Текст книги "Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
В один прекрасный день в Каире возле общественных боен наткнулись они на странного человека с головой, обвязанной легкой повязкой из полотна; этот человек не отрывал от пламеневшего неба своих глаз, имевших вид больных, – на них, как будто было еще третье веко – и наблюдал за полетом воронов, коршунов и ястребов, которые парили кругами на большой высоте. Что это был еще за авгур? Оказался он орнитологом, мечтой которого было подглядеть у хищных птиц тайну их полета без взмахов крыльями. Звали его – Леон Дорн.
Он сделался для них опытным и энергичным товарищем, который стал помогать им в их новых опытах. Два бывших подводных мореплавателя обратили выработавшееся у них статическое чувство трех измерений на работу в небесных пространствах.
– Alis non tarsis, – говорил орнитолог, намекая своим изречением на фамилию Паоло.
Вот выступы скал в Мокаттаме, сверкающие белизной, как стены мечетей! На них по утрам садились желтые ястребы, греясь на солнце, которое высушивало росу на их длинных крыльях; так они сидели, приглаживая нежные пучки перьев и время от времени помахивая крыльями, чтобы расправить связки, а затем внезапно, почувствовав ветерок, кидались вниз, падали как камень, не махая крыльями, но при первом же ударе их взмывали в вышину и снова опускались, разрезая клювом воздух, и начинали кружить, просматривая взором местность и повиснув на неподвижно распростертых крыльях в воздухе; снова поднимались и снова опускались, ни разу не ударив крылом! Вот зеркальные воды Мареотидских болот, усеянные большими плавающими кувшинками, которые неожиданно выскакивали со звуком, похожим на крик лебедей; и тут же пеликаны с красными глазами, важные пеликаны с мошной под клювом; и слышится их хриплый, вроде предсмертного, крик, и шлепанье их широких перепончатых лап, когда они опускаются на тинистый островок; и новый, более сильный крик, когда они взлетают в вышину, вобрав шею в плечи, и, подымаясь против ветра, меняют свою болотную важность на самую воздушную грацию, и не машут крыльями, но плывут на парусах под облаками. Вот нильские берега, покрытые тинистой грязью, поросшие тростником и гребенчуком с наваленными кучами кирпичей – забытыми развалинами безымянных царственных городов, где гнездились бесчисленные династии; где над сборищами водяных птиц парит грифон, оглядывающий берега с целью найти падаль какого-нибудь буйвола, принесенного водой каналов, и время от времени сильным летом пролетают вороны, как тени смерти, влекомые голодом на какую-нибудь неведомую бойню – на границах пустыни! Страстный зной пустыни, трепетание пламени над иссушенной пустыней, запах электричества, когда великий орел один проносится над красивыми башнями Хамсина, только одну минуту стоит во взгляде самого зоркого человеческого глаза и вместе с судьбой города, потонувшего в песках и в тоске, пропадает навеки из глаз!
– Alis non tarsis.
Двое товарищей жили долгие-долгие дни, погруженные в эти зрелища и в мечту о приключениях в небе. Вернувшись на родину, они со всем пылом, но вместе с тем с терпением взялись за выполнение своих намерений. Сначала они удовлетворились простыми аппаратами, настоящими Дедаловыми, без всякой двигательной силы, похожими на те, которыми пользовались в своих первых опытах пионеры воздухоплавания; они полагались на одно только сопротивление воздуха и держали равновесие одним только инстинктивным наклонением тела; ареной своих опытов парения по воздуху они выбрали равнину Ардеи, скалу из туфа, как будто нарочно сделанную для их целей, старинную итальянскую крепость, получившую наименование от высоко летающей птицы. Какое другое гнездо могло быть более приспособлено для этих смертоносных опытов? Все в стенах древней крепости, основанной аргивскими выходцами, которых прибило к берегу Италии южными ветрами, выражает силу и величие. Котловина Инкастро кажется раковиной, преисполненной той же тишины, какая царит в пустых гробницах первобытных рутулов; окаймляющая ее ограда гор, от Аричинских до Ланувинских, от Албанских до Велитернских, представляется целым циклом окаменевших мифов; в лучах эпического света как будто испаряется дух племен; обтесанные глыбы связаны навеки, как цементом, словами Вергилия: Et nunc magnum manet Ardea nomen. [2]2
И ныне остается великое имя Ардеи.
