Текст книги "Счастье по случаю"
Автор книги: Габриэль Руа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Ведь было так важно, чтобы пальто было закончено! По ночам шитье немного подвигалось вперед. Но днем пальто покоилось на столе, без рукавов, с белой наметкой. Даниэль ежеминутно примерял его, хотя Роза-Анна упрекала его и говорила:
– Ты же порвешь мне наметку, непоседа этакий!
Она не понимала, что он очень хочет поскорее вернуться в школу.
Но вот наконец у пальто появились и рукава. Даниэлю оно очень нравилось.
Однажды утром он тайком надел пальто и, забрав свои учебники, попытался незаметно улизнуть из дома. Но Роза-Анна поймала его на пороге. Она не рассердилась, а только расстроилась и сказала слабым виноватым голосом: «Я же не могу шить быстрее. У меня столько работы!»
Но в этот день она забросила все домашние дела. Она даже оставила в раковине груду грязной посуды и долго-долго шила. Вечером, когда в столовой все было убрано и все диваны-кровати раскрыты и застелены, она продолжала шить. Даниэль так и уснул под жужжанье швейной машинки, и ему снилось его новое пальто. Как ни странно, в сновидениях он видел его с красивым меховым воротником. А утром, открыв лихорадочно блестевшие глаза, он увидел свое пальто – оно висело на спинке стула, и у него был черный меховой воротник из волчьей шкуры, которую его мать получила в подарок к свадьбе!
Но в то утро он не пошел в школу. Взяв его за руку, Роза-Анна обнаружила, что у него жар. Много недель он пролежал на двух стульях, составленных вместе и заменявших ему кровать, а вокруг занимались своими делами его близкие, и на стуле возле него было положено теплое пальто – чтобы его утешить.
Когда он снова вернулся в школу – уже после рождественских каникул, – все было кончено. Он безнадежно отстал. Слова учителя оставались для него непонятными. Как он ни старался, все его усилия были бесполезны. Между ним и тем уроком, который у него спрашивали, словно стояло лицо учителя, строгое и как бы недовольное – не сердитое, но недовольное. Так нужно, так нужно было понравиться этому учителю! Но он ничего не мог сделать. Он сидел на задней парте, совсем один со своим горем. Он больше ничего не понимал, он больше ничего не знал. Из его слабой руки выскальзывал мел, выскальзывал карандаш. Он поднимал мел и принимался чертить бессмысленные знаки. Он даже не понимал, чего от него хотят.
И сейчас Роза-Анна увидела на его лице тревогу, В его глазах минутами отражался скрытый страх, какие-то неясные навязчивые мысли.
– Да оставь ты эти буквы, ты только напрасно утомляешься, – сказала она.
Но ребенок снова оттолкнул руку матери и, широко раскрывая глаза, терпеливо продолжал свое занятие. «Он весь в меня, – подумала Роза-Анна, – никогда он не отступит от начатого, от работы, от выполнения долга; до самого конца, во мраке, в одиночестве, он будет идти к поставленной цели».
Ей захотелось хотя бы помочь ему, упростить его задачу. Но когда она поднялась, коробка с кубиками соскользнула на пол.
Даниэль тут же позвал испуганным голосом:
– Дженни!
Роза-Анна удивленно обернулась. Молодая сестра, которую она заметила, когда входила в палату, ужа спешила на зов ребенка. «Ну вот, – подумала Роза-Анна, – теперь он обращается за помощью не ко мне, а к ней».
Сестра, подобрав кубики, сложила их в коробку и поставила ее возле ребенка так, чтобы он мог их достать; и потом, поправив одеяло, она спросила его, словно говоря со взрослым:
– All right now, Danny?[4]4
Теперь все в порядке, Денни? (англ.).
[Закрыть]
И Даниэль улыбнулся своей медленной, застенчивой улыбкой. Эта Дженни, с гладко причесанными белокурыми волосами, Дженни, с серо-голубыми глазами и с ямочками на щеках, когда она улыбалась, Дженни, которая подбегала к нему, шурша белоснежным накрахмаленным халатом, – эта всегда терпеливая Дженни боролась вместе с ним, заслоняя собой суровое видение его школьных дней. Через всю его болезнь, через все его страдания до самого конца его так и будут сопровождать эти два видения; порой одно из них вытесняло в его сознании другое, но никогда ему не удавалось разобщить их и видеть перед собой только лицо доброты.
Роза-Анна почувствовала, что ее сын захвачен какими-то сложными переживаниями, которые лежали вне сферы ее обычных мыслей. И она долго молчала.
Когда сестра отошла, Роза-Анна быстро наклонилась над кроваткой. Ее вдруг охватил мучительный страх, что здесь не понимают ее ребенка. И тут же другое безотчетное чувство, холодное, как сталь, шевельнулось в ее сердце.
– Она говорит только по-английски? – спросила Роза-Анна с легким оттенком неприязни в голосе. – Когда тебе что-нибудь надо, ты можешь ее попросить?
– Да, – просто ответил Даниэль.
– А здесь нет других детей, которые говорили бы по-французски?
– Есть – вон тот, маленький.
Роза-Анна увидела совсем крошечного ребенка, который стоял в своей кроватке, ухватившись ручонками за перекладину.
– Вон тот?
– Да. Он мой друг.
– Но ведь он слишком мал и еще не говорит. А есть тут кто-нибудь, с кем ты разговариваешь?
– Да. Дженни.
– Но ведь она тебя не понимает?
– Она меня понимает.
Ом сделал легкое нетерпеливое движение. Его взгляд искал в глубине палаты улыбку Дженни. Она была для него живым воплощением нежности, неожиданно вошедшей в его жизнь, – они всегда будут понимать друг друга, хотя и говорят на разных языках.
Чтобы снова привлечь к себе его внимание, Роза-Анна постаралась найти какую-нибудь приятную тему; она заговорила с ним о поездке в деревню и спросила:
– Ну как, ты вдоволь полакомился в тот раз, когда мы ездили в деревню? Понравились тебе тянучка и сахарные палочки?
– Да.
И он действительно начал припоминать все самые хорошие минуты своей жизни, но лишь для того, чтобы мысленно соединить их с именем Дженни. Перед его глазами встала «деревня бабушки», как он называл Сен-Дени; он увидел голубизну в ветровом стекле, которая, наверное, и была «Ришелье», – это звучное, необычное и загадочное слово очень ему понравилось; и он сказал себе, что надо было бы привезти оттуда тянучки для Дженни. Мысли его мешались: он уже забыл, что не знал Дженни в те дни, когда ездил в деревню.
– Вы называете ее по имени? – внезапно спросила Роза-Анна.
– Да – Дженни, – ответил он, слегка задыхаясь. – Это Дженни.
Потом он снова начал подбирать буквы. Помолчав минуту, Роза-Анна спросила:
– А ты ее очень любишь?
– Конечно. Это Дженни.
– Но не больше, чем нас?
В усталом взгляде ребенка отразилось колебание.
– Нет.
Она все ждала, что он пожалуется на что-нибудь или попросится домой, но он был поглощен своим занятием; и тогда она после короткой паузы сама заговорила об этом:
– Тебе, наверное, хочется поскорее поправиться… вернуться домой… и опять ходить в школу, как прежде?
Он поднял на нее тусклые глаза, и она поспешила добавить:
– Может быть, у меня найдется немного денег, чтобы купить тебе новую шапочку, если хочешь, как раз под стать твоему красивому новому пальто. Ты ведь этого хотел больше всего, правда?
– Нет.
Но ей все же показалось, что на этот раз она задела чувствительную струнку; она вдруг вспомнила, как он старался быть похожим на взрослого мужчину в те дни, когда начал ходить в школу. Она еще ближе пододвинула свой стул к его кроватке.
– Ну, а чего тебе хочется больше всего?
Лицо Даниэля исказила мучительная усталость. Быть может, не по летам развитой ребенок смутно догадывался о глубокой бедности их семьи – о бедности, которая и его обязывала быть благоразумным; а может быть, он слишком устал, чтобы думать. Он обвел взглядом палату, улыбнулся малышу, который тянул к нему ручонки сквозь прутья кроватки; потом он пожал плечами и сказал:
– Ничего.
Наступило долгое молчание; и когда Роза-Анна вновь заговорила, голос ее звучал чуть-чуть грустно, чуть-чуть неуверенно – так обычно звучат голоса посетителей, разговаривающих через решетку тюремной камеры или в приемной монастыря.
– Какие у тебя хорошие игрушки? Кто их тебе дал?
– Дженни, – радостно проговорил он.
– Да нет же, это не Дженни. Игрушки больным детям приносят богатые дамы или другие дети, у которых их больше, чем им нужно.
– Нет, нет, нет! Это неправда! Это Дженни!
Розу-Анну поразил гнев, зазвучавший в его голосе.
Глаза Даниэля горели, губы подергивались. Это озадачило и расстроило ее. Затем, вспомнив слова доктора о том, что нервность и раздражительность – проявления его болезни, она постаралась успокоить мальчика.
– Жизель и Люсиль очень скучают по тебе, – сказала она.
Он кивнул головой, как бы говоря, что знает об этом, однако губы его только чуть-чуть разжались. Но все же после паузы он спросил об Ивонне. Однако когда мать пустилась в пространные и путаные объяснения, он, по-видимому, быстро потерял к разговору всякий интерес. Взгляд его стал блуждающим. Он думал о том, что здесь его тоже любят, что ему приятно быть среди маленьких друзей, которые не стараются втянуть его в утомительные игры. Более здоровые дети иногда играли в хоккей – перебрасывали шайбу от кровати к кровати. Конечно, это не был настоящий хоккей. Это была игра, придуманная Дженни, и Даниэль с удовольствием наблюдал за ней. Он очень любил эту игру, потому что, хотя неподвижно лежал в постели, Дженни говорила, что он – вратарь, и отмечала ему очки на черной доске.
Кроме того, здесь он жил в мире, созданном для детей. Здесь не было взрослых с их тревожными разговорами, которые мешали ему спать. Не было шепота по ночам вокруг его постели; случайно проснувшись, он не слышал разговора о деньгах, о плате за квартиру, о расходах – не слышал всех этих непонятных и страшных слов, которые дома обрушивались на него из темноты; а он мог теперь лежать, спокойно вытянувшись, сколько ему было угодно, потому что у него наконец-то была своя кроватка, которую не приходилось каждое утро складывать и убирать. Впервые в жизни у него было множество вещей, которые принадлежали только ему. И главное, никогда еще вокруг него не было столько окон, никогда он не видел столько солнца на стенах. Все это заставило его забыть даже о новом пальто, которое Дженни забрала сразу же, как только его привезли в больницу, и заперла вместе с обувью и другими его вещами. Никому, кроме Дженни, он не отдал бы своего любимого пальто.
Даниэль тяжело дышал; но вот, наконец, нужное слово было составлено, и он весело воскликнул:
– Смотри-ка, я написал…
Но Роза-Анна уже и сама увидела на одеяле имя «Дженни».
– А что-нибудь еще ты можешь написать? – спросила она, чувствуя комок в горле.
– Могу, – ласково ответил он. – Вот сейчас я напишу твое имя.
Через некоторое время на одеяле лежали три кубика, составлявшие слово «мам». Она хотела было помочь ему подобрать последнюю букву, но Даниэль внезапно рассердился.
– Не трогай, я сам. Учитель не хочет, чтобы ты помогала.
Глаза его широко раскрылись, в них был ужас, губы горько подергивались.
Сестра тут же очутилась у его изголовья.
– He’s getting tired. Maybe, tomorrow, you can stay longer[5]5
Он устал. Может быть, завтра вы сможете посидеть дольше (англ.).
[Закрыть].
Веки Розы-Анны задрожали. Она смутно поняла, что ее просят уйти. С покорностью, свойственной беднякам, особенно в чужом месте, она сразу же поднялась, но пошатнулась: теперь, после нескольких минут отдыха, все ее тело пронизала режущая боль. Она тяжело сделала два-три шага, ставя ногу на скользящий паркет всей подошвой. «Эта больница так далеко от нас, и все здесь другое», – думала она, тщетно пытаясь разобраться в своих путаных, неотвязных ощущениях. Но тут она заметила взгляд Дженни и опустила глаза, словно та могла прочесть ее мысли.
Она сделала еще несколько нерешительных шагов, и ее мучительное нежелание уходить воплотилось в отчаянное усилие вспомнить хоть какие-то английские слова. Она хотела узнать, как лечат Даниэля. Она хотела объяснить сестре особенности его характера, чтобы та могла лучше ухаживать за ним, раз уж ей самой приходится с ним расставаться. Но чем больше она думала, тем труднее ей было все это высказать. Она лишь слегка улыбнулась Дженни; потом в последний раз обернулась и увидела головку мальчика, утонувшую в подушках.
В ногах кровати висела дощечка, на которой она прочла: Name – Daniel Lacasse. Age – six years[6]6
Имя: Даниэль Лакасс. Возраст: шесть лет (англ.).
[Закрыть]. Затем следовало название болезни, которого она не смогла разобрать.
«Лейкемия, – сказал ей врач. – Болезненная вялость».
Это не особенно испугало ее – ведь он не добавил, что от этой болезни не выздоравливают.
И все же на пороге она вдруг ощутила тягостное предчувствие, пронзившее ее до глубины души. Она резко обернулась, охваченная отчаянным желанием взять малыша на руки и унести с собой. Давнее предубеждение против врачей и больниц, внушенное ей с детства разговорами матери, вновь пробудилось в ее сердце.
Дженни поправляла постель. Даниэль уже спокойно улыбался. Тогда она сделала неловкий прощальный жест, как делают дети, – прижав локоть к боку и помахав рукой. Этот жест очень позабавил малыша, уцепившегося пухлыми ручонками за прутья кроватки. Он весело засмеялся, и по подбородку у него потекли слюни.
Сумрак коридора окутал Розу-Анну. Она шла мелкими неуверенными шагами – было темно и она боялась не найти выхода. Одна мысль неотступно преследовала ее, словно зверь во мраке. У Даниэля есть все, что нужно, Никогда еще он не был таким счастливым. Она никак не могла этого понять и упорно доискивалась причины. И горький, ядовитый комок подступил к ее горлу. «Они отняли его у меня – и его тоже, – подумала она. – Ведь это нетрудно – отнять его у меня. Он же еще такой маленький!» Она шла, вся похолодев. Такое новое, такое неожиданное спокойствие Даниэля ничуть не радовало ее – нет, воспоминание об этом преследовало ее на лестнице, словно позор, которого она никогда не сможет забыть.
Как только она вышла из подъезда, волна света ударила ей в лицо. Ее пустые руки протянулись вперед, шаря в солнечных лучах, словно она чего-то искала. Никогда еще она не чувствовала себя до такой степени обездоленной.
Роза-Анна открыла сумку, чтобы вынуть оттуда трамвайный билет, она и в самом деле очень устала, и с изумлением обнаружила десятидолларовую бумажку, лежавшую за разорванной подкладкой. Но тут же она вспомнила: это было все, что ей удалось сберечь – «припрятать», как она говорила, – из тех двадцати долларов, которые она получила как пособие, когда Эжен ушел в армию. Эти деньги достались ей ценой таких огромных жертв, что она и подумать не могла о том, чтобы растратить их на еду или на одежду или даже купить на них какое-нибудь лакомство для Даниэля; она с неколебимой твердостью берегла их для переезда и так и называла: «квартирные деньги».
XIX
Выйдя из трамвая на улице Нотр-Дам, Роза-Анна увидела около ресторана «Две песенки» свежеотпечатанную сводку последних известий. Перед ней толпилась кучка мужчин и женщин. Поверх этих наклоненных голов и словно придавленных изумлением плеч Роза-Анна издалека увидела на желтом фоне бумаги крупные, бросающиеся в глаза буквы:
НЕМЦЫ ВТОРГЛИСЬ В НОРВЕГИЮ!
БОМБЫ НАД ОСЛО!
Она застыла на месте, ошеломленная, уставясь в пространство и дергая ремешок сумки. В первую минуту она даже не поняла, отчего это известие так ее потрясло. Потом ее мысли, уже привыкшие всюду сталкиваться с несчастьями, обратились к Эжену. Сама не зная почему, она твердо и бесповоротно поверила, что судьба ее сына связана с этой новостью. Она перечитала огромные буквы еще раз, слог за слогом, шевеля губами, почти произнося слова вслух. На слове «Норвегия» она остановилась, размышляя. Ей показалось, что эта далекая страна, местонахождение которой она представляла себе лишь весьма смутно, каким-то странным образом неразрывно связана с жизнью ее сына. Она ничего не сопоставляла, не обдумывала: она забыла даже, что Эжен в самом последнем письме уверял ее, будто останется в учебном лагере еще по меньшей мере полгода. Она видела только буквы, оповещавшие ее о близкой и страшной опасности. И эта женщина, никогда ничего не читавшая, кроме молитвенника, сделала то, что ей было совсем не свойственно. Она поспешно перешла улицу, роясь на ходу в своей сумочке, и, подойдя к продавцу газет на противоположном тротуаре, протянула ему три цента и тут же развернула свежую, еще пахнущую типографской краской газету, которую он ей подал. Прислонившись к стене какого-то магазина, она среди толчеи выходивших из фруктового отдела покупательниц прочла несколько строк, изо всех сил прижимая к себе сумку. Через минуту она машинально сложила газету и посмотрела перед собой горящими от гнева глазами. Она ненавидела этих немцев. Она, никогда в жизни не питавшая ненависти ни к кому на свете, возненавидела этот неведомый ей народ неумолимой ненавистью. Она ненавидела их не только за то, что они принесли ей это несчастье, но и за все страдания, которые они причиняли другим женщинам, таким же, как она сама.
Она механическим шагом направилась к улице Бодуэн. Внезапно она хорошо поняла этих женщин из дальних стран – всех этих полек, норвежек, чешек и словачек. Все они были такими же женщинами, как она сама. Простыми женщинами из народа. Труженицами. Теми, кто во все века видел, как уходят от них мужья и сыновья. Одна эпоха кончалась, начиналась другая; но всегда было одно и то же. Во все времена женщины прощально махали рукой или плакали, прикрывая лицо платком, а мужчины маршировали в строю. И ей вдруг показалось, что она идет по этой залитой солнцем вечереющей улице уже не одна, а в сомкнутой колонне, среди других женщин, среди тысяч и тысяч других женщин и слышит их вздохи – усталые вздохи тружениц, женщин из народа, доносящиеся до нее из глубины веков. Она сама принадлежала к числу тех, кому нечего защищать, кроме своего мужа и своих сыновей. К числу тех, кто не пел, когда уходили на войну. К числу тех, кто провожал уходящих солдат, не проливая слез, но в сердце своем проклиная войну.
И тем не менее сейчас она ненавидела немцев больше, чем войну. Это ощущение смущало ее. Она пыталась прогнать его, как отгоняют от себя дурные мысли. Кроме того, оно пугало ее потому, что каким-то образом заставляло согласиться в душе на ту жертву, которую от нее требовали. Она попыталась вновь овладеть собой, защитить себя от ненависти и от жалости. «Ведь мы в Канаде, – убеждала она себя, ускоряя шаг. – То, что происходит сейчас в других странах, конечно, очень важно, но ведь мы-то здесь ни при чем». Она ожесточенно отрекалась от печальной процессии, следовавшей за ней. Но как она ни ускоряла шаг, ей не удавалось убежать от нее. Ее, казалось, окружила несметная толпа, стекавшаяся отовсюду, из прошлого, из настоящего, из далеких и близких мест: все новые и новые женщины возникали вокруг нее, и все они были такими же, как она. Но они, эти чужие, несли бремя страданий, еще более тяжкое, чем ее собственное. Они оплакивали свои разрушенные очаги; они шли к ней и, узнавая ее, с мольбой простирали к ней руки. Ибо во все времена все женщины в горе узнают друг друга. Они умоляли ее еле слышно, воздевая свои руки, словно просили хоть чем-нибудь помочь им. Роза-Анна шла торопливой походкой. И в ее душе, в душе простой женщины, происходила жестокая борьба. Она видела отчаяние своих сестер, она смотрела на него без содрогания, она встречала его лицом к лицу и понимала весь его ужас; но потом она бросила на весы судьбу своего сына, и эта судьба перевесила. Эжен представлялся ей сейчас таким же покинутым, таким же беспомощным, как и Даниэль. Это было одно и то же: она видела, что одинаково нужна обоим. И вместе с пробудившимся инстинктом хранительницы очага к ней вернулась ее энергия, она вновь обрела свою цель и отбросила все другие мысли.
Немного не доехав до улицы Бодуэн, Роза-Анна сошла с трамвая у «Пятнадцати центов» – она собиралась поговорить с Флорентиной о Даниэле, а заодно и купить в бакалее на улице Нотр-Дам кое-что для ужина. Но она забыла обо всем этом. С решительным видом, крепко сжав руки, она направилась прямо к дому, встревоженная, словно там ее уже подстерегала какая-то новая угроза, которую любой ценой надо устранить, отвести, обуздать или даже предотвратить, если еще не будет поздно.
Но, увидев свой дом, она ощутила нечто вроде успокоения, и ее губы даже тронула слабая улыбка.
Она поспешно вошла в кухню, на ходу снимая пальто. Даже среди всех треволнений она не забывала, что час уже поздний и пора готовить ужин. Ослепленная ярким светом улицы, она в первую минуту различила в полумраке только привычные очертания стола, стульев, буфета. Пройдя в столовую, она повесила пальто в стенной шкаф; затем, надев фартук поверх своего лучшего платья, которое ей уже некогда было снимать, вернулась на кухню. Она уже засучила рукава выше локтей и подходила к плите, как вдруг заметила Эжена, который сидел за столом и с улыбкой смотрел на нее.
Роза-Анна протянула к нему дрожащие руки. Потом, не в силах от волнения произнести ни слова, она немного отступила, чтобы оглядеть его с головы до ног. Правда, вдруг увидев его, она была не очень уж ошеломлена. Она поняла, почему торопилась домой и так тревожилась, – именно из-за предчувствия, что он здесь и что она ему нужна. И когда он немного позже высказал ей свою просьбу, то, хотя эта просьба никак не была связана с ее страхами за него, она нисколько не удивилась. Она дошла уже до того, что вопреки своему обычному здравому смыслу готова была исполнить даже самую неразумную просьбу кого-нибудь из своих детей.
Дети играли на улице. Роза-Анна была наедине со своим сыном, но, боясь, что кто-нибудь им помешает, она поспешно повела его в столовую. Кроме того, ей казалось, что этого красивого юношу в военной форме, румяного от упражнений на свежем воздухе, так непохожего на того Эжена, которого она помнила, следует принять по всем правилам гостеприимства.
– Дай же мне поглядеть на тебя как следует! – говорила она, ведя его в самую светлую комнату их квартиры и оборачиваясь на каждом шагу, чтобы посмотреть на него. В ее голосе невольно звучала гордость за сына, такого статного, посвежевшего. Но если бы она разобралась в своих чувствах до конца, то с удивлением обнаружила бы в них некую толику и суетной гордыни, и смущения оттого, что Эжен приехал как раз тогда, когда она не была готова его принять, и застал в доме полный беспорядок.
Как только они присели рядом на кожаный диван, ею снова овладел страх. Несмотря на цветущий вид, Эжен выглядел озабоченным. И она решила было, что он приехал домой без разрешения начальства.
– Наверное, тебя хотели послать туда, – сказала она с горечью, указывая на смятую газету, которую бросила на буфет.
Эжен рассмеялся. Но смех его звучал вяло, деланно и невесело, скорее даже печально, и он все время приглаживал рукой свои густые волнистые волосы.
– Да что ты, мать, вовсе нет! Ты все такая же, вечно что-то выдумываешь!
Наступило молчание. Эжен, в свою очередь, пытался завязать разговор. Он рассказал кое-какие подробности о жизни в лагерях; уверял, что очень доволен. Потом он замолчал, обдумывая, как бы ему перейти к самому важному.
Роза-Анна продолжала расспрашивать его. Хорошо ли кормят в армии? Очень ли он там скучает? С кем подружился? Эжен отвечал рассеянно, улыбаясь иногда наивности ее вопросов, и с недовольным видом оглядывался по сторонам. Господи, до чего же все тут убого и мрачно! Он вспомнил, как мать сама ставила его маленькую раскладушку и стелила тонкий матрас, когда он хотел лечь спать пораньше; как она заботливо оставляла для него ужин в духовке, когда он до поздней ночи шатался по улицам предместья. Он вспомнил ее белое, осунувшееся лицо в тот день, когда она пошла в полицейский участок, чтобы защитить его и вымолить ему прощенье; он вернул украденный велосипед, но ей пришлось еще немало похлопотать, чтобы избавить его от суда и наказания. Он вспомнил даже маленькую выцветшую шляпку, которую она тогда носила, и ее лучшее платье – воскресное платье, которое она надела в тот день, – ей хотелось произвести благоприятное впечатление и вызвать сочувствие. Ах, как все эти воспоминания были сейчас некстати! Он предпочел бы вспомнить какую-нибудь несправедливость матери, какую-нибудь неоправданную вспышку гнева – тогда ему было бы легче высказать свою просьбу.
Он понимал, что каждая проведенная здесь минута оборачивается против него. Заботы, неприятности, страдания матери снова навалятся на него, придавят своей тяжестью, опутают и парализуют, если только он еще задержится здесь, в этом унылом доме. Да, этот дом, овеянный воспоминаниями детства, внушал ему страх. И бедность, явная, неприкрытая бедность, которая смотрела тут из каждого угла. И мужество, таинственные знаки которого неизгладимо запечатлелись на мрачных стенах. Он так давно уже хотел бежать отсюда! И он давно уже бежал. Бежал, чтобы никогда сюда не возвращаться! Распахнуть дверь, броситься очертя голову в кипенье жизни, которая уже сегодня вечером, быть может, приготовила для него пьянящий напиток забвения!
Он поднялся. Кровь застучала у него в висках. Перед его глазами всплыло лицо молодой девушки. Он сделал несколько шагов по комнате; он потоптался на месте, словно стараясь уничтожить свои воспоминания. Потом круто повернулся к матери. Глаза его стали жесткими; он сделал такое усилие улыбнуться, что лицо его исказилось. И, прикрыв лицо рукой, он сказал смиренным тоном, каким всегда разговаривал с матерью:
– Мать, ты ведь получила двадцать долларов в начале месяца?
Она кивнула, сидя на своем обычном месте в уголке дивана.
– Мне удалось сберечь десять долларов, – призналась она. – Отец пока без работы… Он рассчитывает скоро устроиться… но на всякий случай я приберегаю эти деньги. Чтобы заплатить хоть за первый месяц… Я тут как раз присмотрела неплохой домик, – продолжала она доверительным тоном. – Если мы решим его снять, твои десять долларов пойдут в задаток.
Слова «твои десять долларов» она произнесла с легкой дрожью в голосе, с особым уважением и благодарностью – ведь она так долго не позволяла себе включать их в свои расчеты!
– Ты понимаешь, – добавила она, – жилье – это первое дело. Все другое как-нибудь приложится. Когда есть крыша над головой, тогда уж можно думать и об остальном.
Она деловито и подробно посвящала его в свои намерения, как будто теперь уже была обязана отдавать ему отчет в том, что она собирается делать с деньгами, которые он будет вносить в семью.
– Будь уверен, – вскричала она с горячностью, – я прикоснусь к ним только в случае крайней необходимости.
Он отвернулся. Ему было тяжело слушать все эти разговоры о найме квартиры, о бедности, о нужде. Да заговорят ли они когда-нибудь о чем-либо другом? Разве для этого он пришел сюда? Для того, чтобы выслушивать бесконечные жалобы? Вон там, за окном, торопливо шли люди – они почти бежали отсюда, к более оживленным улицам. Другие в эту минуту заходили в кино. Молодые девушки спешили на свиданье. На улицах была музыка, на улицах была молодость; и все это ждало его.
Нервным движением он вынул из кармана портсигар, украшенный его инициалами, и, несмотря на свое волнение, немножко полюбовался им, как любовался всякий раз, когда его взгляд падал на эту дорогую вещицу.
Он сделал глубокую затяжку, злобно и обеспокоенно глядя вокруг из-под сдвинутых бровей; но тут же бросил сигарету и раздавил ее каблуком. Встав у окна спиной к матери, он резко сказал:
– Я совсем на мели, мать… Ты не могла бы дать мне несколько долларов? Дорога и всякие там расходы, сама понимаешь…
Худощавая фигура Эжена четко рисовалась на фоне окна, освещенного заходящим солнцем. Роза-Анна вздрогнула. Ее сердце рванулось к нему, как в те времена, когда он еще мальчишкой выпрашивал у нее двадцать центов, вот так же, как сейчас, отвернувшись от нее и глядя в окно на прохожих.
– Конечно, – сказала она, – но у меня нет ничего, кроме этих десяти долларов, ну, и еще кое-какая мелочь. Может быть, я наберу тебе пятьдесят центов…
Глаза Эжена сверкнули. Он быстро подошел к ней.
– Да нет, ты себя не обездоливай… Дай мне эту десятку, я принесу тебе сдачу.
Эта просьба резанула ее по сердцу словно ножом. Страшное сомнение охватило ее: что, если Эжен так и уйдет с этими десятью долларами – ведь он такой слабохарактерный и совсем не знает цены деньгам! В отчаянии она уже видела, как теряют смысл все ее долгие и тяжкие расчеты. Но она быстро овладела собой. Нельзя же сразу думать такое! Эжен зайдет в магазин на углу, а потом принесет ей оставшиеся деньги.
Она выдвинула ящик буфета, где держала сумочку, и вынула совсем новенькую, хрустящую бумажку.
– В конце концов, это твои деньги, – сказала она. – Если бы ты не пошел в армию, их бы у нас не было… Только, если ты сможешь потратить не все… Эжен…
На этот раз она выдержала его взгляд и с мольбой протянула к нему руки.
Он поспешно взял деньги, стремясь скорее уйти от невысказанных упреков, которые больно его ранили.
– Не беспокойся, – раздраженно сказал он, – я тебе все отдам, я же скоро получу жалованье. Я отдам тебе даже больше.
С деньгами в кармане он сразу осмелел. Да, в этом доме все надо изменить. Пора уж ему взять бразды правления в свои руки. Отец ничего не сумел сделать, чтобы спасти семью. Ну что ж, теперь он примет эту обязанность на себя.
– Знаешь, мать, все наши невзгоды позади, – сказал он. – Мне, наверное, скоро дадут нашивки, и тогда ты будешь получать в месяц уже не двадцать долларов, вот увидишь. Тебе будет на что жить. Не мыкаться же тебе весь свой век. Мы, твои дети, о тебе позаботимся…
К нему вернулось хорошее настроение; он так увлекся этими прекрасными планами, что кровь прилила к его лицу, а глаза ярко заблестели. Наклонившись к матери, он поцеловал ее в щеку и ласково пробормотал:
– Ну, чего бы тебе хотелось? Что ты хочешь, чтобы я тебе купил? Платье? Шляпу?
Она улыбнулась жалкой, смиренной улыбкой и, давно уже излечившись от пустых иллюзий, вся во власти навязчивой идеи, ответила, сдвинув брови, мягко, но упрямо:
– Понимаешь, твои деньги для квартиры.
И уронила руки – в этом жесте была скорее решимость, чем безнадежность.
Эжен быстро надел кепи на курчавую голову и повернулся к маленькому зеркалу в буфете.
– Ты даже не поужинаешь с нами? – испуганно вскричала Роза-Анна.
Лицо юноши стало печальным и виноватым. Мягкие, чувственные, почти женские губы искривились. Его снова охватили грусть и смятение.
– Понимаешь, я… мне нужно кое с кем повидаться… но завтра…
И он попятился, стараясь избежать растерянного взгляда матери.
– Мне нужно кое с кем повидаться… но вот потом…
Он уже достиг двери. Он уже протянул руку, чтобы отворить ее, как вдруг в дом ворвалась шумная гурьба детей.
– Жэн! – кричали они.
Они повисли на нем, цепляясь за руки, за ноги. Люсиль и Альбер принялись шарить в карманах молодого человека, а крошка Жизель дергала его за рукав. Она спросила, шепелявя: