Текст книги "Счастье по случаю"
Автор книги: Габриэль Руа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
XXXII
Когда Роза-Анна проснулась, уже стемнело. Шторы на окнах были раздвинуты, чтобы впустить свежий воздух. Красные огни семафоров отражались в оконных стеклах. Непрерывно раздавались пронзительные тревожные звонки, и Розе-Анне почудилось, что она слышит отчаянный призыв, который пробудил ее. Она кому-то нужна… Кто-то зовет ее… Она приподнялась и, сразу вернувшись к действительности, произнесла имя мужа. Азарьюс… Откуда он зовет ее? Или это почудилось ей в дурном сновидении, которое еще преследует ее?.. Нет, нет, она была уверена, что в какую-то минуту, когда она спала, мысли Азарьюса обратились к ней, и она подсознательно догадалась, что ей угрожает новая беда. Она резко повернулась, и в ее теле снова проснулась боль. Она опять позвала мужа, напрягая все силы, словно ее крик должен был лететь далеко-далеко, чтобы достичь слуха Азарьюса.
На этот раз в соседней комнате раздались шаги. Это были мужские шаги, твердые и уверенные. Роза-Анна сразу успокоилась. Застенчивая, медленная, слегка смущенная улыбка появилась на ее губах, и ее охватила неожиданная радость – оттого, что после перенесенных страданий к ней снова вернулась жизнь со всеми ее требованиями, привязанностями и даже… да, даже с ее невзгодами и разочарованиями.
Шаги приближались. Это были шаги Азарьюса, и вместе с тем они звучали как-то необычно. Она прислушивалась к скрипу половиц под тяжелыми башмаками. Кажется, она догадалась, в чем дело. Он, наверное, купил себе новые ботинки, грубые рабочие ботинки. И опять на нее нахлынули воспоминания. Было майское утро. Развешанное на дворе белье, выстиранное накануне и увлажненное росой, хлопало под аккомпанемент птичьего щебета. Азарьюс уходил на работу в пригород. А она опять легла после того, как накормила мужа завтраком, и прислушивалась теперь к его твердым шагам, раздававшимся на тротуаре. В то майское утро Азарьюс уходил, напевая. И она была спокойна за будущее. Она была спокойна за ребенка, который вскоре должен был родиться, – за своего первого ребенка. Она ничего не боялась. Ее не могло постичь никакое несчастье. Она прислушивалась к шагам мужа до тех пор, пока они не затихли вдали. Полная суровой нежности, она сказала вслух, обращаясь к своей робкой любви, к своему настоящему, своему будущему: «Он идет зарабатывать нам на жизнь».
Ах, в былые дни счастье выпадало и на ее долю – этого нельзя не признать! И внезапно ей захотелось выбрать одну из радостей своей юности, одну-единственную, все равно какую – ведь их было так много, этих майских рассветов! – и подарить Азарьюсу волнующее воспоминание 0 ней.
Дверь комнаты чуть приотворилась, затем открылась настежь. Силуэт ее мужа четко вырисовался на фоне желтого прямоугольника. Роза-Анна приподнялась с тревожной улыбкой на усталом лице и протянула Азарьюсу спящего младенца. Ведь воспоминаний было так много и среди них трудно было сделать выбор, да и к каждому из них все же примешивалось что-то грустное. Но ребенок – это было будущее, ребенок был поистине их вновь обретенной молодостью, великим призывом к мужеству.
– Зажги свет и посмотри на него, – сказала Роза-Анна. – До чего же он похож на Даниэля, когда тот родился, – помнишь, такой же розовый и светловолосый.
– Даниэль, – сказал Азарьюс.
Голос его сорвался. Он уткнулся головой в край постели и зарыдал, судорожно всхлипывая.
– Он больше не страдает, – просто сказала Роза-Анна.
Но она упрекнула себя за то, что напомнила Азарьюсу об умершем ребенке. Ведь Азарьюс не погружался, как она, в глубины страдания и потому не понял, что смерть и рождение имеют почти одинаковый трагический смысл. Она знала, что печаль по Даниэлю будет постепенно становиться все более острой, все более жестокой, по мере того как возобновившаяся повседневность будет напоминать ей о нем; она знала, что это окаменевшее горе лежит в ее сердце, но прежде всего она думала о том, что Даниэль избежал своей судьбы, избежал своей доли страданий, на которую она, мать, обрекла его, рожая. И это было как бы утешением для нее.
Она схватила бессильно свисавшую руку Азарьюса.
– Азарьюс, мы не видим друг друга, – сказала она. – Зажги свет.
Сначала он не ответил. Он неловким движением вытер глаза. Потом глубоко вздохнул.
– Погоди немного, мать, сперва мне надо с тобой поговорить.
Снова наступило тягостное молчание. Затем неуверенным, срывающимся голосом, в котором еще чувствовались слезы, но уже звучала твердая решимость, он бросил:
– Приготовься услышать новость, Роза-Анна.
Она не была встревожена таким предисловием, которое в другое время сильно ее обеспокоило бы. Но ее рука чуть-чуть крепче сжала руку мужа.
– Ну, что ты еще натворил, Азарьюс?
Прошла минута. Непонятное молчание все еще длилось. В другое время ее сердце уже сжалось бы от недоброго предчувствия.
– Ты молчишь, Азарьюс? Опять набедокурил?
Он шумно засопел и смахнул последнюю слезинку с ресниц. Затем поднялся, отталкивая стул ногой.
– Роза-Анна, – сказал он, – сколько уже времени ты надрываешься и все ни слова не говоришь, так? Да, да, я-то это хорошо знаю, – добавил он, отметая всякие возражения. – Я помню, что с тех самых пор, как мы поженились, ты все трудилась и трудилась и всегда вытаскивала нас из беды. Сначала были маленькие неудачи, всякая мелочь, а потом уже и крупные, и все это накапливалось и накапливалось у тебя на сердце, и в конце концов у тебя уже не стало больше слез, даже когда ты пряталась от меня по вечерам. Да, дошло уже до того, что ты больше не могла плакать. И горе все грызло и грызло твое сердце! Ты думаешь, я этого не замечал? – воскликнул он с неожиданной горячностью. – Ты думаешь, я ничего не видел? А потом стало совсем плохо: ты ходила работать по чужим домам, а я был слишком слабодушен и все не мог заставить себя взяться за любую работу – подметать улицы, чистить сточные канавы…
Он наслаждался этим самоуничижением, опьянялся сознанием своей житейской неприспособленности, словно надеясь, что в конце концов получит за это прощение. Но вдруг голос его сорвался. Он, видимо, не смог удержаться от слез и лишь с трудом взял себя в руки, – когда он снова заговорил, его голос был глухим и дрожащим:
– Понимаешь, Роза-Анна, это потому, что мне все не верилось, что мы докатились до полной нищеты. Я не сумел этого увидеть. Мне все представлялось время, когда мы оба были молоды и наши сердца были полны надежд. Только это я и видел всегда. Нет, я не видел нашей нищеты. Я замечал ее изредка, минутами, когда голова у меня была ясная, я замечал, как тебе трудно, но все не мог поверить, что это и взаправду так. Я не мог поверить, что ты, моя бедная женушка, которая всегда была такой смешливой, теперь уже больше не смеешься. У меня все стоял в ушах тот смех, каким ты смеялась в молодости. И ничего другого я не хотел слышать; на остальное я закрывал глаза. Да, я долго был таким. Что поделаешь, Роза-Анна, – жалобно закончил он, – понадобилось десять лет, чтобы я наконец заметил, что мы докатились до самого дна…
– Азарьюс! – вскричала Роза-Анна, чтобы заставить его замолчать, потому что представшее перед ней зрелище всех их невзгод и бед было для нее невыносимо, – ведь, что бы ни случалось, она всегда отказывалась их признавать. – Азарьюс, не говори так!
Он подошел и наклонился над ее кроватью.
– Я заговорил с тобой об этом сегодня потому, что с твоими бедами покончено, Роза-Анна. Слушай меня, Роза-Анна: все начинается заново. Прежде всего, ты сможешь подыскать теперь себе домик по вкусу, как только к тебе вернутся силы и ты снова встанешь на ноги… Веселый домик, какой тебе всегда хотелось… Не такой, как этот, где ты не могла – я-то видел это – глаз сомкнуть по ночам, а все думала и думала целыми часами, как бы устроить наши дела…
В его голосе зазвучали гордость и глубокое удовлетворение.
– Да, ты ведь всегда считала, что я-то не могу устроить наши дела… Ну, так вот, теперь это сделано. Все устроено. Ты будешь жить так, как тебе всегда хотелось. Это я все же смогу для тебя сделать, Роза-Анна… Смогу, хоть, правда, с опозданием, наконец-то дать тебе несколько лет спокойствия…
– Спокойствия! – отозвалась она надтреснутым, недоверчивым, приглушенным голосом. – Спокойствия!.. – Потом она снова взяла себя в руки. Почти умоляющим тоном она попросила: – Не говори глупостей, Азарьюс. Не искушай судьбу.
Он с шумом втянул в себя воздух и продолжал уже почти весело:
– Глупости! Вот всегда ты так говоришь – глупости! Но погоди немного – ты увидишь, что это совсем не глупости… Нет, нет, Роза-Анна, это и в самом деле спокойствие. Спокойствие, какого у тебя никогда еще не было. Послушай… С июля ты начнешь получать кругленькую сумму, новенький чек от правительства, который тебе доставят прямо на дом… И так, ты и будешь получать его первого числа каждого месяца… Что ты на это скажешь, а?
Его голос звучал теперь так же радостно и удовлетворенно, как в былые дни, когда он отдавал жене весь свой заработок. «На, возьми, это все твое», – говорил он, вкладывая пачку долларов в руку Розы-Анны и крепко сжимая ее пальцы в своих. «Все это – твое». Он словно преподносил ей в дар все свои наполненные трудом дни, свое ремесло плотника, свои сильные руки и еще – будущее, будущее, которое представлялось им обоим безмятежно ясным.
– Нет, нет, – недоверчиво сказала Роза-Анна. – Не говори ты мне о спокойствии, бедный ты мой… Это не для нас, об этом нечего и думать. Лучше никогда не тешить себя несбыточными надеждами.
– Несбыточными! – повторил Азарьюс. – Но послушай – я же тебе говорю, что ты будешь ежемесячно получать чек на кругленькую сумму. Так что спокойствие придет к тебе – придет по почте. Пятьдесят пять долларов в месяц, Роза-Анна… Они придут к тебе прямо в руки! Ты будешь получать их каждый месяц… Но это еще не все. Эти деньги будут полагаться только тебе. А вдобавок ты будешь получать кое-что и на детей. И всего выйдет что-нибудь вроде девяноста семи долларов в месяц. Разве это – не спокойствие, а?
Она улыбнулась, недоверчивая, ослабевшая, такая далекая от всяких подозрений, что через несколько секунд принялась подшучивать над ним:
– А ты все такой же! С мастерской мелкой мебели ты собирался выручать две тысячи долларов в год, помнишь? А потом торговлей железным ломом ты рассчитывал зарабатывать три тысячи долларов. А когда играл на скачках, то уже вот-вот должен был купить домик на Нотр-Дам-де-Грас.
Потом она продолжала уже более мягким тоном:
– Пусть уж все идет своим чередом. Все устроится, как и всегда устраивалось. С помощью наших рук. Уж послушай меня. Так-то оно лучше. Оно вернее рассчитывать на свои руки, только на свои руки, чем заниматься выдумками… Выдумки – они и есть выдумки. Подумать только, девяносто семь долларов в месяц с доставкой по почте! Ты же сам знаешь, у нас таких денег никогда и не бывало. Во всяком случае, давно уже не бывало. Это же очень большие деньги. Откуда они у нас будут? У нас, у таких бедняков? У нас?..
– Говорю тебе, они уже есть!
И он с живостью продолжал:
– Ты их получишь! Именно ты! Каждый месяц – девяносто семь долларов! Но это еще не самое главное…
Он расхаживал по комнате, нервно заложив руки за спину, потом внезапно рассек воздух резким, упрямым жестом.
– Самое главное…
Он подошел к кровати, глубоко вздохнул и воскликнул:
– Самое главное то, что ты наконец избавишься от меня!
Как только он сказал это, наступила пугающая тишина. Он постарался произнести эти слова легко и насмешливо, но едва лишь они сорвались с его губ, как между ним и Розой-Анной легло молчание.
Внезапно тоска сжала его горло. Он подошел к окну, облокотился о пыльный подоконник и замер, пристально глядя на огни железной дороги. Он понял, почему так прямо бросил это грубое слово – потому, что оно таило в себе особый смысл, как бы залог его собственного освобождения. Он долго стоял у окна, глядя на поблескивающие рельсы. Они всегда притягивали к себе его взгляд. Полузакрыв глаза, он смотрел, как они убегают в беспредельную даль, унося его к вновь обретенной молодости. Свободный, совсем свободный, он начнет теперь новую жизнь. Он уже как бы вдыхал не копоть и не угольную пыль, а воздух открытых просторов, могучие бурные ветры. Он думал о грузовых судах на канале Лашин, за которыми всегда следил с исступленным желанием уехать. Он думал о древних странах, о которых мечтал еще совсем мальчишкой, о Франции – это название жило в дальнем уголке его сердца, как тоска по родине. Он даже представил себе поля сражений, дымящиеся людской кровью, – но зато человек мог проявить там всю свою силу. Его жизнь была вся наполнена мелкими неудачами, и теперь ему вдруг захотелось приключений, опасностей, риска. И хотя он не был способен справиться даже с бедами своих близких, его внезапно охватило лихорадочное возбуждение при мысли о схватке с грандиозными бедствиями, которые потрясали мир.
На лбу у него выступил пот. Он взволнованно задышал. Он и сам уже больше не понимал, что побудило его сделать решительный шаг – желание спасти самого себя или свою несчастную семью. Но он ощущал на губах вкус свершения, вкус возрождения к жизни.
До него донесся слабый, неуверенный голос, в котором слышался страх:
– Азарьюс, ты что, нашел работу в деревне и собираешься уехать?
Он не ответил.
Она продолжала хриплым, почти свистящим голосом:
– Азарьюс, зажги свет, я хочу тебя видеть!
Азарьюс медленно подошел к лампочке, свисавшей с потолка, и повернул выключатель.
В первую минуту, ослепленная светом, Роза-Анна увидела только движущиеся руки мужа, затем его лицо, бледное, но решительное и такое молодое, что ее словно что-то ударило в сердце.
Ее взгляд скользнул по его плечам, по талии, по ногам – она не узнавала надетой на нем одежды. Ее глаза неестественно расширились. Губы задрожали. И у нее вырвался отчаянный крик, один-единственный, утонувший в свисте проносившегося мимо локомотива.
Азарьюс неподвижно стоял перед ней в солдатской форме.
XXXIII
Серо-зеленые шинели волна за волной катились к станции Бонавантюр, унося в своем разливе светлые пятна женских платьев, а также песни, смех, запах перегара, икоту, вздохи – слитный гул возбужденной толпы.
Эманюэль и Флорентина пришли заранее и устроились на скамье в зале ожидания. Они разговаривали, держась за руки над вещевым мешком, лежавшим на их сдвинутых коленях. Обрывки фраз, минуты молчания, последние советы – их слова, их тревога терялись среди топота подкованных сапог, среди множества вздохов, как будто бы легких, как будто бы счастливых, поднимавшихся к своду вокзала.
Эманюэль смотрел на свой подходивший полк с недоумением. Почти на всех лицах сияла радость. Какой-то солдат шел, пошатываясь, поддерживаемый двумя приятелями, которые хохотали во все горло. Чуть подальше другой солдат выкрикивал пьяным голосом: «Теперь-то мы повидаем мир! Уж теперь-то мы повидаем мир!» Вокруг царило искусственное, лихорадочное возбуждение. Эманюэль отвернулся и обнял Флорентину.
Он думал, что легче перенесет отъезд, если уже будет женат на ней, что такое доказательство веры в будущее подбодрит его. Но теперь он обнаружил, что между ними возникли хрупкие, и все же прочные узы, ткань привычек, которую будет трудно, очень трудно разорвать. Флорентина, тысячу раз в день примерявшая платья и шляпки, которые он ей подарил! Флорентина, всегда готовая куда-нибудь пойти, погулять по улицам, постоять у витрин! Флорентина, то кокетливая, то вдруг такая печальная, такая удрученная! И те короткие минуты нежности, когда она, взяв его руку в свои, говорила: «Господи, как мне будет тоскливо, когда ты уедешь!» Эти дни пронеслись, словно краткие миги, словно сновидение. «Как вспышка молнии, – сказал себе Эманюэль. – Нет, уезжающим следовало бы отказываться от нежных привязанностей!»
Толпа вокруг них пела, смеялась. Почему она пела? Почему смеялась? Что, собственно, веселого было в их отъезде?
Они молча встали. Флорентина помогла Эманюэлю приладить вещевой мешок на плече, и они вышли в соседний зал, обняв друг друга за талию, как двадцать, как сто других пар. Людской водоворот грозил разлучить их. Поэтому они еще крепче прижались друг к другу.
Они увидели, что у барьера центрального перрона собрались все солдаты из Сент-Анри, и направились к ним.
Среди солдат стоял Сэм Латур. Он комически-покровительственным жестом пожимал руки направо и налево. Добродушное выражение и широкая улыбка его багрового лица никак не вязались с потоком проклятий, лившимся из его мягко очерченного рта. «Каналья Гитлер! – кричал он. – Постарайтесь привезти мне пару волосков из его усов, а еще лучше – кисточку с его хвоста, я из нее сделаю половую щетку!»
Но самым могучим, самым убедительным был голос Азарьюса Лакасса. С важным сержантским видом он расхаживал среди солдат, обращаясь то к одной, то к другой группе:
– Передайте им там, во Франции, чтобы они крепко держались до нашего прибытия!
Он развернул сложенную газету, и ему сразу бросился в глаза заголовок: «СОЮЗНИКИ ОТСТУПАЮТ К ДЮНКЕРКУ!» Азарьюс с такой силой ударил кулаком по газете, что порвал ее.
– Пусть только не сдаются, пока мы не подоспеем, – закричал он. – Это все, чего мне от них надо! Скажите им, что мы, канадцы, скоро подоспеем на подмогу – да и американцы тоже, наверное, не задержатся!
Он увидел молодого солдата, совсем еще мальчика, который выглядел растерянным и смущенным.
– Ты вот, – произнес он, хлопнув его по плечу, – ты можешь убить их штук тридцать, этих немцев, а? – И тут же добавил со смехом: – Но только смотри не убивай их всех, оставь и мне парочку. Не кончайте эту войну слишком быстро!
Вид у него был восторженный, он весь светился счастьем.
За ним с сияющим лицом стоял Питу. А дальше, позади Питу, Эманюэль увидел еще чей-то лихорадочно горящий взгляд. Эманюэль не мог поверить своим глазам. Неужели перед ним вчерашние безработные? Неужели это те самые мальчишки – вчера еще такие вялые, жалкие, покорные, потерявшие всякое мужество? Неужели это Питу, музыкант, растративший столько праздных лет на песенки под гитару?
Он снова перевел взгляд на Азарьюса, и его недоумение возросло. Неужели это тот самый человек, которого он всего неделю назад видел таким удрученным? Неужели это муж Розы-Анны?
Сегодня этот человек выглядел не намного старше его самого, думал Эманюэль. От него словно веяло непобедимой силой. Просто-напросто он стал наконец человеком, и это ощущение наполняло его безмерной радостью.
Итак, в предместье пришло спасение.
Спасение в войне!
Эманюэль с безмолвным призывом посмотрел на Флорентину. Сначала он ощутил в груди какую-то странную пустоту, потом в его душе разразилась буря; На него снова обрушилась тревожная тоска, которая охватила его однажды вечером, когда он в одиночестве глядел на предместье с горы. Он уже не спрашивал себя: «Почему я иду на войну?» – но: «Почему идем на войну мы все? Мы отправляемся все вместе… Наверное, мы идем к какой-то общей цели?»
Нет, теперь ему уже недостаточно было понять свои личные мотивы, теперь ему необходимо было узнать ту великую истину, которая вела сейчас за собой их всех так же, как, наверное, вела за собой людей и в ту, первую мировую войну, – потому что без этого их уход на фронт был бы совершенно бессмысленным, был бы всего лишь чудовищным повторением прежней ошибки.
Он наклонился к Флорентине и именно ей задал смущавший его вопрос.
– Ты можешь сказать, почему мы все идем на фронт – и твой отец, и брат, и я сам? – спросил он.
Она подняла на него удивленный взгляд.
– Ты хочешь сказать – почему вы все записались в армию?
– Да.
– Что ж, я вижу только одно, – сказала она рассудительным тоном. – Это потому, что вам всем было выгодно записаться в армию.
Он долго смотрел на нее в молчании. Как он не подумал об этом раньше? Она ближе, чем он, стояла к народу. Она лучше, чем он, знала народ и знала верные ответы. Он снова перевел взгляд на толпу. И ему почудилось, что в бесчисленных вздохах облегчения он слышит тот же ответ, который дала ему Флорентина. И ему почудилось, что вдали, за этим могучим дыханием освобождения, поднимающимся над толпой, раздается звон монет.
«И они тоже! – подумал он. – Они тоже куплены!»
«Они-то в особенности!» – сказал он себе.
Ему казалось, что он собственными, глазами видит глубочайшее падение человечества. Богатство там, на горе, говорило ему правду.
Но через мгновение Эманюэль овладел собой. Он думал: «Впрочем, нет, это не вся правда. Те, кто уезжает, – только мелкие стяжатели. Есть великое множество всяких Леонов Буаверов и Жанов Левеков, которые будут обязаны войне своей карьерой, а может быть, и богатством, и притом не подвергнут себя ее опасностям».
Но тогда – зачем? Зачем идут в поход полки? Должна же быть какая-то извечная истина, которая, быть может, еще неизвестна сейчас и была неизвестна тем, кто воевал в первую мировую войну. Быть может, под толстым слоем человеческого невежества таится какая-то неясная первопричина, которую человек просто не умеет понять и выразить.
Внезапно Эманюэль услышал, что в толпе раздался властный металлический голос:
– We’ll fight to the last man for the British Empire![9]9
Мы до последнего человека будем сражаться за Британскую империю! (англ.).
[Закрыть]
«За империю! – подумал Эманюэль. – Чтобы какая-то страна сохранила свои границы! Чтобы богатство оставалось на одной стороне, а не на другой!»
Теперь уже вся толпа пела:
– «There’ll always be an England!»[10]10
Англия да пребудет вовеки! (англ.).
[Закрыть]
«Пусть так, ну, а я, а Питу, а Азарьюс? – думал Эманюэль. – Разве мы идем в бой ради доброй старой Англии, ради империи? В эту самую минуту в других странах охваченные неистовством солдаты с тем же энтузиазмом поют гимн своей родины. В Германии, в Италии, во Франции – повсюду они поют гимн. Как и мы могли бы петь: „О Канада!..“ Нет, нет, – горячо сказал он себе, – я отказываюсь быть таким патриотом-националистом. И только ли я один?»
Он пытался отогнать чудовищную, парадоксальную мысль. И все же она упорно въедалась в его сознание: у всех этих людей, шедших на войну, не было одной цели. Некоторые шли на край света, чтобы обрести уверенность в несокрушимости своей империи. Некоторые шли на край света, чтобы стрелять и подставлять себя под выстрелы – и это было все, что они знали. А некоторые шли на край света, чтобы обеспечить своей семье кусок хлеба. Но что могло на краю света показать этим людям общность их судьбы – что, кроме смерти?
Барьеры раздвинули, и толпа хлынула на перрон. Все дальнейшее прошло перед Эманюэлем, как в кошмарном сне. Он поцеловал мать, сестру и отца. Затем он обнял Флорентину. За краткий срок их совместной жизни он узнал, что она ветрена, тщеславна, нервна, подчас раздражительна. Он знал теперь, что она слабовольна и легкомысленна, но любил ее за это еще больше. Он любил Флорентину, как ребенка, который нуждается в поддержке.
Он крепко обнял ее и увидел слезы на ее впалых щеках. В течение последних дней она нередко отпугивала его своей холодностью, а иногда озадачивала внезапными переходами от нежности к отчужденности. Эти слезы глубоко взволновали его.
Она плакала на его плече. Он не знал, что это были слезы невольного облегчения и смутной тоски, таившейся под удовлетворенным тщеславием. Она была очень впечатлительна. Вся внешняя сторона отъезда – слезы, прощальный взмах руки – затронула ее неглубокую чувствительность больше, чем скрытая за этим подлинная драма. Но Эманюэль поверил, что она по-настоящему взволнована, и был потрясен.
Он вскочил на подножку вагона. Один миг он почти висел, держась рукой за поручень и склонив голову набок, – в такой позе, словно приносил кому-то в жертву свою юность. Но его жадное любопытство, его мучительные раздумья по-прежнему не находили ответа. Он уезжал, так и не поняв – во имя чего.
И вот внезапно… Это было как озарение. Он получил ответ. Он получил его не от Флорентины, которая махала ему вслед, не от матери, такой маленькой, уже почти затерявшейся в толпе, не от Азарьюса, провожавшего состав взглядом. Он чудесным образом получил его от неизвестной женщины.
Это была какая-то маленькая, совершенно незнакомая ему тщедушная старушка с кротким и покорным лицом, стоявшая в толпе с таким видом, словно она затерялась среди чужих.
На секунду их взгляды встретились. И в то же мгновение Эманюэль понял. Эта простая женщина шевелила губами, как бы обращаясь к нему с последним напутствием. Он не расслышал слов, но по движению ее губ понял, что она говорит только ему: «Это кончится. Когда-нибудь кончится. Когда-нибудь этому придет конец».
И сознание Эманюэля словно озарил свет.
Так, значит, вот какая смутная, непонятная для большинства людей надежда и на этот раз снова воодушевила человечество – уничтожить войну.
Флорентина уже превратилась в светлое пятно. Он видел, как она вынула пудреницу и стерла со щек следы слезинок. Он закрыл глаза, словно запечатлевая в памяти этот образ. Потом он попытался снова найти в толпе это узкое лицо с горящими глазами. Но не успел еще поезд скрыться из виду, как она, не обернувшись, ушла прочь.
Она почувствовала себя очень усталой. Не дожидаясь отца, она одна пробралась через густую толпу и поспешно пошла к выходу.
Жара и гул толпы растревожили ее. Смутная печаль сжимала ее сердце. Не горе, но ощущение потери, всю значительность которой она еще только начинала понимать.
Она вышла из здания вокзала и остановилась, чтобы немного собраться с мыслями.
Ей самой было не совсем ясно, что ее так волнует.
Она приняла доброту и заботливость Эманюэля как должное. Эти его достоинства не произвели на нее особого впечатления. Но ее тронула его щедрость.
Перед отъездом Эманюэль вдобавок к тем сбережениям, которые он положил на ее имя в банк, отдал ей почти все свое жалованье.
Флорентина открыла сумку. С чувством глубокого удовлетворения она потрогала чековую книжку и пачку банкнот. Но вдруг ей стало стыдно, и она сбежала вниз, на тротуар.
Она чуть не упала, столкнувшись с группой молодых людей, выходивших из автомобиля. Какая-то дама быстро протянула ей руку. Это была маленькая старушка, вся в черном, очень хрупкая.
– Вы только что проводили кого-нибудь из своих? – спросила она. – Отца или, может быть, жениха?
– Мужа, – коротко ответила Флорентина.
Она произнесла слово «муж» немного хвастливо, но сообразила это только потом.
– Вы должны гордиться вашим мужем, – сказала старая дама перед тем, как отойти.
Флорентина на секунду задумалась. Затем какая-то новая улыбка, застенчивая и светлая, озарила ее усталое лицо. Ей сразу вспомнилось, что многие обращали на нее внимание, когда в последнее время она появлялась где-нибудь под руку с Эманюэлем. И у нее защемило сердце.
Она не любила Эманюэля. Вернее, она не полюбила его так сильно, как одно время надеялась полюбить. И все же она испытывала что-то вроде благодарности или, вернее, удовлетворения от того, что он ее любит, и искренне хотела ответить ему на его чувство.
Она подняла глаза. И внезапно резко выпрямилась. На противоположном тротуаре она увидела Жана Левека. Остановившись под фонарем, он развертывал газету. На нем был хороший костюм, который Флорентина принялась с жадностью разглядывать. От нее не ускользнуло даже, что галстук Жана был того же цвета, что и летние ботинки и шляпа из мягкого фетра, небрежно сдвинутая на затылок. Она вспомнила Эманюэля – в немного помятом мундире цвета хаки и грубых, тяжелых ботинках. И внезапно ее охватила ярость при мысли, что Жан появился здесь, чтобы унизить сохранившийся в ее памяти образ Эманюэля. Затем у нее возникли иные, коварные мысли. Было мгновение, когда, преисполненная горечи, она уже собиралась подойти к Жану. Чтобы показать ему обручальное кольцо. И чтобы Жан как следует разглядел платье из узорного шелка, купленное ей Эманюэлем, и изящные туфельки, которые он подарил ей накануне отъезда. И прелестную замшевую сумочку! Он все это выбрал для нее сам. Никогда еще она не была так нарядно одета. И, смущенная, растерянная, она думала о том, как, в сущности, грустно быть такой элегантной и знать, что на тебя никто не смотрит, – даже Жан… ну, хотя бы на минутку… «Хотя бы только на одну минутку, – думала она. – Только чтобы доказать ему, что он мне теперь совсем не нужен». Было очень трудно уйти вот так, даже не бросив ему какой-нибудь насмешки, не увидев в его глазах интереса, любопытства, а может быть, даже и желания… Ах, увидеть, как загорятся его глаза, а потом посмеяться, посмеяться над ним и уйти, чувствуя себя отмщенной, удовлетворенной, счастливой – да, по-настоящему счастливой! Ее сердце билось так сильно, что у нее даже перехватило дыхание, пока она исподтишка наблюдала за молодым человеком, все же опасаясь, как бы он ее не заметил…
Жан поднял голову, сложил газету и пошел дальше. И тогда, сдерживая дыхание, она поспешила отступить в тень стоявшей рядом машины – ее руки стали влажными от волнения, в висках стучало; она замерла на месте, ожидая, чтобы Жан прошел мимо, не заметив ее. Проходя, он слегка задел ее рукавом. Она едва удержалась, чтобы не вскрикнуть, не пошевельнуться. Затем она быстро ушла. Она пересекла улицу почти бегом. Она шла по направлению к предместью. Она спешила прочь с таким чувством, словно спасалась от чего-то.
Она долго шла так куда глаза глядят, с развевающимися на ветру волосами. Потом немного замедлила шаг. И наконец остановилась, совсем запыхавшись. И тут она с изумлением почувствовала, что довольна собой. Ее удивило это никогда прежде не испытанное удовлетворение, уважение к самой себе. Она поняла, что для нее и в самом деле начинается новая жизнь.
Возвращение Эманюэля, о котором раньше она не могла думать без ужаса, теперь показалось ей вполне естественным. Ее будущий путь был ясным и определенным. Она думала о нем без особой радости, но и без печали. Охватившее ее спокойствие было для нее столь же благотворным, как отдых на залитой солнцем скамейке для того, кто целую долгую ночь брел во мраке. «Много чего случилось за последнее время, – думала она. – Но все это, конечно, скоро забудется». Она уже больше не замечала, что в ее сердце почти нет горечи. Мало-помалу ее мысли обратились к будущему ребенку, и теперь она думала о нем без неприязни. Ей казалось, что это вовсе не ребенок Жана, что это ребенок ее и Эманюэля. Она еще не любила этого ребенка, который причинит ей страдание; вероятно, она никогда и не сможет полюбить его, она даже все еще боялась его, но ей казалось, что со временем она привыкнет не связывать мысль о нем с мыслью о своем грехе, о своей роковой ошибке. Эманюэль позаботится о них. Эманюэль… Брак с ним будет, конечно, гораздо удачнее, чем был бы брак с Жаном. Эманюэль весь раскрывался в каждом своем слове, в каждом взгляде, и всегда можно было знать заранее, чего от него ждать. Конечно, она не питала больше надежд на бурные чувства, но она предвидела благополучие и спокойствие, которые вознаградят ее за перенесенные страдания. И это благополучие, это спокойствие она распространяла и на мать, и на братьев, и на сестер; и ее охватило гордое чувство полного искупления. На миг при мысли о порывистом характере Эманюэля, о том, что он мог оказаться и вспыльчивым, ей стало немножко страшно. Пожалуй, лучше было бы признаться ему во всем. Но тут же она усмехнулась. И в сотый раз поздравила себя с тем, что так ловко разыграла свои карты. Впрочем, ни греха, ни вины, ни прошлого больше не было – все это уже кончилось. Осталось только будущее.