[Закрыть]
Оба товарища почувствовали здесь лучше, чем в другом каком месте земного шара, какая веселая работница – смерть.
После бесконечных опытов и повторений они выстроили легкую и сильную машину, силуэт которой напоминал силуэт птицы. И сохранили за ней прекрасное имя – Ардея; и в самом имени была заложена мечта залететь выше облаков.
Теперь две машины этого типа стояли, подрагивая, под двумя соседними навесами, поджидая, когда возьмется за них рука, управляющая ими.
– Нужно будет выйти прежде, чем место пускания превратится в птичий двор, – сказал Паоло Тарзис, намекая на великое множество пыхтящих аппаратов, которые не могли даже на вершок отделиться от земли.
– Знаешь, – сказал со смехом Джулио Камбиазо, – знаешь, в конце концов предполагает лететь король негритянских боксеров, сам Мак-Ви.
– И мальчишка О’Нэйл.
– И велосипедист Мацан.
– И профессиональный пловец Джо Рид.
– И конькобежец де Конинг.
– И Чикито де Камбе.
Они смеялись тем дружным смехом, который в былое время оживлял часы их отдохновения под шалашом, тем смехом, которым они смеялись, когда были с посторонними; этот смех был для них способом выражать общность мысли, был общим для них выражением той презрительной гордости, с какой они судили о событиях и людях, в них уже заметно было презрительное чувство, свойственное аристократической кучке, которая составляла авангард нарождавшегося племени воздухоплавателей.
– Видел ты орнитоптер Адольфа Надо?
– А мультиплан Гвидо Лонги?
В новых сарайчиках с фронтонами, раскрашенными на манер старинных щитов, хранились разнообразные чудовища, сработанные из самого разнообразного материала, с самым разнообразным механизмом. Из-под холстинных стенок навесов, раздуваемых вихрем винтов, которые для пробы пускали в ход, можно было разглядеть странные формы этих новых химер, в которых не было ни красоты, ни достоинства; то были создания упрямых маньяков или самонадеянных невежд, бесповоротно осужденных на то, чтобы только поднимать пыль и взрывать землю: кривые и острые крылья, двигавшиеся с визгом ржавых петель на дверях; прилепившиеся друг к другу кубические клетки, похожие на груду коробок без дна; легкие корпуса, нагруженные сверху переплетами и перекладинами, напоминавшими непрочные подмостки; вращающиеся оси с приделанными к ним цилиндрами, напоминающими решета в пекарнях у булочников; длинные железные трубки с большим кругом на каждом конце, по окружности которого шли поперечные лопасти из набитой на планки материи, что придавало им сходство с мельничными колесами; приделанные к палкам веера, похожие на восточные опахала, которыми освежают комнаты в восточных колониях; запутанные сплетения перекладин, продольных брусьев, трубок, штанг, пластинок; всевозможные комбинации из дерева, металла, ткани – все это стояло в чаянии недостижимых для них результатов полета.
И внутри каждой машины сидел неизменно свой строитель, как внутри каждой паутины свой паук. Где выше, где ниже крыльев, между двух резервуаров для бензина, позади винта, над мотором, то под прикрытием, то без него, то с видом господствующим, то с подчиненным сидел человек-пленник им же созданного чудовища. Один с движениями маньяка двигал рычагом, беспрестанно оборачиваясь, чтобы посмотреть на его действие, и показывал то спереди, то с профиля свое бородатое лицо, настоящее лицо астролога с выпученными глазами, покрасневшими и распухшими от бессонницы, или от пыли, или от слез. Другой – бритый, круглолицый, упитанный – самодовольно улыбался, расставив свои большие ноги в несокрушимой уверенности, что его жирная туша полетит под самые звезды. Третий с высохшим, вдохновенным лицом аскета, казалось, все еще сидел и ткал свою бесконечную мечту. Четвертый, угрюмый и мрачный, старался заглушить в себе бессильную злобу на этот неподвижный скелет, обманувший все его десятилетние труды и упования; его навеки приковало к сиденью машины с девизом: «Ты меня не сдвинешь, и я тебя не сдвину». Пятый, бледный и беспомощный, как раненый на носилках, лишь время от времени покачивал безнадежно головой. Шестой, с раздувшимися на шее жилами, извергал громовые ругательства в минуты приостановки мотора. От сарая к сараю шутовское сменялось трагическим, совсем как в доме для умалишенных. Тень одноглазого Зороастро да Перетола с состраданием склоняла свой циклопов взор на всю эту копошащуюся мелюзгу. За оградой какой-то невидимый шутник тягучим голосом испускал время от времени роковой возглас: «Икар! Икар!» И тогда нетерпеливый ропот толпы сменялся взрывом неудержимого смеха.
– А все-таки, – сказал Джулио Камбиазо, – эти Икарики со своими бесчисленными крыльями, которые увязли на нашем птичьем дворе, мне нравятся куда больше, чем те наемные личности в ландскнехтских штанах и кожаных касках, которые ежеминутно закуривают для храбрости папироски.
Он говорил о наемных воздухоплавателях, победителях ипподромных полетов, которые смотрели на новую машину, как на обыкновенный экипаж на трех колесиках, с одной или двумя плоскостями из холста. Состоя на службе у фабрикантов искусственных птиц, они отдавали напрокат свои кости и свою храбрость, пронюхав о популярности новых цирковых состязаний. У них уже был свой мундир, свои манеры, свой жаргон, свое бахвальство, свое шулерство и свои интриги.
– Ты на что смотришь, Паоло?
– Ни на что.
– На трибунах сегодня больше перьев и перышек, крыльев и крылышек, чем в ворсильне в Маляльберго. С разрешения комиссаров начинается передвижение к ограде.
– Ветер поворачивает. Красный квадрат опускается, черный подымается: с семи на десять метров. Зажгли белый огонь.
– Жаль, что мы забыли принести наших птиц-покровительниц в бумажных клетках и не повесили их на фронтонах сараев для отвода глаз нашим дамам и девицам.
– Ты делаешься женоненавистником?
– Я шучу, конечно. Но все-таки есть что-то зловещее в некоторых из этих сфинксов, которые являются сюда демонстрировать свои загадки посреди машин и бетонов с бензином.
– Ты строже, чем Дедал, который был благосклонен к Пазифае.
– То была уловка хитрого афинянина! Тут было верное понимание своих обязанностей. Ведь он построил для нее деревянную корову, и он же внушил быку его поступок. Он, практиковавший, как и Анри Фарман, низкий полет, спустился в Сицилии, не претерпев того же несчастия, что сын. Великолепный пример!
– Ты собираешься читать мне нравоучение?
– Даже во сне не думал. Ты обратил внимание на приятельниц Рожера Нэде? Это тоже критянка, вышедшая из изваяния коровы в облекшаяся в змеиную шкуру «от Калло».
Это была страшилище-женщина; почти постоянно находилась она в глубине сарая, как в тени алькова; она виднелась из-за стальных проволок, из-за пыли, которую поднимал с красноватой почвы винт машины, из-за взрывающего беспрестанно мотора, из-за синих блуз рабочих, лоснящихся от пота и масла; она стояла, затянутая в узкую юбку, как в кожу, надетую на кожу, выдаваясь всеми изящными особенностями, которые составляли части ее существа, так же как ее веки, ее ногти, как завитки волос на затылке, как мочки ушей; вся гладкая, пахучая и похотливая, с накрашенными губами, красный цвет которых происходил от употребления сурика, а может быть, и от слов: «Из сердца, сдавленного стыдом, выступил сладкий сок плода смертоносного, от коего остается одно лишь семя смерти». И другие подобные ей женщины заявлялись в это место, где мужчины приготовлялись к игре, которая могла стать для них игрой с огнем и с кровью, – и были они не то живые, не то искусственные, похотливые и увертливые, то близкие, как угроза, то далекие, как призрак, все похожие на ту женщину и все похожие между собой и ликом, и движениями, и манерами; и схожими образами своими вызывали они видение огромного Греха, невидимого, но с сотней видимых голов; ибо их головы, покрытые большими шляпами, колыхались на длинных телах, как головы Лернейской гидры.
Другие же сараи были превращены в «гинекеи» законных, жен, вместе с цветущим потомством их, чуть что не с кормилицами и воспитателями. Трепетная семья охраняла могучую птицу, зародившуюся в ее лоне, утирала дорогие капли пота с радостного чела, множеством рук своих зажимало множество ушей, чтобы не слышать шума – предвозвестника чуда, считала на своих коленях воображаемое золото будущей достойной награды, выводила орудие нового счастья на пашню, вдыхала упования свои в бесчувственный материал, затем снова уводила чудесный плуг обратно под прикрытие и там горько плакалась на непостоянство неба и поршней мотора.
– Ветер поворачивает. Больше с востока, – сказал Паоло Тарзис. – Дует толчками. Должно быть, отвечает атакой на нашу атаку. Я иду. А ты?
Он издали узнал колыхающуюся походку Изабеллы Ингирами. И почувствовал тревогу, похожую на ужас. И, сам не сознавая почему, хотел опять воспрепятствовать встрече между своей подругой и своим другом, как делал это раньше.
– А ты, Джулио?
– Сейчас же вслед за тобой.
– Ты переменил винт?
– Переменил.
– Ты готов?
– Готов.
– До свидания в вышине небесной.
– Я надеюсь, что догоню тебя.
Пожали друг другу руки перед расставанием – каждый шел к своему делу, которое состояло в том, – чтобы превзойти товарища, всех остальных и самого себя. Но Паоло Тарзис сделал еще несколько шагов вместе с соперником, распрощался с ним еще раз.
Казалось, будто он хотел воспринять сердцем частицу мужества другого, хотел опьяняться полнотой его чувства, почувствовать всю цену этого дара, сделанного ему могучей судьбой. Почти всякая человеческая дружба основана на львиных принципах: там, где один берет больше того, что даст, другой обречен на жертву и самоотречение, покоряется и унижается; он должен подражать и соглашаться – им распоряжаются, и ему покровительствуют. Но их дружба покоилась на равных основаниях, на двух равных силах, на двух стремлениях к свободе и на обоюдной непоколебимой преданности. Каждый определял цену себе по цене другого, определял свой собственный закал по закалу другого, знал, что на самом трудном посту он мог рассчитывать на смену и что самый упорный противник не мог бы восторжествовать над их выдержкой. Сколько раз один поочередно сторожил сон другого в опасную ночь с ружьем в руках! И не было ничего милее и важнее для них этого бодрствования, во время которого среди великих созвездий можно было прочесть судьбу спящего друга.
Теперь во взоре товарища чувствовался один настойчивый вопрос, который не мог вылиться в уста: «В чьи руки ты отдаешь свою жизнь? Чьим когтям даешь ты рвать свою мощь?»
Он пошел вслед за ним, он замедлился, чтобы дать ответ на этот вопрос: «Помнишь ты того пастуха, который на ярмарке из хвастовства связал все четыре ноги быку и поднял его на воздух? Так и я поступаю с тем неведомым зверем, который рос внутри меня и грозил покорить меня. Я связываю его, поднимаю и затем ставлю на него клеймо рабства. И вот я встряхиваюсь и подаю тебе руку, и мы расходимся, свободные, каждый к своей победе». Но товарищ, подавленный внезапной грустью, не повернул головы.
Джулио Камбиазо слышал за занавеской речь Изабеллы Ингирами, богатую оттенками, диссонансами, то льющуюся, то обрывающуюся, как чарующая песня, исполняемая то низким голосом, то высоким, то совсем детским, почти жеманным, то мужским, почти неистовым, временами звенящим, временами хриплым, неровным и двойственным, как голоса, ломающиеся в переходном возрасте – одним словом, что-то чрезвычайно живое и непривычное, что-то неправдоподобное, что одновременно влекло его и отталкивало. Он сам тогда взял винт за обе лопасти и пустил его в ход. Задрожали доски, заволновались стенки из холста, поднялась пыль. Из-за трепетавшего холста показалось желтоватое, как олива, лицо и просунулось внутрь, от ветра забились на шляпе розы из шелка, а длинные ресницы закрыли ясные, испуганные глаза.
– Берегитесь, прошу вас! – закричал он с резким движением руки. – Не стойте там!
Вана не отступила назад, но, наоборот, пошла вперед, проскользнувши между трепыхавшихся половинок холста.
– Тут опасно?
– Если дерево винта сломается и отлетит, то самый маленький кусочек приобретает неисчислимую силу.
Она моргнула своими большими светлыми глазами, похожими на опалы. Рабочие глядели на нее, держа в своих черных замасленных руках остов машины. Косой луч солнца, как некогда в герцогских палатах в Мантуе, проникал через щель в стене, открывая нерв крыла, поблескивая по стальным проволокам, по четырем металлам мотора – по белому, желтому, красному, коричневому.
– Вот что может случиться! А если винт сломается во время полета?
Голос у нее слегка дрожал, и ей казалось, будто солома ее шляпы, украшенной гирляндой цветов, прозвучала как медь колокола.
– Молитесь небу, чтобы этого никогда со мной не случилось, – отвечал воздушный кормчий.
Эти минуты, когда он стоял перед почти незнакомой ему девушкой и когда в душе его проносилось подобие смутных воспоминаний, – эти минуты явились для него как бы перерывом в его реальной жизни.
– Значит, тут есть постоянная опасность смерти? Здесь так же, как и везде.
– Здесь больше, чем везде.
Смерть сопутствует всякой игре, в которую стоит играть.
– Это ужасно.
Вдруг мотор остановился; перегородки из холста успокоились; пыль улеглась; мускулы загорелых рук перестали напрягаться; божественный винт представлял из себя простую вертикальную пластину, скрещенную в цвет неба. Тишина словно умертвила большое фантастическое существо, которое наполняло собой все замкнутое пространство, как подобие большого ослепительного ангела, который бился о балки навеса, а теперь лежал на земле, сраженный и бездыханный, как пыльная тряпка. И луч солнца глядел с печалью, как тогда, в герцогском дворце; и то, что предстало глазам, было все такое говорящее о труде: бруски железа, на которых висели смятые одеяла; покрывала из темно-серой шерсти; грубой работы порыжелые пыльные башмаки; старые платья, висевшие на гвоздях и как бы ослабевшие от усталости; там и сям жестяные коробки, лоскутки бумаги, тряпки, таз, губка, пустая бутылка.
– Будьте осторожны, – сказала Вана, понижая голос, в котором все еще чувствовалась дрожь и который звучал почти умоляюще, с такой ненавязчивой мольбой.
– Осторожность в этом деле ничего не стоит. Только инстинкт, мужество и судьба имеют значение.
– Ваш друг… – Она прервала себя, затем быстро проговорила: – Ваш друг Тарзис идет раньше вас?
– Рабочие уже переносят его аппарат на место пускания.
– Он слишком смел.
– За него можно не бояться.
– Почему?
– Трудно объяснить, но почему-то некоторые люди сами сродни опасности, которая поэтому не может их погубить.
– Вы верите в это?
– Конечно.
– Также и по отношению к себе?
– Да, и ко мне. В Мадуре в тени одной пагоды сидел прорицатель с бритой головой, который жевал светлые листочки бетеля. Он предсказал нам, что мы, проживши одной и той же жизнью, умрем одной и той же смертью.
– Вы верите в предсказания?
– Конечно.
– А почему вы улыбаетесь?
– Потому что я сейчас вспоминаю.
– Что вы вспоминаете?
От ограды доносились до них восклицания толпы, казавшейся то близкой, то далекой. Заржала лошадь. По доскам глухо прозвучал топот лошадей объезжавшего патруля.
– Что, Джованни, полно? – спросил Джулио Камбиазо у рабочего, наливавшего в резервуар эссенцию.
Он почти преувеличенно сосредоточивал свое внимание на событиях действительной жизни, словно желая заглушить в себе необъяснимое чувство оторванности от жизни, которое он ощущал в недрах своего существа. Ему вспомнилась ограда пагоды, бассейны, кишевшие голыми телами с бритыми головами, бесчисленные изваяния богов, демонов, чудовищ на длинных стенах террасы, в сенях, в нишах, на пилястрах – все это загаженное испражнениями летучих мышей. Ему слышалось мычание быков, крики становившихся на колени слонов.
– Немного не хватает, – отвечал рабочий, вытаскивая из отверстия резервуара палочку, которой он измерял, сколько налито эссенции.
– Наполняй до самой пробки.
Рабочий, сидя на козелках и наклонив свое блестящее от пота лицо, продолжал потихоньку наливать эссенцию из бетона в резервуар, обернутый желтой тканью. Луч солнца падал в это время как раз на это место, и видно было, как поблескивала стекавшая жидкость.
– Что вы вспоминали? Скажите! – повторила Вана с робкой настойчивостью, слегка краснея под своей фессалийской шляпой.
– Мне вспомнилось, как в то время, пока прорицатель произносил свое пророчество, пропитанное ароматом бетеля, одна индусская девушка с серебряными кольцами на ногах сидела на скамье возле торговца и обернулась к нам.
Он смотрел на нее, как во сне, и растерянно улыбался.
– Кожа у нее была оливкового цвета, натертая корнем куркумы, черты лица отличались чистотой самых изящных индо-персидских миниатюр, в которых Прекрасная Дама, склонившись, упивается душою розы, а мимо проезжает всадник в золотом одеянии на лошади изабелловой масти. Как она была на вас похожа!
– О нет!
– Стоит мне закрыть глаза, я ее вижу как живую. Стоит открыть – я вижу ее еще более живой.
– О нет!
– Сегодня она безо всяких украшений. Тогда она была увешана ими по случаю священного празднества. Она покупала у торговца красный шафран, толченый миндаль и гирлянду желтых роз.
– О нет! Таких же, как у меня?
У нее были шелковые розы на шляпе и живые у пояса.
– Такие же. Но те предназначались для приношения, для идолов. Мы слышали звяканье серебряных колец у нее на лодыжках, когда она пошла по направлению к двум статуям, высеченным из диорита и уже утопавшим в цветах. Одна роза скользнула вдоль ее голубого платья и упала на плиты, в которых отражались ее обнаженные ноги. Я быстро нагнулся, чтобы подхватить ее, но она оказалась еще быстрее меня.
– Вот она, – сказала Вана, откалывая одну желтую розу от своего голубого пояса.
И подала ее ему. И была сама поражена, что эти слова и это движение руки исходили от того таинственного настроения духа, который переполнял ее, из невыразимых, беспричинных воспоминаний и возвратов мысли к несуществующему прошлому. Но когда увидела свою розу в петлице почти незнакомого ей человека, она хотела запротестовать: «Нет, нет! Я это сделала в шутку. Я сама не знаю, почему я это сделала. Бросьте ее. Я глупая девчонка».
И все-таки ей нравилась эта игра воображения; как и сестра ее, как и всякая другая женщина, она любила переселяться в непривычную для себя оболочку, в новый образ, созданный ее воображением. Чтобы продлить очарование игры, ей хотелось прибавить: «Ну а после куда пошла индусская девушка с серебряными кольцами, что была изящна, как миниатюра? Что она сделала со своим шафраном, с миндалем, с гирляндой?» Она представляла себе оливковый цвет своего собственного лица, его изящные, овальные очертания; вообразила себе холодные плиты, по которым ступают ее босые ноги; перед ней мелькнуло что-то неясное, как надежда, как беспредметный страх, как событие, совершившееся вне времени, как полузакрытая громада, которая была похожа на этих громадных идолов, полузаваленных цветами. Не менее фантастическим казалось и ее собственное присутствие среди окружавшей ее обстановки. Перед тем как ей проскользнуть через холстяные стенки навеса, ее лицо, может быть, еще не было так похоже на лицо девушки, стоявшей возле торговца в пагоде Вишну, а было больше похоже на лицо девушки, стоявшей возле Дедаловой машины под навесом среди шума.
Ее мысли осыпались ей на сердце, как осыпалась на ее платье роза, соседняя с той, которую она сорвала необдуманным движением руки. «Возможно ли, что это мои собственные воспоминания? Вечные мечты! И зачем я здесь? Это также сон и мечта! Изабелла меня ищет, Альдо меня ищет. Меня подхватило ветром от винта, как соломинку. Никто меня не видал. Ах, я сумею спрятаться от вас. Я далеко-далеко! Что это, нежданно пришедшая любовь? Как часто любовь прилетает с концов земли, с босыми ногами, чтобы принести вам розу! Он брат Паоло. У него маленькие чистые зубы, как у ребенка. Я не хочу больше плакать. Я могу, может быть, найти себе утешение. Иногда неожиданно доносится до нас дуновение, несущее нам нашу настоящую судьбу. А что скажет Паоло? А что Изабелла? Им будет это неприятно. Может быть, он уже любит меня. Какая я глупая! Но как все это странно! Сейчас он уйдет, сейчас он полетит, сейчас он поднимется в воздух, поднимется вместе с моей желтой розой в небо. Роза осыпается, лепестки падают, кто может сказать, куда они упадут? И всему конец, все забыто. В один прекрасный день я получаю книгу миниатюр… Ах, может быть, Паоло уже полетел. За него можно не бояться. Почему так? Они умрут одной и той же смертью. Эти дни Паоло не мил Изабелле. Какое мне дело? Какая мне радость? Я не хочу ничего больше знать, ничего не хочу видеть. У него львиный взор. Что он обо мне подумает? Я пришла из Мадуры вместе с прорицателем, который жует бетель… Ах, не то. Мое сердце не здесь. Пожать ему перед отходом руку? А станет ли он меня после искать? Захочет ли еще раз увидать меня? На меня неприятно действует свет и толпа. Мне можно было бы остаться здесь, сидя на одном из брусьев, и ждать его с книгой миниатюр в руках… Глупенькая Ванина, маленькая индуска с серебряными кольцами на ногах!»
Так осыпались ей на сердце ее легкие мысли, но внутри нее шевелилось беспокойство, жестокое, как тоска, та самая тоска, которая заставила ее войти, ища убежища, в это незнакомое место. «Ах, я сумею спрятаться от вас! Я далеко-далеко!» Она была теперь далеко от своих палачей; избежала пытки; дышала свободно, попавши в струю счастливого ветра, который, может быть, унесет ее дальше за собой. И между мукой и восторгом ее, между страхом и надеждой, между воспоминаниями и предчувствиями прокрадывалась некоторая доля мстительного наслаждения, когда она увидела, что во львином взоре зажегся фосфорический блеск и заблестели маленькие белые зубы из-за рыжей бороды, по цвету похожей на позолоченную медь, с которой местами сходит позолота. И одно только это чувство удовольствия было определенным, а все остальные были туманны. И ощущение молодости своей было для нее ощущением бессмертия.
– Одна роза потеряна, другая – найдена! Кто вас посылает ко мне? Вы действительно пришли из Мадуры? Совершили такой длинный путь? Сегодня в первый раз я понесу с собой в небо цветок Будет он легок, как вы думаете? Может быть, на нем лежит бремя двойной судьбы. Я унесу его высоко-высоко. Обещаю вам, что отнесу его сегодня на высоту, еще не достигнутую ни мной, ни кем-либо другим, выше облаков.
– О нет!
– Разве вы не для этой цели подарили ее мне? Разве не потому у вас пояс голубого цвета? Она перейдет с малого круга на большой круг того же самого цвета.
Он горел необычным опьянением, и на лице его играла удивительная улыбка, которая сглаживала резкость черт его лица и, с другой стороны, рассекала его грусть. Казалось, будто неожиданное появление этой девушки – создания его мечты и самой погруженной в мечты – пробудило в нем звуки славы, представлявшие мир таким ярким, пламенным, свободным, как никогда дотоле. Он уже не чувствовал недоверия и презрения к людям. Вся его душа обвилась вокруг новой судьбы и сама просветлела, но ее закрыла, как абажур, надетый на лампу. Какой добрый гений привел к нему эту девушку – сестру той женщины, которую любил его друг? В силу какой гармонии произошло это?
– Готовься к выходу! – скомандовал он своим людям и поправил розу на своей груди.
А большой ослепительный ангел снова забился под навесом! Сарай в этот миг наполнился вихрем и шумом; винт снова начал вращаться и уже вместо деревянных лопастей представлялся воздушной звездой в воздухе. Рабочие испытывали его силу, привязав остов канатом к металлическому измерителю, а этот последний к балке; и канат натягивался со всей силой, как будто великой пленнице «Ардее» страстно хотелось улететь; один из рабочих, стоя на коленях, следил за стрелкой измерителя.
– Готовы, – отозвался на команду чей-то преданный голос.
И винт остановился; «Ардею» отвязали, и прекратилось биение ее семидольного сердца. Взявши ее за ребра тела и за дуги крыльев, люди принялись вытаскивать ее на место пускания. Холстяные занавески раскрылись; ворвался мощный поток белого света. Показались горы облаков, воздушные Альпы из амбры и снега. Толпа со своими криками придавала равнине вид морских волн. Один человек был в небе и казался хрупким и непобедимым, выдаваясь туловищем над спиной аппарата и вырисовывая свой силуэт на белом просторе. Первыми узнали его два светлых глаза.
Как орел начинает полет с песчаной поверхности не прыжком, но бегом, сопровождая бег все усиливающимися взмахами крыльев, и отделяется от своей тени слабым подъемом, пока наконец на распростертых крыльях не вздымается навстречу ветру; как сначала его когти оставляют на земле глубокие следы, затем постепенно все легче и легче, затем как будто едва задевают песок, а последний след совсем не заметен, – так же покидала землю машина, легко катясь на трех колесах среди голубоватого дыма, производившего впечатление, будто под машиной загоралась сухая трава.
Быстро поднялась. От действия руля высоты заныряла носом, поднимая с горячей земли маленькие вихри пыли, которые закрутились завитками. Пошла навстречу ветру, закачалась, как чайка, поднимающаяся в воздух, как акробат, идущий по натянутой веревке. Обогнула первый шест, приподнялась; прямо и быстро, как стрела, пролетела над зеленой линией тополей селения Геди; пролетела над домами, пошла наперерез ветру, как на булинях; вступила в область света, отраженного от облаков, стала прекрасной, как изображение бога солнца в Эдфу, как эмблемы, висящие над дверями египетских храмов – крылатая!
Ни разу еще Джулио Камбиазо не чувствовал такой полной гармонии между своей машиной и своим собственным телом, между своей изощренной волей и этой механической силой, между своими инстинктивными движениями и механическими движениями машины. Начиная от лопастей винта до ребра руля, все летающее тело было для него как бы продолжением и дополнением его собственной жизни. Когда в случае неожиданного удара, скачка, порыва ветра он нагибался над рычагом, когда перегибался на внутреннюю сторону круга своего полета в противовес опускающейся наружной стороне машины, когда, идя бейдевинд, он передвижениями своего тела безошибочно поддерживал центр равновесия и время от времени менял направление оси полета – в эти минуты он чувствовал, что связан с своей парой белых крыльев живыми нитями, как будто это были грудные мускулы ястребов, которые на его глазах бросались вниз со скалы в Мокаттаме или кружили над болотом в Саке.