо, прижавшись друг к другу, невольно отступили назад. Позади них находилось окно; и мимо него пролетали стрелами ласточки в таком же отчаянном полете, как в тот длиннейший день в году, когда они пронизывали вергилиевское небо.
– Вивиано, что вы тут поделывали один-одинешенек? – спросила мягким голосом Аттиния.
Сумасшедший улыбался, от улыбки губы его закаменели и не могли произнести ни слова. На нем был надет какой-то серый мешок, доходивший ему до колен; он был одного цвета со стеной и казался отбитым куском штукатурки; а его безволосое лицо было как слабо мерцающая лампада в пустынном доме.
– Вы не отвечаете, Вивиано?
Чуть-чуть только зашевелилась улыбка, как какое-нибудь бесконечно далекое отражение чего-то случившегося в бездонной пропасти жизни. И Альдо, который переживал сейчас в ужасающих воспоминаниях тот погибельный час, подумал о проблеске света, мелькнувшем неожиданно перед ним через щель во дворце Изабеллы; он показался ему тогда отражением от какого-нибудь прудка, проникшего сквозь запыленный и покрытый паутиною стекла.
– Пойдем, Вана. Уже поздно, – говорил он, увлекая сестру; он слышал позади себя носившихся в безумном вихре ласточек, чувствовал в них какую-то сокрушающую силу, способную снова увлечь его куда-то.
Но за ними следовали шаги призрака, мягкие, будто ступающие по грязи. И вдруг они очутились перед притворенной дверью, из которой слышался едкий запах. Над дверью стояли полустертые буквы: Domus mea. Вана отодвинула задвижку, вошла.
– Мой дом! Мой дом! – сказала она, пробираясь между горьких трав и священных камней.
Старая церковь имела ободранный вид, стены грозили разрушением, все алтари обвалились; некоторые колонны развалились; другие еще стояли, и наверху их покоились грубо сделанные капители с тремя листками и тремя гроздьями. Над аркой из черных и белых треугольников, на стенах ризницы, заросшей терновником, на кусочках штукатурки, валявшихся на желтых скамейках, оставались красные следы фресок, похожие на брызги крови. Изображение совершенно стерлось; оставался один только красный цвет, как свидетель великого мученичества. И еще оставались две пронзенных ноги Распятого и рядом туника цвета запекшейся крови. И лежала еще отрубленная голова Сан-Джиусто, бородатая, квадратной формы и обросшая лишаями.
– Мой дом!
И тут же проглянула улыбка сумасшедшего, улыбка, выученная из камня, улыбка всех этих камней, которые рано или поздно должны были быть поглощены пропастью, должны были скатиться на дно, обрести там вечный покой, снова засыпаться землей.
– Прощай, прощай, Аттиния!
Теперь и у себя самой Вана чувствовала такую же улыбку; она, как ей казалось, чувствовала, что мускулы ее лица складываются в вечную судорогу улыбки. Два или три раза провела она рукой по губам, желая прогнать это ощущение.
– Куда ты идешь? Куда ты хочешь идти? Не беги так! – умоляюще говорил Альдо, в отчаянии следуя за ней и слыша в ушах свист ветра.
Они спустились по откосу, увидали покатую лужайку, примыкающую к стене, карликовые дубки, похожие на нищих-калек, темный круг около пропасти, услышали высокие и хриплые голоса, вздохи, завывание, вой. Они пошли пешком в Гверруччию. Велели карете дожидаться их у Порта-Мензери.
– Ах, остановись, Вана! Ты запыхалась. Отдышись. Дай и мне отдышаться. Что с тобой сделалось?
Возле дороги высилась темная громада Мандринги.
– Умираю от жажды! Дай мне попить. Выпей и сама глоток воды.
Под густой порослью жимолости и слив слышалось бульканье фонтана.
– Я не хочу пить, – сказала сестра.
В сыром полумраке раздавалась болтовня женщин, блестели кружки, били струи воды.
– Подожди меня минуту!
Он спустился к фонтану, обнажил себе голову, вытер пот; попросил, чтобы ему дали напиться.
Все женщины, пришедшие за водой, обернулись к красивому юноше. Заблестели глаза под войлочными шляпами; подтолкнули друг дружку локтем; послышался шепот, пробежал легкий смех.
– Без стакана?
– Прямо из кружки?
– Прямо из-под крана?
– Тут хорошая вода.
– Лучше, чем в колодце Ингирами.
Кто полощет полы
Возле Доччиолы,
Тот напьется в кринке
Из ключа Мандринги.
– Вот мой кувшин.
– Мой почище будет.
– У моего горлышко поуже.
– Из моего! из моего!
Звонкие голоса звучно отдавались, обнаженные руки приподнимали кувшины, протягивая их к юноше. Последний слышал раздававшиеся вокруг него простонародные любезности, подмечал в толпе какое-нибудь личико помоложе. Подставлял губы, стараясь не прикасаться губами к кувшину и не лить большую струю.
– Как он ловко пускает струю в рот!
– Нет, он вприхлебочку.
– И как аккуратно!
– Совсем будто целует.
– Глядя на него, замочишь рот, даже не пивши.
– Счастливая его дамочка!
– Цветочек акации! – протрещала самая бойкая среди общего веселья, сверкнув глазами, подтолкнув локтями соседок в то время, как он проворно направлялся к нетерпеливо ожидавшей его сестре. – Цветочек акации! А кто хорошо пьет, тот еще лучше целуется!
Неудержимые порывы ветра увлекали их дальше, к другой стороны громады. Между тем облака надвигались на Вольтерру, как некогда отряды Монтефельтро. Местность имела такой же вид, как после нашествия голодной толпы. Время от времени среди каменистой гряды показывались остатки древней ограды, напоминавшей отдельные позвонки хребта.
– Ты знаешь, что она возвращается? – сказала вдруг Вана. Она шла с опущенной головой.
– Возвращается?
– Она написала управляющему приготовить виллу. Она помолвлена.
– Что ты хочешь сказать, Вана?
– Изабелла помолвлена с Паоло Тарзисом.
Ему почудилось, что вокруг них поднялся оглушительный крик.
– Она написала?
– Написала.
– А почему ты только теперь мне это сообщаешь?
– Потому что сама узнала это только сегодня.
– И она возвращается с ним?
– С ним.
Ему почудилось, что все вокруг них кружилось в головокружительном вихре.
Значит, все пропало. Готовились законные брачные узы. Изабелла делалась собственностью мужчины.
Все в ее жизни и в жизни друг их должно было перемениться. Все рушилось.
– Ты уверена в этом? Ты сама видела письмо?
– Сама видела.
Альдо остановился, так как боялся упасть, как будто ветер пронизал его насквозь и произвел пустоту в его теле.
И Вана также остановилась, тяжело дыша, и сказала:
– Понимаешь ты? Мой дом теперь – это тот, который мы только что посетили, не правда ли? А также и твой дом.
Она обернулась, чтобы взглянуть на полуразрушенную Бадию, которая вырисовывалась своей каменной громадой на ее западной части неба.
– Крыши там нет.
Он увидел, что на самом деле крыши не было, он увидел, что на самом деле все там грозит неизбежной гибелью, забвением всего, что составляло красоту и прелесть жизни; и не захотел глядеть на эту кучу камней, озаренную улыбкой бледного призрака, но стал глядеть вперед, на Вольтерру, которая представилась ему городом, обреченным на разграбление, владением, обреченным на гибель. Он взглянул на нее взглядом искателя приключений. И вырвались у него грубые слова.
– Приходится отказаться от всякой поддержки со стороны дома Ингирами.
– Приходится.
Для них это было равносильно возвращению к бедности, к разлуке друг с другом, к жизни в борьбе и лишениях, может быть, к возвращению в ненавистный доме отца и мачехи, может быть, к унизительной работе, ко всем ужасам неизвестного будущего. Каждый из них дважды получил удар, дважды претерпел предательство. В душе брата бешенство брало верх над ужасом, и в его тиранической натуре вставали неясные замыслы коварной мести, нечистые образы, терзавшие его, и опасные мысли, усложнявшие в нем страстную жажду жизни со всеми ее радостями.
– Мы в Гверруччии, – сказала Вана глухим голосом, хватая его за руку.
Неожиданно нахлынули на них ощущения, связанные с пропастью в Бальцах. В нем вся душа возмутилась, вся кровь отхлынула.
– Карета ждет нас там, у Порта-Мензери, – сказал он. – Уже поздно.
– Я не возвращаюсь домой.
Она выпустила руку брата и пошла по кочкам невозделанного поля среди желтых цветов по направлению к камням – развалинам этрусской стены, еще сохранившимся на краю предательской пропасти. Ужас заставил сдвинуться с места застывшие ноги юноши.
– Вана! Вана! – закричал он.
Она не обернулась.
– Вана!
Она продолжала идти своей неровной, но решительной походкой через кочки, камни и кустарник Тогда он преодолел ощущение усталости и побежал вслед за ней с рыданиями, подступившими к горлу, испытывая неудержимое желание броситься перед ней на землю, обнять ее колени, умолять ее, проливая слезы. Чувствуя его за своей спиной, она остановилась и посмотрела на него.
– Ты боишься? – проговорила она.
Он хотел было ответить: «Да, боюсь. Я не хочу, чтобы ты умирала, я не могу сам решиться на смерть». Но сдержался. Ответил только:
– Я тебя не понимаю. Я не понимаю, что ты задумала, что ты хочешь делать, Вана.
– Ничего. Оставь только меня. Я хочу сама подумать о себе.
– Я не хочу тебя оставлять.
– Так нужно. Наши дороги теперь расходятся.
– Почему?
– На это ты сам можешь ответить, Альдо.
Тогда из его стесненного сердца вырвался поток дикого гнева.
– Ты хочешь броситься в пропасть? Хочешь, чтобы и я бросился с тобой, теперь же, сейчас? Я готов.
Он был бледнее смерти. Она стояла около стены, прислонившись к ней всем телом. Но что-то безжалостное чувствовалось в ее лице, профиль которого резко выделялся на темно-желтой стене, что-то безжалостное и замкнувшееся в себе. Оба стояли молча, охваченные головокружением, и все силы рока нависли над их молодою жалкою жизнью.
Из пропасти доносился до них бесконечный гул и вой. Поросли кустарника были совершенно безлюдны. Серая громада Сан-Джиусто стояла на высоком месте, окруженная чем-то вроде крепостных редутов. Позади холма виднелся Город Ветров и Камня, упираясь в громады облаков своими башнями, колокольнями, громадным шпицем старой тюрьмы «Рокка», гигантскими стенами, выстроенными из могильных камней и скрепленными кровью граждан. Колокола звонили с удвоенной силой. Время от времени порывы ветра подражали этим звукам, которые вечно раздаются внутри ограды и под воротами с того самого дня, когда гнусный констебль позвал на грабеж войска Монтефельтро: «Грабить, не жалеть!»
– Так, значит, не так, как я хотела сделать раньше, – промолвила Вана с двусмысленной улыбкой. Ты меня учил, что для того, чтобы заглянуть хорошенько на самое дно, нужно лечь на грудь у края пропасти.
Белки ее глаз сверкали необыкновенным образом; и за этим блеском и за этой тонкой улыбкой, ему казалось, скрывалась зловещая, хитрая мысль. Пропасть была в двух шагах: одним быстрым движением она могла очутиться в ней. Его в тисках держала смертная тоска, но он не решался поднять руки из боязни вызвать этим роковой прыжок Сердце у него остановилось, когда он заметил, что она подняла руки, намереваясь вынуть из шляпы шпильки. Он переживал такое чувство, будто голова его лежала на плахе под занесенным топором палача. Она сняла гирлянду роз, повесила свою фессалийскую шляпу на выступ скалы.
– Что ты хочешь делать? – спросил брат, не слыша звуков своего собственного голоса.
– Попробовать.
– Тогда дай мне руку.
Она дала ему руку; ими обоими невыразимым образом овладевал злой дух, и их жизни сливались и смешивались, уничтожая друг друга, от одного ужас передался другому. Ужас, не воля, склонила их колени. Держась рукою за руку, чувствуя на ладонях холодный пот, они стояли на коленях у края пропасти. Жизнь трепетала в них, как пламя свечи, которую задувают и не могут задуть порывы ветра.
С этого места пропасть имела еще более страшный вид, чем с других мест. От глубокого центрального провала образовалась густая тень, в которую вдавался утесистый выступ необъятных размеров, как скала, рассевшаяся от трепета преисподней в ту минуту, когда Распятый испустил дух. Там было жерло, поглотившее уже жилища и людей Божьих, башни, монастыри и церкви, подземелья и древнейшие стены, кипарисы и дубы с их могучими корнями. Как кристаллы соли, как наросты винного камня, как куски крови – так белели и краснели выступы мела и туфа внизу на утесах. Что это дымилось вокруг скалы – не была ли это кипящая красная река? А что это поблескивало там между валами – не был ли это грязный ров, в котором Данте видел сидевших по горло в грязи всех бывших при жизни раздражительными? Начались снова вздохи, плач и крики.
– Брат! Брат! – раздался чей-то отчаянный голос.
И Вана упала лицом на землю, как будто ее свалил ветер.
Тогда юноша почувствовал неожиданный прилив сил. Он обхватил сестру вокруг пояса, приподнял ее, оттащил ее от пропасти, упал с нею на куст.
– Нет, нет, Вана! – закричал он, обхватив ее голову руками и заглядывая в ее помертвевшее лицо. – Не нужно умирать! Не нужно умирать! Я не хочу умирать. Я хочу терпеть, хочу бороться, хочу испытать все, что могу. Ты не погибла, я не погиб. Нас обуяло минутное безумие. Не нужно поддаваться ужасному соблазну. Мы отравились. Но мы вылечимся. Что-нибудь случится неожиданное, что-нибудь придет нам навстречу. Нет, нет, Вана, сестричка моя, заклинаю тебя дорогим для меня лицом твоим.
Дрожащими пальцами гладил он ей волосы, щеки, подбородок, прислонившись к кусту рядом с нею. И пока его пальцы омывались слезами, пока истомленное создание рыдало у него на груди, он глядел на берег пропасти, глядел на луг, усеянный цветами, на розовую луну, нависшую над фиолетовым холмом, на потухающее облако, остановившееся над громадой Сан-Джиусто, и бессознательная радость юности дышала в недрах его существа. Он жил, вбирал своими здоровыми легкими воздух, впитывал в себя глазами изменчивую красоту вселенной, ртом своим, которым так смутил женщин у фонтана, вспоминал вкус воды и затаивал в душе искусство примирять непримиримое. Он жил, он был невредим вместе со своими муками, но и вместе со своим оружием. И он познал теперь дрожь предсмертной агонии и всемогущество бездны.
Приподнялся сам, помог приподняться сестре. Еще раз приласкал ее, потому что сердце у него переполнялось почти сладострастной нежностью. Вытер ей слезы; стряхнул с ее юбки сухие ветки и землю.
– Ах, малая моя крошка, что за томительный сон приснился нам? Ты ли это? Ты ли, Ванина? Ты ли, моя Мориччика? Где ты была сейчас? Откуда мы пришли?
Лицо у нее было как у выздоравливающей, проникнутое тихой и грустной нежностью, и сама она имела вид человека, очнувшегося после продолжительного обморока. Злой дух вышел из нее, отнявши у нее силы и память. Единственное, что она помнила, это улыбку Вивиано; ей казалось, будто в нее самое вселилось что-то вроде этой улыбки, созданной из ничего и из всего. Проявления нежности со стороны брата она принимала с безутешным томлением.
– Посмотри! – сказал он ей, повертывая голову к холму.
Незаметно поднималась луна, разливая древние чары, те самые, которые в былые ночи древней Этрурии заставляли разнеживаться женщин и юношей, мирно лежавших у порога смерти в том виде, в каком они изображены на крышках урн.
– А твоя шляпа?
Оба оглянулись на печальные развалины стены. Но гирлянды не было на шляпе – ее сорвал ветер и унес в пропасть.
* * *
Незаметным движением, с изяществом животного, без лучей, без огня жизни, как родившийся где-то в пространстве большой болотный цветок, выплывала луна из затуманенной прозрачности над Пизанскими холмами, между тем как другое светило, не больше его, горело над Тирренским морем с таким сильным жаром, что даже испепелялось. Низко нависшие облака были для него как кучи пепла; они обрушивались и нарастали вновь. Когда край воды разрезал солнечный диск, глазу представилось, будто осталась только горка раскаленных угольев, которая вот-вот потухнет. Все превратилось в пепел. Тогда и море изобразило из себя божественный пеплум для вечера, превратившись в одежду с такими нежными складками, что даже Изабелле захотелось оторвать от него лоскуток.
– Айни, если бы я могла нарядиться в такой шелк.
Ее сладострастные ласки продлились до вечера. И каждый новый час казался ей прекраснее истекшего; но этот час был прекраснее всех других, и ей хотелось для него какого-нибудь особенного знака, какого-нибудь знамения милости. Все ласки, какие только можно было придумать, легли на ее тело, как лепестки густой розы ложатся один на другой. Ей захотелось проветрить их, впустить струю свежего воздуха.
– Подожди, – сказала она. – Не двигайся с места.
Ушла куда-то, оставив своего друга на террасе. Ему показалось, что цветок жизни мгновенно увял за время ее недолгого отсутствия. Луна утратила уже свою воздушность, налилась новым золотом и совсем отделилась от гор. Неизмеримая одежда моря утратила свой невиданный цвет, придававший ей невыразимую прелесть.
– Что я принесла? Угадай! – сказала она, неожиданно появляясь.
Можно было подумать, что она уходила для того, чтобы проделать какие-то чары. Уж не взяла ли она с искусством, достойным волшебницы, у луны ее прежний затуманенный вид? Теперь над Пизанскими холмами стояла полная светлая луна; а она, в свою очередь, изображала теперь лишь, лишенный огня, большой болотный цветок.
– Волшебную змею в кипарисовом ящичке?
– Нет.
Она была закутана в длиннейшее покрывало из восточной газовой ткани, из тех, которые художник-алхимик Мариано Фортуни погружает в таинственные раковины – в свои чашечки с красками – и с помощью то Сильфа, то Гнома извлекает их оттуда покрытыми страстными видениями мечты и затем с помощью тысячи инструментов отпечатывает на них новые группы звезд, растений, животных. Вероятно, он и на шарфе Изабеллы Ингирами навел свои разводы, снабдив их легким розовым оттенком, который для него похитил его Сильф у только что появившейся на свет луны.
– Лампу Аладдина?
– Нет.
Что такое у нее было спрятано под покрывалом? Она держала что-то обеими руками и улыбалась; и чудесно выделялись на ее руках легкие формы мускулов, темные линии жилок, пушок, похожий на пушок листьев или плодов.
– Зеленую птичку?
– Ты думаешь, что она такая тяжелая?
– Говорят, когда умирает.
– Ты думаешь, что она может умереть?
– Чтобы воскреснуть вновь.
– Она никогда не умирает: она уходит и приходит, убегает и возвращается.
– Я сдаюсь. Что же там такого?
– Расстели сначала посередине террасы самый большой ковер.
– Этот?
– Нет, тот, бухарский.
Он разостлал на плитках пола чудный малиновый ковер, испещренный темной лазурью с белым, мягкий и пушистый, как старинный лукский бархат.
– Теперь садись на эти подушки. Я буду танцевать для тебя.
– Без флейты Амара?
– Молчи и гляди!
Она положила в углу террасы неизвестный предмет, прикрытый куском шелковой материи. Нагнулась и дотронулась до него, подсунув руку под материю. В течение нескольких секунд слышно было только гудение как бы шмеля, попавшего в кувшин.
– Осиное гнездо?
– Молчи!
Она скинула туфли у края ковра, и они стояли там, как пара горлиц, спрятавших головку под крыло. Пятки ее оказались окрашенными киноварью и были похожи на две половинки граната. Глядя на нее, Паоло заметил, что у нее посередине лба была маленькая голубоватая звездочка под цвет жил, казавшаяся магическим знаком.
И вот наконец гуденье перешло в музыку колокольчиков, похожую на звук египетских систров, и начался танец.
Первые удары ритма преобразили в нечто живое длинный кусок ткани, обвивавший обнаженное тело. Искусно свивая и развивая ее, руки танцовщицы придавали краям ткани подобие льющихся волн, на которых без устали колышется колокол медузы. Временами танцовщица, закрутив их вокруг себя, вдруг останавливала руки; и они взвивались кверху, как вихрь розового песка; затем падали чуть не до самых ног, но быстрые пальцы снова взбивали их, снова крутили новым движением, в новой игре. Временами же своими неясными изображениями животных ткань напоминала тающие призраки созвездий на утренней заре.
Сидя на подушках, прислонившись к белой стене, испытывая настоящую галлюцинацию чувств, любовался он бесконечно крутящимся танцем своей возлюбленной. Позади нее, сквозь ветви олеандров, вырисовывались берега заливов, поросшие сосной берега Верзилии и области Луни, Каррарские Альпы со своим воздушным видом, напоминающим также фигуры танцовщиц, целую цепь высоких дев, склонившихся, может быть, под ритм музыки к востоку.
Как швея, умеющая из бесчисленных клубков выбирать нулевые нитки для вышивки, так и она извлекала из всех близких и далеких форм самые красивые линии и слагала из них создание минутной красоты; она как будто тянула, притягивала их к себе, сливая их со своей безмолвной музыкой и раскрывая в своих мимолетных движениях дух вещей, казавшихся неподвижными и длительными. Все они гармонировали с ней – и те, что располагались по кругу горизонта, и те, что поднимались к зениту. Начиная от вершины мраморной скалы и кончая низменной песчаной косой, все они вовлекались в эту игру явлений и все выражались в этой смене движений.
Она удивительно срослась с жизнью вечера, которая раскрылась ее душе в то мгновение, когда она, стоя у окна, протянула руку за ласточкой, залетевшей в комнату. Она чувствовала, что теперь осуществляется то, что тогда только промелькнуло; из короткого вздоха она сделала гармоничное дыхание. Двусторонний свет, в котором лунные золотые лучи вливались в ясную лучистость заката, казался ей посредником между днем и ночью. Она двигалась босыми ногами по узкому невидимому перешейку, разделявшему дневное и ночное море.
Но когда ее глаза от окружающих предметов перешли и встретились с другими глазами, любовавшимися ею, она изменила свои движения. Она перешла к широким движениям; представила, будто взгляд мужчины ранит ее. Концом покрывала закрыла себе лицо, вся спряталась под складки его, превратилась в какую-то несовершенную форму, в которой вся верхняя часть тела представляла из себя облако и только ноги оставались как у человека. Затем снова сверкнуло ее прежнее существо и затрепетало внутри облака; и вот с выражением испуга выступила половина ее лица и робко показалась рука, затем часть бедра, затем вынырнуло одно плечо, и все снова скрылось. Она подражала любовному танцу галмей: тут были и стыд, и робость, и сопротивление, и томление, и забытье. Своим танцем она симулировала коварную игру: первые ласки, предложение, уклонение, презрение, притворный страх, тяжелое дыхание в минуту насилия, разрушающую силу наслаждения.
– Пчела, – вскрикнула она вдруг в притворном испуге, как вскрикнула однажды в Мантуанском дворце перед мраморной дверью.
Воспоминание об этом встало как живое перед его зачарованным взором, в своем танце она воспроизводила ребяческий страх, резвые прыжки, беготню, отбивающиеся жесты, как будто надоедливая пчела преследовала ее и хотела ужалить. Покрывало загибалось аркой над ее головой, порхало, билось, то опадая, то развеваясь, то разлетаясь.
– Ай! Ай!
Она простонала, остановилась, сдвинув ноги, в такой позе, которая дивным образом подчеркивала длину ее тела, закругляя бедра и откидывая назад голову с почти распущенными волосами. Первый стон был стоном боли, но второй был тот же самый, который она испускала, когда ее возлюбленный накладывал на нее властную руку и она чувствовала, как по всем ее жилам разливается непреодолимое томление. Ее увлажнившееся лицо, обрамленное блестящими и густыми кудрями, неожиданно приобрело отпечаток зрелости или такой молодости, которая совсем побледнела в насыщенной атмосфере ароматов и в полумраке алькова.
– Ай!
Он дрогнул от страсти; этот стон был знакомым зовом, диким и наводящим грусть. Она скользнула к нему на подушки. И простонала:
– Она меня ужалила здесь.
И губы возлюбленного старались залечить это место.
И с каждым поцелуем она прибавляла:
– Она меня ужалила здесь, и потом еще здесь, и тут.
И с каждым ее стоном губы старались залечить эти места. И все ароматы лета, разлившиеся над окрестностями Пизы, и светло-зеленой Верзилии, и над долиной Магры, над которыми они каждый день летали на холстяных крыльях и которыми упивались, как благовонным нардом, все эти ароматы он слышал в этом теплом теле. И достаточно было для него одной капли пота, чтобы рассеялись все его мысли, все намерения, все жалобы, все беспокойства. И ни одна из тех стран, которые ему пришлось посетить, не производила на него такого глубокого впечатления, как это чувственное тело. Ему знакомо было чувство опьянения, которое испытываешь, пройдя по узкому ущелью, в конце которого развертывается в неожиданном великолепии беспредельная ширь; но куда более жгучее опьянение испытывал он, проникая до самозабвения в тайну объятий двух женских рук!
Отдохнув, натерев подкрепляющей эссенцией все свои мускулы, надев капот из муслина без рукавов, Изабелла с наслаждением вдыхала в себя вечерний ветерок, пролетавший через сосновые рощи, еще теплый от дневного жара.
Из угла террасы, из-под шелковой материи уже перестали доноситься звуки, подобные систрам. Она улыбнулась и сказала:
– Айни, тебе понравилась музыка, игравшая во время моего танца? Но ты до сих пор не знаешь, что там находится под покрывалом.
– Волшебные чары?
– Грусть.
Она встала, взяла завернутый предмет и принесла его. В воздухе, в который она влила столько красоты, теперь разливался лунный свет, озаряя мрак, составившийся теперь из безмолвного слияния фиолетовых и зеленоватых струй. Совершенно так же, как раздувают потухшие уголья, извлекая из них искры, так она возбудительной силой своих чар умела вдохнуть жизнь и разнообразие в отрывочные музыкальные звуки. Она раскрыла маленькую вещицу, которая могла бы послужить гробиком кукле Лунеллы – Тяпе.
– Посмотри!
Еще можно было видеть без огня. Она открыла крышку. Он нагнулся, чтобы взглянуть поближе. То был старый музыкальный ящик с металлической душой, состоявшей из стального гребня, за зубья которого цеплялись иглы вращающегося цилиндра.
– Где ты откопала эту штуку? Она похожа на орудие пытки.
Она засмеялась; затем ее красноречивый смех сменился грустным выражением.
– Посмотри: гребень немножко заржавел, и в цилиндре не хватает нескольких игл. Сколько раз я обдирала себе об него пальцы, когда он, бывало, застрянет. Мне было шесть лет, когда я нашла этот ящик в одном из комодов. Он, наверное, лежал там со времен Нонны Дианы и сделан был в Вене около тысяча восемьсот пятидесятого года. Как объяснить, что какая-то старая механическая игрушка делается для нас своего рода другом, срастается с фибрами нашего существа и мы не в силах расстаться с нею из страха, что вместе с этим умрет какая-то частица нашего существа? Посмотри, тут есть что-то вроде двойного крылышка, укрепленного на стержне. Если его завести, оно начинает вращаться с головокружительной быстротой и жужжит, как осиное гнездо, пока не начнется сонатина. Это было пищей для моих снов в детстве. Я и теперь не могу его слушать без некоторого волнения в сердце. Не было вещи, которая была бы для меня до такой степени собственностью, как это «скарабилло» (я сама не знаю, почему дала ему такое имя). Я защищала его от Ваны, от Альдо, от всех на свете. Я любила его больше всех игрушек. Все мое детство меня баюкал его позванивающий голосок, который не похож ни на какие другие звуки. Кто слышал его музыку? Откуда взялись эти миниатюрные танцы? Я помню, что на крышке оставался еще обрывок бумаги, на которой помещался список всех сонатин. Потом он затерялся. Но он оставался несколько лет. Одно, что можно было прочесть на нем, это: La pavane lacrymée.
Она нагнулась, взяла ключ и завела машинку. Послышалось гуденье пчелы в кувшине. Она подставила руку, чтобы почувствовать ветерок, производимый вращающимися крылышками. Потом закрыла крышку и завернула ящик в кусок шелковой материи, которая оказалась покрывалом от дароносицы.
– Я его всюду возила с собой. Иногда он целыми месяцами лежит и спит у меня на дне чемодана или ящика комода. Затем я опять бужу его. Он до сих пор чарует и баюкает меня. Я помню, что, когда я была девочкой, я ставила его на землю и исполняла вокруг него разные танцы, вроде сарабанд. Но как это вышло? Но как это вышло, Айни, что сегодня товарищ дней моей невинности аккомпанировал пляске моей погибели?
Она засмеялась грустным смехом; потом умолкла, прислушиваясь к слабым, бесконечным звукам музыки. Стояла великая тишина, и изредка был легкий шорох, легкий скрип, и мерцание бледной звезды, и полет летучей мыши. Под полной луной слегка начинали обозначаться тени.
Они сидели за столом около балкона. Ветви сосны касались железной решетки, шевелясь во мраке с тем медленным звериным движением, которым отличаются подводные растения.
– Как мне нравится сегодняшний вечер, Айни! – сказала Изабелла тихим голосом в облаке ароматного папиросного дыма, опершись голыми локтями о стол, покрытый скатертью, и кругообразно размахивая вокруг лица длинными руками без всяких украшений. – Пожалуйста, сделай еще так.
Она проделала одно нервное движение, которое у него выходило обыкновенно невольно: он сморщивал переносицу, затем втягивал ноздри и подергивал верхней губой – так себе, легкое сокращение мускулов, пустяк. Он улыбнулся.
– Ты смеешься надо мной?
Он весь потонул в ее существе. Глядел на нее, пожирал ее ненасытным взором, жаждал ежеминутного обладания ею, напряженно следил, чтобы ни одно ее движение не ускользнуло от него. Он сам мог бы тысячу раз повторить подобные же слова: «Сделай еще раз так!»