355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэль Руа » Счастье по случаю » Текст книги (страница 14)
Счастье по случаю
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:36

Текст книги "Счастье по случаю"


Автор книги: Габриэль Руа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)

XV

Глазам детей деревня предстала только как серовато-белые снежные просторы; кое-где виднелись клочки голой земли да одиноко торчавшие большие бурые деревья; но Роза-Анна и Азарьюс все время переглядывались, обменивались понимающими улыбками и, казалось, предавались общим мечтам.

– Вот здесь… помнишь? – говорил один.

– Да, и ничего не изменилось, – откликался другой.

И каждая мелочь погружала их в светлые и блаженные воспоминания.

Роза-Анна с наслаждением вдыхала чистый воздух. Как только они переехали через мост Виктория, она опустила боковое стекло и вздохнула полной грудью.

– Как легко дышится! – сказала она, и ноздри ее широко раздулись.

Они быстро ехали теперь по автостраде. Хотя Роза-Анна провела всю ночь за шитьем, она не выглядела утомленной. Веки ее немного отяжелели, но зато складки у рта разгладились.

Одну за другой она вновь узнавала расположенные в долине реки Ришелье деревни, и в замечаниях, понятных одному только Азарьюсу, проскальзывало что-то похожее на ее прежнюю девическую веселость.

Потом она вдруг умолкла. В немом волнении она приветствовала реку, бурлившую у подножия форта Шамбли. Начиная отсюда, она уже ждала каждого поворота дороги, каждого ее изгиба, который приближал ее к Ришелье. Не то чтобы все эти холмы и речки обладали в ее глазах прелестью сами по себе. Нет, она замечала и вспоминала их только потому, что они были связаны с ее жизнью. Так, она осталась совершенно равнодушной к красоте величавой реки Святого Лаврентия; зато в окрестностях Ришелье все было ей знакомо, на ее берегу она провела свое детство; она очень хорошо ее знала и потому без колебаний заявила детям: «Это самая красивая река в нашей стране». И всегда, описывая какой-нибудь пейзаж, она говорила: «Все же там не так красиво, как у нас в роще около реки».

Лишь только слева от дороги показалась Ришелье, она вся выпрямилась. Опершись руками на дверцу кабины, она высунулась наружу. Она громко объявляла названия деревень, мимо которых они проносились в грузовике для перевозки скота:

– Сент-Илер, Сен-Матьяс, Сен-Шарль!

Берега становились все более низкими и пологими. Река текла так спокойно и так величаво, что под тонким покровом льда едва угадывалась могучая толща ее темных вод.

По временам Азарьюс поворачивал голову к детям, которые сидели на одеялах на полу грузовика, и кричал, перекрывая гуденье несущейся машины:

– Смотрите внимательнее, малыши Лакасс! Вот сюда, бывало, мы с вашей матерью приплывали на лодочках!

И тогда маленький Даниэль, которого они посадили на сиденье между собой, чтобы ему было теплее, открывал большие глаза, блестевшие еще сильнее оттого, что у него был жар:

– А где она – река?

Он был еще слишком мал и не мог выглянуть в окно. В его представлении река Ришелье была развертывавшейся за ветровым стеклом полосой голубого неба, которую иногда пересекал узор черных веток.

– А что такое лодочки? – спросил он вдруг с глубокой серьезностью и даже весь вспотел от усилия представить себе это. Время от времени он пытался приподняться на сиденье, чтобы лучше разглядеть все вокруг и увидеть то, о чем говорили его родители. Но для него река так и осталась навсегда этим клочком яркой синевы перед ним – такой яркой, какой он никогда еще не видел, с полосами облаков, белых и нежных, которые, наверное, и были лодочками.

Он дрожал, прижавшись к матери, и Роза-Анна на минуту отвлеклась от своих радостных воспоминаний и закутала его в одеяло до самой шеи.

Потом в конце обсаженной деревьями дороги показалась деревня.

– Сен-Дени! – бросил Азарьюс.

Роза-Анна привстала, и на глаза ее вдруг навернулись слезы. Увлеченная воспоминаниями, она мысленно уже миновала поворот дороги у края деревни, миновала холмик. И вот, наконец, перед ней появился отчий дом. Между кленами возникла крыша с коньком. Потом ее глазам открылась галерея, столики, которой были обвиты пожухлой от зимних холодов огуречной плетью. И Роза-Анна, наклонившись к Азарьюсу, пробормотала, содрогаясь от волнения и от какой-то почти физической боли.

– Ну, вот мы и здесь… А тут мало что изменилось!..

Радость, владевшая ею до этой минуты, длилась недолго, потому что во внезапно распахнувшейся двери появились ее братья и невестки; в общем гуле их голосов она различала отдельные веселые восклицания.

– Да вы посмотрите только, кто к нам пожаловал! Ну и дела! Гости из Монреаля!..

Но как только, опьяненная свежим воздухом, она, пошатываясь и поправляя старое пальто, вышла из кабины грузовика, грубая шутка ее брата Эрнеста нанесла первый удар ее радости.

– Вот, значит, ты и приехала, Роза-Анна! – воскликнул крестьянин, окинув сестру быстрым и внимательным взглядом. – Черт побери, да ты вроде тоже хочешь народить их полтора десятка, как мать!

Роза-Анна даже вздрогнула, услыхав такое странное приветствие. Еще дома она затянулась как можно туже, надеясь скрыть свою беременность – не из ложного стыда, а потому, что она всегда приезжала к родным, когда была в положении; и кроме того, ей в глубине души хотелось, чтобы этот день стал днем отдыха, днем возвращенной молодости и, быть может, вернувшихся иллюзорных надежд. Но она постаралась улыбнуться и превратить все в шутку.

– Видно, это уж у нас в роду, Эрнест! Что теперь поделаешь?

И все же она вдруг почувствовала, как хрупка и ненадежна ее радость.

Но еще больнее ее уколола невестка – Резеда. Помогая Розе-Анне раздевать детей, молодая госпожа Лаплант воскликнула:

– Ну и бледные у тебя ребятишки, Роза-Анна! Ты их хоть кормишь-то досыта?

На сей раз Роза-Анна пришла в ярость. Резеда сказала это, конечно, из зависти – ведь сама-то она так плохо одевала детей. В деревенских чулках из грубой шерсти и неряшливых, сползавших ниже колен штанишках они выглядели довольно-таки нелепо. Роза-Анна подозвала к себе Жизель, пригладила ей выбившийся локон и вздернула юбочку выше колен – по последней моде. Но пока она прихорашивала детей, ее взгляд упал на Даниэля и на старшего сына Резеды, толстого краснощекого Жильбера. И у нее вырвался крик. Маленький крестьянин схватил в охапку своего городского кузена и, как сильный щенок, пытался затеять с ним возню. Больной малыш робко отбивался. Ему явно хотелось только одного – чтобы его оставили в покое.

Роза-Анна самолюбиво выпрямилась.

– Ну, твой старше моего.

– Вот уж неправда! – возразила Резеда. – Ты сама знаешь – они ровесники.

– Нет, между ними полгода разницы, – настаивала Роза-Анна.

Женщины пустились в пространные расчеты, определяя точную дату рождения сыновей.

– Вот Альбер – он, пожалуй, ровесник твоему, – не уступала Роза-Анна.

– Да вовсе нет, – перебила ее Резеда. – Ты же сама знаешь, что Жильбер и Даниэль родились в одно лето.

Разговаривая, она ходила по комнате и укачивала грудного младенца, который громко требовал, чтобы его покормили, и своими уже сильными ручонками пытался расстегнуть лиф на округлой и высокой груди матери. Наконец Резеда твердо сказала:

– Нет уж, ты меня не собьешь. Как хочешь, а они родились в один месяц.

Обе женщины секунду смотрели друг на друга почти враждебно; в глазах крестьянки сверкало нескрываемое торжество. Роза-Анна отвела взгляд. Гнев ее остыл. Она испуганно и растерянно оглядела своих детей и спросила себя – неужели она до сих пор не видела, до чего же бледные у них личики, а руки и ноги какие тощие!

Предпоследний сын Резеды подошел к ней, неуклюже топая короткими кривыми ножками с пухлыми коленками, и внезапно над его головой Роза-Анна увидела ряд маленьких щуплых ножек. Ее дети спокойно сидели рядышком вдоль стены, но она видела только их свисавшие ножки, длинные и тощие, как спички.

Но самую тяжелую обиду нанесла ей мать. После утомительного обеда за двумя столами, во время которого Роза-Анна, как могла, помогала невестке, она, наконец, осталась наедине со старой госпожой Лаплант. Она долго ждала того момента, когда Резеда займется младенцем, а мужчины, собравшись у печки, заговорят о делах, и они останутся вдвоем с матерью. Но в первых же словах старушки прозвучала мрачная покорность судьбе.

– Бедная моя Роза-Анна, чуяло мое сердце, что и ты спознаешься с нищетой. Я так и знала, что тебе будет не легче, чем другим. Теперь ты сама видишь, что жизнь складывается не так, как нам хочется. А прежде ты ведь думала, что сможешь что-то сделать…

Все это было сказано скрипучим резким голосом, спокойно и беззлобно. Сидевшая в кресле старая госпожа Лаплант казалась воплощением всеотрицающей безнадежности. Всю свою жизнь она не пренебрегала добрыми делами. Напротив, ей всегда было приятно верить, что она шествует к своему создателю, неся с собой множество совершенных ею добрых дел и обеспечив себе отпущение всех грехов. Она чуть ли не представляла себе, как входит в небесные врата смиренной странницей, которая в продолжение всей своей жизни благоразумно старалась заслужить спокойное пребывание в царствии небесном. Она, по ее собственному выражению, «прошла через чистилище еще здесь, на земле».

Она была из тех, кто всегда охотно выслушивает рассказы о несчастьях. Приятные новости она встречала недоверчивой улыбкой. Веселые лица вызывали у нее недоумение. Она не верила в счастье. Не верила никогда – всю свою жизнь.

В глубине кухни мужчины разговаривали друг с другом, и вскоре их беседа стала оживленной. Роза-Анна придвинула стул вплотную к креслу матери. В полном замешательстве она неловко перебирала руками, лежащими на коленях. Ей вдруг стало стыдно оттого, что она пришла к матери не как замужняя женщина, с полагающимся чувством ответственности, со всеми своими заботами и твердостью, а как ребенок, который нуждается в помощи и наставлениях. И равнодушные советы старой матери, изрекаемые назидательным тоном, холодные, как ее белое костлявое лицо, находили дорогу к ее ушам, но не к ее сердцу, пробуждали только ощущение бесконечного одиночества.

Что, собственно, надеялась она здесь обрести? Теперь она уже и сама этого не знала; вполголоса разговаривая со старушкой, она забывала тот образ, который мало-помалу создавался в ее воображении за годы разлуки. Сейчас она видела свою мать такой, какой та всегда была в действительности, и только удивлялась, как могла она так ошибаться. Потому что от этой женщины нечего было ждать какого-либо проявления нежности.

Госпожа Лаплант вырастила пятнадцать детей. Она вставала ночью, чтобы ухаживать за ними; она учила их молитвам; она заставляла их читать катехизис; она сама и пряла, и ткала, и своими сильными руками шила для них одежду; она звала их к обильному столу; но она ни разу не наклонилась к кому-нибудь из них с лаской, ни разу в глубине ее серо-стальных глаз не зажегся ясный и веселый огонек. После того как они выходили из грудного возраста, она уже никогда не сажала их к себе на колени. Она никогда не целовала их, если не считать холодного прикосновения губ после долгой разлуки или официально-торжественного новогоднего поцелуя, при котором произносились избитые, банальные пожелания.

Она держала у своей груди пятнадцать круглых головок с шелковистыми волосиками; пятнадцать крошек цеплялись ручонками за ее юбку; у нее был добрый, нежный, внимательный муж, и, однако, она всю свою жизнь говорила о тяжелом кресте, который ей приходилось нести, о своих житейских испытаниях, о тяготах. Всю жизнь она говорила о христианском смирении и о страданиях, которые надо претерпевать.

На смертном одре старик Лаплант пробормотал уже коснеющим языком:

«Наконец-то ты избавишься от одного из своих крестов, бедная моя жена!»

– Ну, и как он перебивается, твой Азарьюс?

Роза-Анна вздрогнула. Растерянно моргая, она вернулась к действительности. Она снова наклонилась к матери, понимая, что та на свой лад, сдержанно и сухо, справляется о ее близких. Она всегда говорила вот так: «Твой Азарьюс, твоя семья, твоя Флорентина, твои дети, твоя жизнь». К горожанину Азарьюсу она питала еще меньше приязни, чем к другим зятьям, которые все были из деревни. В день свадьбы Розы-Анны она сказала ей: «Ты, может, думаешь, что спасешься от нищеты, когда станешь городской дамой? Но запомни, что я тебе скажу: нищета всегда найдет нас. И у тебя тоже будут невзгоды. Ну, ладно, ты сама выбрала. Будем надеяться, что ты не пожалеешь».

Это было единственное доброе пожелание, которое за всю свою жизнь она услышала от матери, подумала Роза-Анна.

– Азарьюс… – заговорила она, выходя из задумчивости. – Ну, что ж, он сейчас работает. Он очень приободрился. А Эжен – тот пошел в армию, я вам уже говорила. Он такой видный в военной форме, даже вроде как повзрослел. В общем, ничего, живем… Флорентина каждую неделю приносит получку.

Старушка щурила глаза и все время повторяла:

– Ну, что же, тем лучше, если все идет так, как ты говоришь…

Однако ее сухие желтоватые пальцы все время поглаживали ручку кресла, отполированную этим привычным жестом, словно подчеркивая одолевавшие ее сомнения.

Но Роза-Анна продолжала защищать мужа тем же резким голосом, как и в то давнее время, когда мать пыталась представить ей жениха в невыгодном свете.

– Азарьюс всегда умеет выкрутиться, – говорила она. – Не ладится с одним делом – ну, что ж, он берется за другое. Он никогда не сидит сложа руки. А водить грузовик он нанялся, только пока нет настоящей работы. Он рассчитывает скоро опять работать столяром. Раз теперь война, то строить должны больше.

Она заметила, что невольно употребляет выражения Азарьюса, а о столярном ремесле говорит почти с таким же жаром, как сам Азарьюс. Но минутами ее голос звучал неискренне, даже фальшиво; и, слыша собственные слова, она спрашивала себя, неужели это она так говорит. В окно, выходившее на участок при ферме, она увидела, как дети под предводительством дяди Октава идут к хижине для варки сахара. Маленький Даниэль ковылял в снегу далеко позади бежавших вприпрыжку детей. Роза-Анна умолкла и не отрывала встревоженного взгляда от окна до тех пор, пока Ивонна не вернулась назад, чтобы помочь маленькому братишке. Потом она прислушалась к голосу Азарьюса, доносившемуся до нее как сквозь сон. Он говорил своему молодому шурину:

– Слушай, если вы рассчитываете наварить много сиропа, ты только передай его мне, а я его вам продам за небольшие комиссионные. С моей машиной это проще простого.

Азарьюс форсил, напускал на себя важность, откидываясь назад вместе со стулом и упираясь ногами в дверцу печи. Одетый в еще довольно приличный, тщательно выутюженный накануне костюм, он резко отличался своим городским апломбом от деревенских родственников, которые сидели в одних рубашках, распустив галстуки и сбросив с плеч подтяжки. Розе-Анне показалось, что они отнеслись к предложению Азарьюса благосклонно, и это ее встревожило. Стоило выпасть какой-нибудь удаче, как он сразу набирался храбрости и без оглядки пускался в новое рискованное предприятие, в котором чаше всего ничего не смыслил. Поэтому в глубине души она боялась всякого счастливого случая, который мог ему представиться. Ей захотелось остановить Азарьюса и предупредить братьев. Поведение Филиппа также все больше удивляло ее и даже оскорбляло. Он свертывал самокрутки, не обращая внимания на осуждающие взгляды бабушки, он вмешивался в разговоры мужчин и то и дело употреблял грубые слова. Но вместо того чтобы одернуть сына, Роза-Анна перевела смущенный взгляд на мать и ровным монотонным голосом продолжала рассказывать, как они живут.

– Ивонна – лучшая ученица в классе. Учительницы ею очень довольны. Филипп скоро найдет себе работу. Сейчас как будто собираются брать на военные заводы совсем молодых, вроде него… Вот и выходит, что все вместе мы как-нибудь перебьемся.

По временам она поднимала глаза и привставала со стула, чтобы посмотреть, как идут дети. Вот они уже вошли в кленовую рощу и вытянулись между деревьями разноцветной цепочкой. Она горько сожалела, что не пошла с ними, – на ее глаза даже навернулись слезы. Но она не осмелилась, потому что ее мать строго сказала ей, словно она была еще ребенком:

– В твоем положении тебе не следует бегать по лесу.

«Бегать по лесу…» – огорченно повторяла про себя Роза-Анна. Совсем не так представляла она себе эту прогулку. Да, конечно, последнее время она перестала видеть себя такой, какой ее видели другие, и, ослепленная своим желанием, усталая от множества разочарований, размечталась о невозможном. И теперь она так боялась понять всю смехотворность своей мечты, что запрещала себе думать о ней, отказывалась от нее и говорила себе: «Я и сама знала, что не пойду… в кленовую рощу».

Когда старая госпожа Лаплант велела принести из кладовой большой кусок соленого сала, яиц, горшок со сметаной и консервы и аккуратно упаковать эти припасы, Роза-Анна была растрогана ее щедростью. Но, зная, как не любит старушка выражений благодарности, она даже не посмела сказать матери «спасибо». И от этого у нее стало на сердце еще тяжелее. Она молча смотрела, как мать с трудом поднялась с кресла, добавила к лежавшим в коробке припасам большую буханку домашнего хлеба и, ворча, принялась суетливыми руками перекладывать все по-своему. «И вот так всякий раз, когда мы сюда приезжаем, она дает нам всего вдоволь, – думала Роза-Анна. – Пожалуй, она не верит ни одному моему слову. Бедная старушка, она ведь старается помочь нам, как умеет. И сердится оттого, что не может дать больше. Сердце у нее доброе, она никогда не скупится. Она ни за что не позволила бы нам голодать, если бы знала, как мы нуждаемся. И всю жизнь, когда мы обращались к ней за помощью, она давала нам и еду, и одежду, и хороший совет, тут уж ничего не скажешь». Губы ее искривились. И она вдруг подумала: «Но разве только это должна мать давать своим детям?»

Роза-Анна откинулась на спинку стула, нахмурившись и глядя в пространство. Она спросила себя: «Ну, а я сама, смогу я дать что-то большее своей дочери, когда она выйдет замуж и будет так же нуждаться в моей поддержке, как сейчас нуждаюсь я, чтобы кто-нибудь поговорил со мной, поддержал меня?» И внезапно ей показалось, что она поняла причину суровости своей матери. Может быть, именно чувство мучительной неловкости перед детьми за то, что она не умела защитить их, и сделало ее такой сухой и замкнутой?

И, уже не веря, что она сумеет быть опорой своей дочери ни теперь, ни в будущем, сомневаясь даже, захочет ли вообще та прибегнуть к ее помощи, и вдруг почувствовав, как трудно поддерживать своих детей в их неведомых ей горестях, Роза-Анна покачала головой и погрузилась в молчание. И машинально, словно этот жест уже давно стал у нее привычным, она слегка погладила ручку кресла, как это делала ее мать.

XVI

В доме на улице Бодуэн было очень тихо – только пар клокотал под крышкой чайника да время от времени по линолеуму кухни постукивали высокие каблучки Флорентины.

В столовой чувствовалась томительная печаль, гнетущая тишина и какая-то странная неопределенность, словно от небольшой перестановки мебели порвалась внутренняя связь между помещением и его обитателями.

Чтобы принять Жана, Флорентина везде смахнула пыль, все почистила, натерла до блеска; она спрятала все платьица и штанишки, поломанные дешевые игрушки – все то, что красноречиво говорило об их скудной и неустроенной жизни; она в художественном беспорядке расставила стулья вокруг стола, обнажив при этом на стенах светлые пятна, которые подчеркивали ветхость выцветших обоев. Убрав с буфета всевозможные безделушки, накопившиеся на нем с незапамятных времен, она накрыла его жесткой вышитой дорожкой, а посредине, как раз под дешевой литографией, поставила фаянсовую вазу, из которой торчали жалкие бумажные цветы. На наивной картинке был изображен младенец Иисус, наполовину задрапированный алой тканью, – он обнимал пухлыми ручками богоматерь в темно-синем одеянии. На эту-то литографию и смотрел сейчас Жан хмуро и растерянно.

Флорентина суетилась с видом домовитой хозяйки. Ей казалось, что она поступает очень умно. Ожидая его, она ни минуты не позволяла себе сомневаться, что он придет, и лишь время от времени подходила к окну, приподнимала занавеску, смотрела, не видно ли его, а потом медленно выпускала из рук скомканную ткань. Когда на тротуаре раздались шаги и затихли у их дома, она сразу твердо решила, что это Жан, – даже еще раньше, чем услышала звонок. И чувство удовлетворенного самолюбия было еще сильнее, чем радость.

Теперь, когда он был так близко от нее, когда приходилось думать уже не о том, чтобы понравиться ему, а о том, чтобы его сдерживать, она уверенно играла свою роль. Яркие бусы подпрыгивали на ее шее, браслеты сталкивались и звенели на руках, словно передавали ее нервное напряжение; но поверх черного шелкового платья на ней был надет короткий прорезиненный фартук, обтягивавший ее бедра и мягко шелестевший при каждом движении.

Она вдруг оказывалась около Жана, спрашивала, не скучно ли ему; оживленная и стремительная, она приносила ему подушку, журнал, несколько своих снимков, наклеенных в маленьком альбоме, наклонившись над его плечом, рассказывала, где она снималась, и тут же убегала на кухню и вполголоса напевала у плиты.

Жана все эти знаки внимания раздражали. Она держалась вежливо, но с какой-то доверчивой фамильярностью, словно он уже стал ее женихом и их связывало тайное нерасторжимое соглашение. Она оставляла его ненадолго одного, говоря, что хочет приготовить ему что-нибудь вкусное, но и из кухни продолжала разговаривать с ним – очень дружелюбно, немножко небрежно и подчеркнуто вежливо. В ее поведении сквозила настороженность и благоразумная сдержанность. Она избегала прикасаться к нему, а если он просил ее сесть, она выбирала самый дальний от него стул. И тут же напускала на себя серьезный, озабоченный вид, рассеянно вертела на руке браслеты и отводила глаза в сторону, если случайно замечала, что Жан смотрит на нее. Обоим было не по себе.

Уловки девушки вызвали, наконец, удивленную улыбку на губах молодого человека. «Однако ты хитренькая, Флорентина, – подумал он. – Если бы я не видел тебя совсем другой, то подумал бы, что ты – сама скромность». Но ее появления и исчезновения действовали ему на нервы. Она ускользала от него с такой ловкостью, что это злило его. Стоило ему повернуться к ней, как она вскакивала и тут же придумывала новый предлог, чтобы убежать на кухню. Она вела себя так настороженно, словно здесь присутствовали все ее родные.

Шаги одинокого прохожего отозвались в тихом доме гулким и продолжительным эхом. Потом они постепенно замерли, и, ощутив глубину наступившей тишины, Жан понял, насколько они здесь одни.

Он растерянно огляделся вокруг. В открытую дверь кухни он видел Флорентину, которая смазывала маслом кастрюлю. Шуршание фартука сливалось с позвякиванием металла о стол; потом зашипел растаявший сахар, растекающийся по раскаленному металлу. Все эти разнообразные звуки доносились до него словно издалека; они раздражали его, потому что будили в нем инстинкт самозащиты против хозяйственности и домовитости. Он снова посмотрел на висевшее над буфетом изображение богоматери с младенцем Иисусом. И внезапно он понял, почему эта литография привлекла его внимание и взволновала его. Она напомнила ему все его прошлое, все его несчастливое детство и тревожное отрочество. На него потоком нахлынули воспоминания. Незаметно в нем воскресло то, что он считал давно умершим.

Первым в его памяти всплыло изображение богоматери, висевшее на стене в сиротском приюте. Потом перед ним смутно, как во сне, возникли черные фигуры, ходившие взад и вперед по спальне около его маленькой кроватки. Изображение богоматери соединялось с холодными рассветами в часовне; каким-то странным и таинственным образом оно было связано с тем тонким детским голосом, которым он пел в хоре и который все еще звучал где-то далеко-далеко, в глубинах его памяти.

И от этого изображения потянулось множество других воспоминаний. Из их смутного хаоса вдруг выплыл серый сиротский передник из грубого тика, серый, как безотрадные дни их жизни, лишенные ласки. Он вспомнил, как однажды разорвал в клочья серую ткань: уже в те дни в нем жила властная потребность быть не похожим на других.

Затем размеры этого сине-алого изображения изменились. Оно превратилось в маленькую закладку, которую монахини вложили в его молитвенник в тот день, когда за ним в сиротский приют пришла одна дама. Это была молчаливая сухая женщина, которая дала обет усыновить чужого ребенка, если ее собственная единственная дочь выздоровеет. Таким образом, он как бы послужил товаром в торговой сделке со святыми, но девочка все равно через некоторое время умерла.

Его мать – она настояла, чтобы он называл ее матерью, – не была с ним сурова; но после смерти своего ребенка она замкнулась в себе и стала такой далекой, недоступной, что Жан, живя подле нее, был более одинок, чем в приюте.

Жестокие и недвусмысленные слова, которыми его приемные родители обменивались ночью, думая, что он уснул, горели в его памяти: «Это меня не удивляет… Что же ты хочешь – подкидыш!» – «Нет, у него все-таки были родители – помнишь, те двое, которые погибли в катастрофе». – «Да, конечно, но все равно неизвестно, что теперь делать…»

Ему не прощали ни малейшей провинности.

Потом Жан увидел себя в коллеже; замкнутый и строптивый ученик, обладавший живым умом и ненасытным любопытством, он озадачивал своих преподавателей. Его приемные родители не проявляли к нему никакой нежности, но все же не отказывали ему в материальной поддержке. Он стал хорошо одеваться, у него всегда были деньги, и, словно вознаграждая себя за долгие унижения, он порой с удовольствием позвякивал серебряными монетами. Иногда – больше из тщеславия, чем но доброте душевной – он помогал самым бедным из своих товарищей. Он уже начхал понимать, что за деньги покупаются и уважение и авторитет.

Хорошо питаясь, он очень быстро, за какие-нибудь год-два окреп и возмужал. Мышцы у него стали сильными, плечи – широкими, взгляд – твердым и проницательным: этот крепкий подросток ничем не напоминал тщедушного мальчика из сиротского приюта. Восторжествовала неведомая ему наследственность: свою пробуждающуюся силу он унаследовал от двух неизвестных, погибших вскоре после его рождения. Он жаждал вырвать у этих двух мертвецов их тайну – ведь с живыми его не связывали никакие узы. Было острое любопытство и жгучее тяготение только к тем неизвестным.

Его характер тоже резко изменился – даже еще больше, чем внешность. Притворная покорность внезапно сменялась у него открытым бунтом. Он стал язвительным и высокомерным. Свои взгляды, весьма своеобразные и окрашенные жгучей иронией, он готов был излагать первому встречному. Он затевал споры ради одного только удовольствия противоречить собеседнику.

С ненасытным любопытством он принялся поглощать все книги, какие попадались ему в руки. Прогуливаясь по улице, он останавливался, чтобы поговорить с рабочими; он полагал, что всех простых людей из народа так же, как и его самого, терзает мучительная потребность все постичь и понять. То он любил их с оттенком нежной, покровительственной жалости и мечтал только о том, чтобы посвятить себя социальным реформам, то презирал толпу и считал себя человеком исключительным, отмеченным печатью особого предназначения. И с каждым днем он все глубже погружался в одиночество. Его остроты, меткие и беспощадные, внезапные приступы молчаливости, резкая смена настроений в конце концов отпугнули от него близких друзей. И скоро он из бравады стал искать общества лишь самых обездоленных. В коллеже за ним упрочилась репутация гордеца, Чтобы научить его смирению, преподаватели в конце учебного года не дали ему ни одной награды, на которые он имел право.

Жан насмешливо усмехнулся при воспоминании об этой несправедливости… Однажды вечером после очередного бурного объяснения он навсегда покинул дом своих приемных родителей. Он вспомнил, как собирал свои вещи и как бросился во мрак пустынной улицы. Это бегство помогло ему восстановить душевное равновесие. С тех пор он, как и многие другие молодые люди, был озабочен только тем, чтобы создать себе положение в тяжелое время безработицы, когда на каждое место находилось десять претендентов. Уже одно горькое удовлетворение от сознания, что своим успехом он будет обязан только самому себе, наполняло его безрассудной радостью. Первая случайная комнатка, первая работа пудлинговщиком; потом другая работа, другая комната; с тех пор его жизнь текла стремительно, без потрясений, без задержек. Сейчас он достиг сравнительно спокойного периода, когда, словно спасшийся после кораблекрушения на необитаемом острове, он думал только о том, чтобы все попадавшееся ему на пути служило его целям. Юн был готов обречь себя на долгие годы борьбы и лишений, после которых ему потребуется только протянуть руку, чтобы сорвать плоды своего труда и самоограничения.

Жан встал. Он с удивлением огляделся, уже не помня, почему вдруг на него нахлынули такие давние воспоминания. Тишина угнетала его. Эта скромная домашняя обстановка, все предметы которой были тесно связаны с повседневностью, действовала ему на нервы. Ему захотелось бежать отсюда. Сквозь приоткрытую дверь кухни он увидел Флорентину, – привстав на цыпочки, она гляделась в зеркало над раковиной и накручивала локоны на пальцы. Его вдруг разозлило, что они с ней оказались наедине и что в нем вновь пробудилось любопытство, – этого он вовсе не ожидал. Он нетерпеливым тоном позвал Флорентину. Она тотчас пришла и хотела поставить между ним и собой вазочку с конфетами. Он почти грубо вырвал ее из рук девушки; он не мог больше терпеть того умаления своей индивидуальности, которому она его подвергала.

– Как это случилось, что твоих родителей нет дома? – спросил он. – Они что, уехали на весь день?

Взгляд девушки стал ясным и невинным.

– Я точно не знаю. Но я думаю, что они скоро вернутся.

– Ты знала, что будешь одна, и поэтому пригласила меня?

Выражение его глаз испугало Флорентину.

– Да нет же! Они только сегодня утром заговорили о поездке.

– А куда они поехали?

– На сбор сока, по-моему. Да-да, папа говорил о том, чтобы сегодня утром поехать в деревню… Наверное, они так и сделали.

Слова застревали у нее в горле; она понимала, что он ей не верит. Но она еще пыталась убедить его и все глубже увязала в собственной лжи.

– Когда мама утром увидела, какая сегодня хорошая погода… ну, понимаешь…

Она снова опустила глаза под его взглядом, потом вдруг решила сделать вид, что она очень задета, очень обижена его недоверием.

– Если ты думаешь, что ты все знаешь… – начала она.

Он схватил ее за руки и внезапно обнял с такой силой, словно хотел переломить. Его неудержимо тянуло к ней, и это приводило его в бешенство. Он шел сюда, полагая, что увидит ее в кругу родных, шел неохотно, так как представлял себе семейное сборище, среди которого ему будет смертельно скучно, и все же полный решимости вытерпеть все до конца из гордости, вынуждавшей его держать слово, даже если он дал это слово, не подумав. Но нет, на самом деле он пришел только потому, что вчера вечером эта девочка, вся в слезах, на минуту обезоружила его, вызвала сострадание к себе. До чего же глупо было так размякнуть! А сейчас она показала себя еще более хитрой и цепкой, чем когда-либо. Сейчас она кокетничает с ним, стараясь его завлечь; она инстинктивно пускает в ход все те женские уловки, которые тогда, в ресторане, заставили его обратить на нее внимание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю