Текст книги "Счастье по случаю"
Автор книги: Габриэль Руа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)
XIII
Тишину комнаты пронизывало стрекотание швейной машинки; порой оно умолкало; тогда было слышно, как гудит чайник. Роза-Анна, поджав губы, подносила шитье совсем близко к глазам; затем она опять нажимала педаль, и в комнате снова звучал голос труда – глухой, неутомимый и немного жалобный.
Мать и дочь сидели в круге света под висячей лампой; поднимая глаза, Роза-Анна каждый раз видела перед собой Флорентину, забравшуюся с ногами на кожаный диван. Держа в руках журнал в желтой обложке, девушка со скучающим видом пробегала глазами несколько строк, потом внезапно отрывалась от него и, нахмурив брови, рассеянным взглядом смотрела в пространство, пощелкивая жевательной резинкой. Она явно была в нервном, раздраженном настроении, но Роза-Анна этого не замечала и радовалась тому, что дочь сидит возле нее.
Малыши уже спали; сегодня Роза-Анна уложила их в свою большую кровать, и пораньше, чтобы они не мешали ей дошивать одеяло. Большая комната с обитыми кретоном кушетками, стоявшими вдоль стен, выглядела чистенькой и уютной, и Роза-Анна, на которую вид этой комнаты действовал успокоительно, торопилась закончить работу. Скоро вернется Азарьюс… Благодаря ее стараниям он получил место и был как будто доволен. Чего еще не хватало, чтобы в доме чувствовалось умиротворенное настроение Розы-Анны?
Вот уже две недели, как она вставала первой в семье, чуть свет, чтобы приготовить завтрак для Азарьюса. Он часто протестовал, говорил, что может сам быстренько сварить себе чашечку кофе, он уговаривал ее полежать еще немного в постели, но так неуверенно, с такой надеждой в голосе, что нисколько ее не обманывал. Она знала, как подбадривает и поддерживает Азарьюса шарканье ее ночных туфель по кухонному полу, пока он бреется при сером свете занимающегося за окном утра. Она не сомневалась, что ему приятно входить в уже теплую кухню, где потрескивает огонь, а окна запотели от горячего пара стряпни. И она была уверена, что ломтик хлеба, если она сама намазала его маслом, доставляет ему больше удовольствия, так же как и кофе, если она сама ему наливает, придерживая широкий рукав своего халата. Супруги обменивались при этом короткими, но красноречивыми взглядами. Иного вознаграждения Розе-Анне и не требовалось. Впрочем, человек, уходящий на работу, – а теперешняя его работа была очень нелегкой, – заслуживал, по мнению Розы-Анны, всяческих забот и уважения. Она провожала его до порога, открывала ему дверь, а потом, поеживаясь от холода, прощалась с ним без подчеркнутой нежности, спокойно, но с тем достоинством, которого заслуживало его мужество. Медленно закрыв за ним дверь, она обычно присаживалась на его стул и, сложив руки, позволяла себе немного передохнуть.
Вот и сегодня вечером она то и дело старалась передохнуть. Она хотела починить много вещей, но ее руки время от времени почему-то невольно опускались на стол и мысли начинали рассеянно блуждать. Под отвесно падавшим светом на ее лице были отчетливо видны следы усталости от работы, начинавшейся рано и продолжавшейся до позднего вечера, но выражение его было спокойным, почти умиротворенным. И вот, чтобы привыкнуть к этому неожиданному ощущению надежды, такому новому и такому – как она знала по опыту – хрупкому и непрочному, Роза-Анна перебрала в уме все то, что породило эту надежду. Во-первых, дома побывал Эжен: получив отпуск на двадцать четыре часа, он, собственно, только и мог съездить домой; однако он успел порадовать ее своим цветущим видом, и она немного успокоилась на его счет. Малыш Даниэль все еще был слаб и бледен, но как будто уже начинал опять интересоваться играми. А по мнению Розы-Анны, раз ребенок играет – пусть даже в самые странные и не детские игры, – значит, он здоров. Поэтому она не обращала внимания на то, что мальчик серьезен не по летам. Она с удовольствием замечала, что он целыми днями что-то рисует или делает вид, будто читает. И наконец, – это была самая большая радость, – Флорентина последнее время почти все вечера проводила дома, и, хотя, поглощенные каждая своими заботами и раздумьями, они лишь изредка перекидывались словом-другим, Розе-Анне было очень приятно чувствовать, что ее дочь тут, возле нее – пусть даже молчаливая и насупленная. «Какое-нибудь пустяковое огорчение, – думала она. – Ничего, это пройдет, и она снова станет прежней веселой Флорентиной. Но чем она так огорчена? – спрашивала себя Роза-Анна. – Уж не влюбилась ли в кого-нибудь?» И она старалась припомнить слова, оброненные Флорентиной в задумчивости, припомнить, давно ли она уходила вечерами. Но по своему характеру она мало интересовалась делами такого рода и потому быстро успокаивалась.
Роза-Анна облокотилась о швейную машинку и устремила невидящий взгляд в темный угол. Затем, устыдившись своего безделья – ведь надо еще переделать столько работы! – она поспешно нажала ногой на педаль. Машинка снова застрекотала, ее однообразной песне вторило доносившееся из кухни шипенье чайника. За окнами время от времени задувал легкий ветерок. Это уже не было тяжелое и хриплое дыхание зимы, это был весенний ветер – он стряхивал с деревьев последние комья снега и раскачивал мокрые ветви.
– Отец вот-вот должен вернуться – скоро восемь часов, – сказала Роза-Анна.
Ей было приятно, время от времени прерывая молчание, ронять какую-нибудь ничего не значащую фразу. Но эта фраза повисла в воздухе. Роза-Анна больше ничего не добавила и вновь углубилась в свои размышления; порой у нее вырывался легкий вздох, от которого колыхался ее чистенький фартук.
Потому что – увы! – ее спокойствие все же омрачалось одним темным пятном, о котором она не могла думать без тревоги: срок выезда из квартиры приближался, а она все еще не нашла подходящего жилья. Азарьюс твердил ей, что время терпит, и уговаривал подождать, пока они поднакопят деньжат, чтобы иметь возможность при въезде сразу внести плату хотя бы за месяц вперед. Тогда, говорил он, они смогут снять жилье получше. Возможно, он и был прав. Она очень хотела ему верить. Однако воспоминания о многих неприятностях подсказывали ей, что в житейских делах она должна полагаться только на себя.
В сущности, в своей семейной жизни она больше всего страдала именно из-за ощущения, что в самые решительные минуты ее жизни ей не на кого опереться, кроме разве Флорентины. А между тем ей было очень трудно быть главой семьи, ибо характер у нее был довольно мягкий и она на всю жизнь осталась чересчур мечтательной, хотя всячески старалась побороть в себе эту склонность.
И тем не менее она была вынуждена вести, как умела, семейный корабль и при этом нередко отталкивала от себя и мужа и детей. Каждый раз, когда она пыталась действовать – в сущности, очень робко, – в ее сердце оставалось скорее чувство горечи, чем гордости и ощущение, что, доказывая Азарьюсу свою правоту, она только углубляет пропасть непонимания между ними.
И она все чаще и чаще замечала у детей ту же склонность жить фантазиями, что и у их отца. В каком мире мечты скрывались они, если ей, хотя она и обладала живым воображением, не было туда доступа? Ивонна, погрузившись в религиозную экзальтацию, первой отдалилась от близких. Даже если она сидела рядом, под той же лампой, склонив над учебниками бледное упрямое личико, Роза-Анна все равно чувствовала, что дочь далека от нее, непонятна ей, и отчужденность этой девочки почему-то огорчала ее больше, чем утрата близости со всеми остальными. К счастью, у нее была Флорентина – такая непохожая на других и такая здравомыслящая!
Продолжая шить, Роза-Анна время от времени украдкой поглядывала на Флорентину. С детьми, так же как и с мужем, она избегала бурных проявлений чувств. Ее нежность к ним почти всегда проявлялась только в заботливых взглядах, в простых словах. Она стеснялась выражать свое чувство как-нибудь по-иному. Но сегодня ее сердце было полно тревожной нежности и какого-то внезапного провидения: из всех ее детей одна только Флорентина живет в том же мире, что и она сама, и только она не забывает о повседневных заботах. Ее охватила горячая любовь к дочери и желание всецело положиться на ее суждение. Как всегда в таких случаях, привычная мысль зашевелилась в ее мозгу: именно Флорентина, такая находчивая, такая уверенная в себе, подскажет спасительный выход. «Она все сделает, она все решит, это она должна решать, ведь она так нам помогает…» – думала Роза-Анна, шевеля при этом губами, словно собиралась заговорить вслух. Это незаметное движение всегда помогало ей в ее внутренних монологах. Потом она начинала говорить вслух совсем о другом, с удивлением замечая, до чего несхожи между собой ее мысли и произносимые ею фразы.
– Нынче у отца получка, – сказала она. – Только бы он сразу пришел домой и ничего не истратил по дороге.
И тут же упрекнула себя за эти слова, в которых как бы слышалось подозрение.
– Нет, я не должна так говорить, – живо поправилась она. – Твой отец не очень-то тратит деньги на себя, тут уж ничего не скажешь… Да только мало ли что случается – какое-нибудь несчастье или обокрасть могут…
Но и это предположение тут же показалось ей нелепым. И она добавила:
– Ты уверена, дочка, что его ужин подогревается? А то ведь он, как всегда, придет такой голодный…
И это прозвучало так, словно она просветленно сказала: «Да, он придет, закончив свой дневной труд, придет, вновь обретя достоинство, со следами пота на лице, таким, каким я любила его видеть, но он придет и очень голодный после работы на свежем воздухе, усталый, разбитый, и я не обману его ожиданий, так же как и он не обманывает моих ожиданий! Я разделю с ним то, что он мне принесет, будь то простая усталость или неожиданная радость!»
– Азарьюс! – вдруг сказала она вслух, увлеченная своими мечтами.
– С кем ты разговариваешь? – спросила Флорентина, не поднимая головы.
В этой тихой комнате она томилась скукой. И даже еще больше, чем скука, ее мучила ненависть к этому убогому жилью – к этой тесной клетке, где погибали все их попытки вырваться отсюда. Она уже три недели не виделась с Жаном – с того дня, как он и Эманюэль обедали в кафе. Он исчез вместе с последней неистовой зимней вьюгой, словно вихрь, который, затихнув, не оставляет после себя никаких следов, кроме опустошения. О, как это горько, как обидно, как унизительно ждать его, тщетно ждать день за днем, не смея никому сказать ни слова, как будто это – болезнь, которую нужно скрывать ото всех! Пытаешься что-нибудь разведать окольными путями и узнаешь, что человек, без которого ты не можешь жить, продолжает как ни в чем не бывало дышать, спать, говорить, ходить, ни о чем не печалясь и не сожалея. И тогда ненависть начинает прорастать сквозь любовь, начинает пронизывать любовь, подобно терниям в цветочной клумбе, которые губят готовые вот-вот распуститься бутоны, душат их в своем цепком сплетении.
Острое почти до физической боли ощущение, что она озлобляется, теряя все, о чем она мечтала и что на какое-то мгновение уже принадлежало ей, было в этот вечер таким невыносимым, что Флорентина была готова жаловаться вслух. Но кто же услышит эту горькую жалобу? Все они в этом доме жили обособленно друг от друга, каждый был погружен в свой внутренний мир, в свои мечты.
Томительная скука словно засасывала ее все глубже и глубже с каждым тиканьем часов, отчетливо раздававшимся в тишине. И как пламя, тлевшее в печи, разгоралось при каждом дуновении ветерка извне, так и лихорадочное возбуждение в ее сердце тоже разгоралось при любом слабом шуме снаружи – при скрипе утоптанного перед дверью снега под мужскими шагами, при звуке голоса.
О, как ей было тоскливо в этот субботний вечер – в вечер ее отдыха! Она охотно закурила бы, чтобы хоть немножко развлечься, чтобы успокоить нервы, измученные сомнениями и надеждой, но не осмеливалась сделать это при матери.
У нее под подушкой была спрятана пачка сигарет; после долгих колебаний она вынула ее, взяла сигарету в губы и перед тем, как чиркнуть спичкой, спросила:
– Тебя не побеспокоит, мама?
Роза-Анна была неприятно поражена.
Флорентина, скрестив ноги, закурила сигарету и тут же пустила колечко дыма в потолок. Тоненькая, задорная, она была похожа на мальчика. «Не надо все время ее пилить», – сказала себе Роза-Анна, скрывая от самой себя свое замешательство. И, слегка покашливая, она ответила спокойно, с некоторым колебанием в голосе:
– Тебе это приятно? Ну что ж, если тебе нравится. Флорентина…
И она снова начала шить, уже не останавливаясь. Разве за все эти годы, прожитые вместе, они смогли хоть на минутку отвлечься от своих повседневных дел и попытаться понять друг друга? Колесо машины снова начало вращаться; оно вращалось, не считаясь с тоской Флорентины, с обрывочными мечтами Розы-Анны, – оно кружилось, как кружатся годы, как кружится Земля, не ведая в своем безудержном вращении о том, что творится на ней от одного ее полюса до другого. Казалось, весь дом был захвачен этим неутомимым вращением колеса. Весь дом был заполнен работой; эта работа не допускала ни разговоров, ни взаимопонимания. Колесо пряло и пряло часы и дни, и в них – погибшие признания: столько голосов умолкло, столько объяснений осталось невысказанными, пока оно, неутомимое, стрекотало и стрекотало.
Но порой какое-нибудь происшествие, неожиданное слово или жалоба рассеивали эти чары. Сегодня это сделал приход Азарьюса.
Около восьми часов раздался необычно резкий стук входной двери. Азарьюс вошел в кухню, посвистывая, бросил кепку на вбитый в стену гвоздь, опустил с тяжелым стуком сумку для завтрака на стол; добрую или дурную весть он принес, догадаться было невозможно до тех пор, пока он не появился в двери с сияющим, хотя и запыленным лицом, на котором, кроме удовольствия от возвращения домой, можно было прочесть и еще что-то новое, от чего глаза его красноречиво блестели.
– Добрый ветер принес нам приятную неожиданность, Роза-Анна! – вскричал он.
Она подняла голову и посмотрела на него, еще не зная, радоваться ей или тревожиться; она была взволнована воодушевлением, звеневшим в его голосе, но думала только о том, что надо закончить шитье. Она оборвала нитку и спросила:
– А что такое, Азарьюс?
Он стоял, держась рукой за дверной косяк, и широко улыбался. Влажные прямые волосы, как в давние времена, падали ему на лоб, закрывая заметный еще след от кепки. Он выглядел сейчас совсем молодым и таким радостным, словно, обозрев свои сокровища, обнаружил, что он очень богат и только не знал об этом – быть может, потому, что богатство таилось под серым покровом однообразных дней, – а теперь удивляется, как же он не понял этого раньше.
Роза-Анна несколько секунд молча смотрела на него; она слушала биение своего сердца. Бывали минуты, когда Азарьюсу бурным порывом удавалось возвратить ее к молодости.
– Что же это за новость такая, сумасброд? У тебя ведь есть новость? Ну, так выкладывай ее!
Она оперлась грудью о швейную машинку и смотрела на мужа менее сурово, чем обычно, а на ее губах еще держалась тень улыбки, которая всегда сопровождала полуласковое, полушутливое прозвище «сумасброд», напоминавшее ей о первых годах их брака.
Азарьюс громко рассмеялся.
– А-а, так ты любопытна, женушка!
У него редко бывала возможность доставить близким большую радость, и потому он любил приукрашивать небольшие сюрпризы, представлять их как значительные события, наслаждаться общим нетерпением. А кроме того, он любил видеть, как улыбается Роза-Анна. Но особенное удовольствие он испытывал, преподнося ей что-нибудь, превосходящее все ее ожидания. Обеспеченность, покой – то, чего желала простая душа Розы-Анны, по мнению Азарьюса, не могли озарить счастьем человеческое сердце. Счастье, которое он хотел подарить, он видел совсем в другом.
Он слегка приосанился.
– Собирай детей!
– Собирай детей? Что это ты выдумал?
– Говорю тебе – собирай детей! – повторил он звучным голосом. – Завтра утром мы уезжаем, женушка. Мы едем проведать твою родню. Завтра уезжаем, я беру отпуск. На весь день. Завтра в дорогу, жена!
Она остановила его движением руки, побледнев от удивления, от волнения, от неожиданной радости, затопившей ее сердце.
– Не шути, – сказала она.
– Это вовсе не шутка, женушка. У меня есть машина. Выезжаем завтра утром, пораньше, как только светать начнет. Поедем в деревню… Да, да, – продолжал он, радуясь, что сумел угадать ее заветное желание, которое она всегда хранила в глубокой тайне, – ведь тебе уже давно хочется повидаться с родней, с Лаплантами – правда, жена?.. Ну, так вот, решено. Мы едем. Отправляемся туда завтра спозаранку. Ты их навестишь всех сразу – мать, братьев. И знаешь – у кленов уже идет сок… сок, Роза-Анна!
Она жадно внимала голосу этого человека, который не умел утешить ее в горе, успокоить ее среди тревог, но зато пять или десять раз за всю их жизнь, в какие-то ослепительно яркие минуты, сумел поднять ее на самую вершину блаженства. Из-за него она испытала голод и холод, из-за него она жила в нищенских лачугах, из-за него ее мучил постоянный страх перед завтрашним днем. Но он же научил ее прислушиваться к щебету птиц на заре. «Ты слышишь дрозда на крыше, женушка?» – говорил он, просыпаясь. Он научил ее видеть приметы весны. Благодаря ему в ней сохранялось что-то молодое и пылкое, какая-то неясная жажда, которой годы не могли одолеть.
Догадывался ли Азарьюс, этот необыкновенный человек, как сильно она взволнована? Не сумел ли он еще раз найти дорогу в те тайники ее души, где прятались, словно боясь самих себя, ее подавленные желания? «Сок!» Едва лишь это слово коснулось ее слуха, как она уже шла потаенной тропинкой своих мечтаний. Так вот, значит, та радость, которой она почему-то ждала от прихода Азарьюса, радость, потрясшая ее почти как несчастье, – ведь она уже так давно отвыкла радоваться! У нее даже перехватило дыхание. Нет, надо держать себя в руках, нельзя позволять себе так увлекаться. Но она уже видела себя там, в местечке, где прошло ее детство; она уже шла по рыхлому снегу, через кленовую рощицу к хижине, в которой варили сахар, – молодая и гибкая, она шла быстрой походкой, обламывая на ходу ветки. Она могла бы точно сказать: «Вот это старое дерево дает сок уже шестой год, а это – гораздо меньше, а вон у того сок идет весной всего только несколько дней». Но она не сумела бы рассказать о том, что ее особенно волновало: о пятнах солнечного света под деревьями, там, где снег уже сошел и показалась бурая земля и прелые прошлогодние листья; о влажных стволах, покрытых каплями, сверкающими, как утренняя роса; о широкой светлой просеке с еще оголенными деревьями, между которыми сквозило голубое небо.
Перед ней без конца возникали, складывались, оживали, развертывались радостные картины ее детства. У подножия самых больших деревьев еще лежали тень и снег, но солнце, с каждым днем поднимавшееся все выше, забиралось все глубже в чащу кленов, где деловито сновали люди; ее дядя Альфонс понукал лошадей, тянувших воз дров, чтобы все время в хижине пылало жаркое пламя; дети в красных, желтых, зеленых фуфайках прыгали, словно зайцы; собака Пато носилась с лаем за ними по прогалинам и перелескам, и ей отвечало эхо в дальних холмах. Все вокруг было таким радостным, светлым, и сердце ее билось так легко! Она видела, как поблескивают оловянные ведра у подножия кленов; она слышала, как приглушенно постукивают друг о друга полные сока ведра, которые люди несут в руках; и еще она слышала тихий-тихий лепет, более мягкий, чем журчание, более нежный, чем шелест неторопливого весеннего дождя в молодой гладкой листве: клены источали сок изо всех своих открытых ран, и в воздухе стоял звон от бесчисленных капель, падавших одна за другой. Роза-Анна различала потрескивание огня в хижине; она видела желтоватый сок – он вздымался в чанах пышной пеной, которая внезапно опадала, как мыльные пузыри; на губах ее был вкус сиропа, в ноздрях – его сладкий запах, а в памяти – все звуки леса. Потом картина изменилась. Она увидела себя в доме родителей, среди братьев и невесток, окруженной детьми, которых она знала не всех, потому что их было очень много. Она разговаривала со своей матерью, когда та покачивалась в кресле на кухне. Всегда сдержанная и не очень любезная, старая госпожа Лаплант тем не менее радостно встречала дочь, которую не видела уже много лет. Старушка говорила несколько ободряющих слов; они сидели в комнате вдвоем и беседовали по душам. Весь дом, казалось, был наполнен отдаленным шумом кленовой рощи. На столе стоял большой чан со снегом; влитый в него сироп тотчас же затвердевал, превращаясь в душистую тянучку цвета меда. Роза-Анна затрепетала. Ей представилось, как ее дети лакомятся обмакнутыми в сироп ломтиками хлеба и палочками сахара – совсем новыми для них гостинцами. Потом она вернулась из долгого, прекрасного путешествия к действительности, и, когда ее взгляд снова упал на шитье, у нее невольно вырвался вздох.
– Семь лет, – пробормотала она.
– Да, – подхватил Азарьюс, думая, что понял ее мысль, – вот уже семь лет, как ты не виделась с матерью.
«Семь лет, – подумала она, – уже семь лет, как я подавляю в себе желание повидаться с родней… Семь лет! Сколько же можно вот так бороться с собой?»
Она опустила голову и робко спросила:
– Отец, а ты подумал о расходах?
– Да, мать, все устроено. Машина ничего мне не будет стоить.
– Лашанс тебе ее дает?
Лицо Азарьюса потемнело.
– Как же, даст он ее мне! Ну, я ведь немало на него поработал… Да и вообще это ерунда: я могу привезти галлонов тридцать – сорок сиропа, чтобы оплатить машину… У меня заказов еще и побольше.
– Заказов?
У нее шевельнулось подозрение, не затевает ли Азарьюс какую-нибудь новую авантюру. Он загорался энтузиазмом по самым пустяковым поводам. И чем больше он рисковал, чем сомнительнее было затеваемое дело, тем сильнее он радовался и ликовал. Однако она слишком долго была лишена каких-либо радостей, чтобы найти в себе силы противостоять соблазну. Возможно, в глубине души она уже сдалась и возражала только для того, чтобы наказать себя за слишком поспешное согласие.
– А как же с детьми, отец? – пробормотала она.
– Детей заберем с собой, только и всего! Пусть дети тоже увидят все это…
Роза-Анна была гордой. Она мужественно сносила свою бедность, но при условии, что никто из родни о ее бедности не догадывается. Показать им своих детей в лохмотьях? Нет, на это она никогда не пойдет! Ведь родные полагают, что их семья живет в достатке. И уверенность, что никто из них не догадывается об их нищете, в какой-то мере служила для Розы-Анны утешением.
– Ты не успеешь до завтра кое-что починить на скорую руку, мать?
Она молча думала о том, что бедность – словно боль, спящая где-то внутри, – не причиняет особых страданий, пока не пошевелишься. К ней привыкаешь и даже перестаешь думать о ней, пока прячешь ее в темном углу; но стоит вытащить ее на дневной свет – и испугаешься ее отвратительного лика, такого отвратительного, что страшно выставлять его на всеобщее обозрение.
– Да уж и не знаю, – проговорила она. – Мне прямо-таки не во что их одеть.
– Да ну, пустяки! – бросил Азарьюс. – Я помогу тебе, в чем смогу.
Он потирал руки, беспечный, довольный, – для него эта поездка была только бегством от обыденных дел, а на нее всегда ложились все тяготы. Подойдя к Флорентине, которая молча с недоумевающим и неприязненным видом слушала этот разговор, он наклонился и ласково дернул ее за волосы.
– И ты, дочурка, собирайся. Вот увидишь, как деревенские парни начнут там за тобой ухаживать!
Но Флорентина, нахмурив брови, отстранилась от него; уголки ее губ опустились в презрительной гримаске.
– Нет, я туда не поеду. А вы поезжайте. Я останусь сторожить дом.
Она отвела глаза, но от Азарьюса не укрылась сверкнувшая в них решимость. Он растерялся. Эта тоненькая красивая девушка, которая, конечно же, не позволит вскружить себе голову, была его радостью, его гордостью. Пока он гнал грузовик на большой скорости домой, он все время думал о том, как приятно ему будет показать Флорентину семейству Лаплант. И внезапно она возникла у него перед глазами – на линии приборного щитка, на который он поглядывал слипавшимися от усталости глазами, в пыли дороги, освещенной мощными лучами его фар; он словно видел свою дочь в новой весенней шляпке, с тонкими точеными ножками, видел, как она бежит перед фарами в клубах пыли, которую поднимают ее маленькие туфельки. Обычно на вечернем пути домой, когда он вел машину уже усталыми руками и напевал себе под нос, чтобы рассеять сонливость, его сопровождал образ Розы-Анны. Иногда ему случалось отмахать по двенадцать часов без передышки! Многие лица возникают тогда перед утомленными глазами шофера, проехавшего за день огромное расстояние… Но сегодня вечером он видел одну только Флорентину – она бежала и бежала перед огромными колесами, гремящими по гравию; Флорентина, такая маленькая, такая хрупкая, что у него защемило сердце, Флорентина, одетая, словно на праздник, и стремительно бегущая по шоссе! И чтобы избавиться от смутной тревоги, он твердо обещал самому себе быть с ней великодушным. Потом его мысли приняли более приятное направление. Флорентина… он всегда замечал, что дочь покупает себе всякие безделушки, кокетливые шляпки, дорогие шелковые чулки; и хотя она тратила на них собственные деньги и только после того, как отдавала больше половины заработка на хозяйство, тем не менее, когда она возвращалась домой со своими личными покупками, он всегда ощущал, какой он добрый и снисходительный. Он считал себя хорошим отцом, потому что она умела нарядно одеваться. Уж она-то не выставляла напоказ их нищету. Как и он сам, она считала их невезенье временным. И он был ей очень признателен за то, что она верила в лучшее будущее! И вот теперь он вернулся домой в прекрасном настроении, гордясь тем, что преподнесет приятный сюрприз и Розе-Анне и Флорентине. В глубине души он надеялся таким образом расквитаться с родней – с этими недоверчивыми, подозрительными крестьянами. Он хотел показать им Флорентину, свою гордость… И он никак не ожидал, что дочь отвергнет такое заманчивое предложение.
– Ну, что же ты, дочурка? – попытался он развеселить Флорентину. – Разве тебе это не интересно – сироп и тянучка? И можно будет пококетничать с деревенскими кавалерами.
– А на что мне все это нужно? – ответила она, закуривая новую сигарету.
Как ни странно, в эту минуту в его воображении снова возник образ Флорентины, сломя голову бегущей по шоссе. Лицо его омрачилось. Анита Латур, которая, сидя за своим прилавком, знала все, что происходило в предместье, намекнула ему, что у Флорентины вроде бы завелся дружок.
– Ты что, завела себе ухажера? – спросил он.
Но он всегда побаивался доискиваться истины, а потому вопрос прозвучал нерешительно. Флорентина резко отодвинулась.
– Оставь меня в покое, – сказала она. – Я не хочу ехать в вашу деревню, вот и все!
Азарьюс минуту постоял, сплетя пальцы. Потом, чтобы скрыть свое разочарование, он заговорил о другом.
– Ну, пусть так. Флорентина останется стеречь дом. Тогда мы сможем уехать спокойно… Ну, а ты-то чего раздумываешь, мать? Тебе не хочется принарядиться? Нельзя же упускать такой случай.
– Такой случай, – повторила Роза-Анна.
Она взглянула в его юные, сияющие глаза, в которых уже таяли следы досады. И ее собственные страхи рассеялись. Краем глаза она заметила, что Флорентина держится с невозмутимым равнодушием, и успокоилась – на лице ее появилось веселое заговорщицкое выражение.
– Да, – сказала она, – пожалуй, ты прав. Если все откладывать на завтра, так ничего никогда и не выйдет.
Она почувствовала, что надо как-то объяснить свою мысль, и добавила, нервно потирая руки:
– Я думаю, лучше решиться прямо вот так, сразу…
Она еще стеснялась совсем открыто показать, что безрассудство Азарьюса передалось и ей. На сей раз и она готова была следовать за ним в его легкомысленной затее – она, всегда такая благоразумная, всегда старавшаяся удерживать его от сумасбродств.
– Послушай-ка, – проговорила она, и дрожь в ее голосе показала, что она принимает решение, очень трудное для ее бережливой натуры, – магазины еще не закрыты, ведь сегодня суббота… Если ты поторопишься, то еще успеешь сделать для меня кое-какие покупки… Послушай, – повторила она, и в ее голосе прозвучало горькое сожаление о том, что они никогда не выходят вместе, обо всех желаниях, которые они вынуждены вечно подавлять, – послушай, ты купишь…
После этого страшного слова, прозвучавшего, как заклинание, она сделала долгую паузу. Она словно во сне прислушивалась к этому слову, как будто не веря, что сама произнесла его.
– Ты купишь…
Они перевели дыхание, – даже Флорентина, – спрашивая себя, на чем именно из тысячи возможных предметов остановит бедняжка свой выбор. Они словно видели, как перед ее взором проходят необходимые вещи, и она колеблется, не зная, на чем остановиться. А затем она с поразительной быстротой одним духом изложила длинный список, который мгновенно возник у нее в голове.
– Ты купишь, – сказала она, – четыре метра синей саржи, три пары бумажных чулок, рубашку для Филиппа, если попадется… нет, четыре пары чулок и еще башмаки для Даниэля… И не забудь, что размер седьмой…
Она, казалось, обдумала какое-то возникшее у нее возражение и добавила, немножко сбитая с толку в своих мудрых расчетах:
– Нет, ботинки, пожалуй, нужнее всего не ему, ведь он, наверное, в этом году еще не оправится настолько, чтобы опять ходить в школу. Без этой покупки можно и обойтись, ведь ботинки стоят дорого. У Альбера тоже башмаки совсем прохудились…
На лице ее отразилась нерешительность. Ее терзало смутное ощущение собственной несправедливости. Подобно многим матерям предместья, она считала, что совершенно незачем спешить с отправкой младших детей в школу. Она ничуть не упрекала себя за то, что задерживала малышей дома, если не хватало теплой одежды, но делала все возможное, чтобы отправить в школу старших, даже хотя бы ценой явного предпочтения, которое так обижало малышей. И самым обездоленным был Даниэль. Роза-Анна вдруг сообразила, что мальчик из-за своей болезни давно уже обходится без новых башмаков.
– Седьмой размер, – пробормотала она, сжимая ладонями пульсирующие виски. – Ну, значит, как я сказала, саржа, чулки, обувь, рубашка…
И вдруг Альбер, который, казалось, спал глубоким сном, произнес умоляющим голосом:
– А мне купят галстук?
– О господи, – растроганно сказала Роза-Анна. – Отец, если тебе попадется не очень дорогой…
– А мне, – запищала маленькая Люсиль, – мне ты уже давно обещала новое платье!