Текст книги "Счастье по случаю"
Автор книги: Габриэль Руа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
XXVI
Несколько мужчин стояли посреди зала, застыв в молчании; другие прислонились к прилавку, не замечая, что их трубки погасли. Все напряженно слушали последние новости с фронта. В этот час обычные радиопрограммы часто прерывались передачей последних известий. Легкая музыка только что умолкла, и заговорил диктор. Он коротко сообщил последние новости, и затем снова раздалась музыка. Окаменевшие фигуры зашевелились, и несколько человек заговорили разом.
Внезапно прозвучал чей-то глухой голос, похожий на стон:
– Несчастная Франция!
Эманюэль, снова ушедший в свои неотвязные мысли, которые он хотел отогнать от себя хотя бы на время отпуска, с нервной поспешностью зажег сигарету. Набегавшие морщинки ломали линию его бровей. Он курил короткими затяжками, словно не в силах справиться с каким-то внезапным бурным волнением.
Человек, заговоривший о Франции, стоял возле него, облокотясь на прилавок и опустив голову на сжатые кулаки. Потом он выпрямился – медленно, с трудом, словно приподнимая на своих плечах тяжелое бремя страданий; Эманюэль узнал Азарьюса Лакасса, который в свое время делал мелкую столярную работу для его родителей, и тотчас протянул ему руку с той простой и спокойной приветливостью, которая всех к нему располагала.
– Мосье Лакасс, я Эманюэль Летурно, – сказал он. – Я хорошо знаком с Флорентиной.
Азарьюс посмотрел на него – казалось, он был удивлен, услышав имя своей дочери.
– Да, дело плохо! – произнес он вместо ответа. – Несчастная Франция, несчастная Франция!
Он был глубоко взволнован. Этот странный человек, который, понимая бедственное положение своей семьи, не признавал своего поражения, этот лодырь, как его называли в предместье, этот легкомысленный мечтатель был близок к отчаянию только потому, что в далекой стране, известной ему лишь понаслышке, в кровавом сражении решались судьбы армий.
– Франция! – пробормотал он.
Он произносил это слово так, словно в нем заключалось для него что-то близкое, родное и вместе с тем магическое – и привычная повседневность, и редкостное, необычайное чудо.
– Какая прекрасная страна – Франция!
– А откуда вы знаете, что она такая уж прекрасная? – вставил молодой капельдинер из кинотеатра «Картье». – Вы же там никогда не бывали.
Он не упускал ни одного удобного случая сцепиться с Азарьюсом, который как-то вечером упрекнул его за то, что он не пошел в армию.
– Откуда я знаю? – проговорил Азарьюс звучным мягким голосом без тени раздражения. – Откуда ты знаешь, что солнце прекрасно? Потому что издалека, через миллиарды миль – так нам говорят астрономы, – ты чувствуешь его тепло и его свет, верно? Откуда ты знаешь, что звезды хороши? Ведь эти дырочки черт его знает как далеко в небесной тверди? Потому что на расстоянии в мили, и в мили, и в мили тебе видно их сияние по ночам, как бы ни было темно.
Он начал горячиться, и в его словах зазвучал грубоватый безыскусственный лиризм.
– Да, Франция, – говорил он. – Она как солнце, как звезды. Пусть она далеко, пусть мы ее никогда не видели, мы – французы, исконные французы, только уехавшие из Франции, хоть мы и не знаем, какая она – Франция. Ведь мы так же не знаем и что такое солнце, и что такое звезды – знаем только, что они посылают нам свой свет и днем и по ночам… И по ночам, – повторил он.
Он стал рассматривать свои праздные руки, поворачивая их так и сяк; он рассматривал их с изумлением, которое, казалось, испытывал всегда, видя, какие они белые и бесполезные. Потом он вдруг торжественно поднял их кверху.
– Если погибнет Франция, – произнес он, – это будет так же плохо для всего мира, ну, скажем, как если бы исчезло солнце.
Наступила тишина. Все эти люди, даже самые грубые и самые молчаливые, любили Францию. Они пронесли через века таинственную и нежную привязанность к своей далекой отчизне, брезжившую в глубине их душ, словно неясный свет, смутную, но постоянную тоску, редко находившую выражение в словах, но слитую со всем их существом, подобно их религии и наивной прелести их языка. Но когда один из них высказал эту простую истину вслух, они были удивлены и даже смущены, словно вдруг заметили, что раскрыли друг другу свою тайну. Эманюэль, который прислушивался к словам Азарьюса сначала с удивлением, затем с нерассуждающей увлеченностью юной и благородной натуры, а потом с некоторой сдержанностью, чувствуя, что этот патриотический пыл не успокаивает его тревоги и не отвечает его жажде справедливости, теперь задумчиво держался поодаль. Несколько мужчин постарше подошли к Азарьюсу, и один из них, хлопнув его по плечу, вскричал:
– Хорошо сказано, Лакасс!
За прилавком Сэм Латур почесывал затылок, стараясь не показать, как сильно он взволнован, – его переполняла непередаваемая гордость, вроде той, которую он испытывал ежегодно, слушая проповедь в день праздника Иоанна Крестителя[8]8
Иоанн Креститель считается покровителем Канады. (Прим. перев.).
[Закрыть].
– Конечно, но проку-то от этого немного, – заметил он, стремясь перевести разговор на более понятную тему. – Лучше бы они там, во Франции, думали о подготовке к войне, а то они, как эта птица – страус, что ли? – которая сует голову в песок, когда видит, что надвигается опасность… Я уже тебе сколько раз говорил, Лакасс, что их линия Имажино, Имажино… мало чего стоит!
– Во первых, не Имажино, а Мажино. По фамилии инженера Мажино, создавшего эти укрепления, – поправил его Азарьюс.
– Все одно – ничего это не стоит. – Одни выдумки!
– Может быть. Но дело решается не так-то просто, – отрезал Азарьюс. – Крепость – она и есть всего только крепость. Это еще не вся страна. Страна – совсем другое. Если крепость пала, это еще не значит, что страна погибла.
Его постепенно охватывал ораторский пыл и приятное ощущение, что его слова убеждают слушателей. Он огляделся по сторонам, словно обращаясь не к этой группе жадно внимавших ему зевак, но к огромной толпе, гул которой внезапно зазвучал в его ушах.
– Франция не погибла, – сказал он.
– Но я же тебе все-таки не раз говорил, что их линия Мажино ничего не стоит, – настаивал Латур. – Я говорил тебе: это – ну, вроде бы как я сам за прилавком… Очень легко пырнуть меня в бек…
И, довольный удачным сравнением, он обвел взглядом слушателей, как бы предлагая им самим убедиться в справедливости его слов. Но Азарьюс перебил его почти грубо:
– Франция не погибла. Всякий раз, как на Францию обрушивалось какое-нибудь бедствие, она поднималась потом еще более сияющая, чем прежде. Не раз видали, какова она, Франция, когда ей грозит гибель. Мы все знаем это из истории. И еще мы знаем, что в минуты опасности у Франции всегда находился кто-нибудь, кто вел ее к победе. В древние времена это была Жанна д’Арк. Потом Наполеон Бонапарт. И в последней войне, не забывайте, у Франции был маршал Фош. Кто будет теперь? Этого еще никто не знает, но у нее будет спаситель. В грозный час у Франции всегда находился освободитель.
Он помедлил, облизывая губы и ожидая одобрения слушателей. Но глубокое душевное волнение, охватившее было окружавших его людей, уже улеглось, и им захотелось пошутить.
– Да ты, черт возьми, знаешь историю как свои пять пальцев! – вскричал Латур. – Ты ходишь в вечернюю школу?
И все присутствовавшие поддержали эту непритязательную шутку громким хохотом и восклицаниями:
– А что! Видно, он от учебы не отлынивает! Оно и не без пользы!
– Да, я читаю, я стараюсь узнать побольше, – сухо ответил Азарьюс.
Он помрачнел. Потом он заметил Эманюэля, чье склоненное, скрытое тенью лицо было таким юным, таким задумчивым, что Азарьюс дружески положил руку на плечо молодого человека.
– А вам, молодой солдат, – сказал он, – вам очень повезло!
Он окинул зал растерянным, печальным взглядом, потом снова взглянул на Эманюэля.
– Вы молоды, – продолжал он, – у вас есть мундир и оружие, вы можете сражаться.
– Черт возьми, ты говоришь, как самый древний старик во всей деревне, – бросил Латур, – а ведь ты ни чуточки не старше меня!
– Я уже немолод, – ответил Азарьюс.
И голос его внезапно зазвучал надтреснуто.
Но почти тут же он выпрямился – выпрямился прямо перед Эманюэлем, словно для того, чтобы помериться с ним ростом, и его голубые глаза сверкнули.
– Привет! – крикнул он и вышел.
Некоторое время спустя Эманюэль вышел за ним и снова отправился бродить по городу.
Слова Азарьюса произвели на него сильное впечатление, и он еще больше заинтересовался противоречивой натурой этого человека, который, как все говорили, не мог обеспечить своей семье сносного существования и в то же время обладал такой силой убеждения. Лакасс его интересовал, но к этому примешивалась, пожалуй, и некоторая доля любопытства. И поскольку размышления об отце Флорентины как бы сближали его с ней самой, он попытался яснее определить то впечатление, которое произвел на него Азарьюс Лакасс. У Эманюэля было такое чувство, словно он соприкоснулся с прекрасной и благородной идеей, которую не решался принять полностью, ибо она могла таить в себе опасность. Разумеется, он и сам тоже любил Францию. Как все молодые канадцы французского происхождения, воспитанники коллежей, следовавших французским традициям, если не французскому хорошему вкусу, он разделял многие консервативные идеи, верил в живучесть национального духа, почитал традиции предков, культ национальных праздников – но в этих застывших представлениях, подумал он, не было ничего, что могло бы воспламенить воображение молодежи, ни даже по-настоящему поддерживать мужество: вот и его отец, будучи пламенным приверженцем Франции, тем не менее всячески уговаривал сына не вступать в армию и не спешить на защиту той самой Франции, которую он, по его словам, так горячо любил. И все же в течение некоторого времени Эманюэль, пожалуй, был приверженцем этого культа французской нации, который словно ожил и помолодел в его сердце. Может быть, он, так же как и Азарьюс, увидел в этом культе нечто большее, чем простую верность прошлому. Может быть, ему, несмотря на всю его юность, открылись величие и красота живой Франции. Но он знал, что не только этот порыв заставил его сделать решительный шаг. Он любил Францию, он любил все человечество, бедствия порабощенных стран вызывали у него глубокое сострадание, но он знал, что бедствия царили повсюду на земле и до войны и что бороться с ними надо не силой оружия. Несмотря на то, что по природе он был очень чуток и отзывчив, идея справедливости владела им, пожалуй, сильнее, чем сострадание, и долгое мученичество Китая или глубокая нищета Индии возмущали его не меньше, чем оккупация Франции. И, углубляясь во все эти сложные, жгучие, порой противоречивые размышления, он и сам уже больше не понимал, какие побуждения заставили его добровольно подчиниться военной дисциплине. Но тут он внезапно рассердился на себя за это постоянное возвращение к собственной персоне. Он прекрасно знал, что когда-нибудь ему предстоит сделать смотр всем своим мыслям, чтобы найти свою собственную, неопровержимую правду, но предпочитал, чтобы это произошло не сегодня вечером. Сперва он хотел дать себе несколько дней полного отдыха. И он снова вызвал в памяти нежный образ Флорентины.
Бесцельно бродя по городу, он уже не раз оказывался на улице Дю-Куван, в нескольких шагах от того дома, где жили Лакассы, но не решался опять зайти туда, чтобы не докучать Розе-Анне.
Около одиннадцати часов вечера он снова начал надеяться на встречу и решил постоять у кинотеатра «Картье» в то время, когда там кончается сеанс. Оттуда вышло человек тридцать, и он внимательно присматривался к ним; вдруг одна девушка показалась ему настолько похожей со спины на Флорентину, что он сразу ринулся к ней и уже протягивал руки. Девушка обернулась и при виде Эманюэля с вытянувшимся от досады лицом прыснула со смеху.
Эманюэль ушел, упрекая себя, что мог принять ее за Флорентину. Подумав, он решил, что эта девушка, в сущности, вовсе на нее не похожа и совсем не красива, и ему захотелось тут же рассказать о своей ошибке Флорентине и, быть может, немного посмеяться вместе с ней. Потом в нем шевельнулось смутное беспокойство. Так ли уж хорошо он знает Флорентину? Какая она на самом деле? Склонная к веселью или втайне печальная?
Вспыльчивая или кроткая? Да, немного вспыльчивая, решил он, вспомнив случай в кафе, когда она рассердилась на него и на Жана. «Но ведь ее окружают такие грубые люди! И работа должна ее раздражать! Она, наверное, очень устает!» – говорил он себе. И он начал вспоминать черты ее лица, закрыв глаза, чтобы ярче представить себе тот ее образ, который сохранился в его памяти с первой их встречи. Все другие встречи уже не добавили ничего нового к этому первому впечатлению. С того самого дня он сохранил о ней ясное, точное, отчетливое воспоминание. Он видел ее небольшой прямой нос, горящие глаза, тонкую, прозрачную кожу щек и даже небольшую жилку на шее, которая обозначалась при малейшем волнении. Он вспомнил, какой тонкой показалась ему ее талия, когда они танцевали. И в его ушах зазвучали слова Жана. «Она слишком худая», – сказал Жан. «Нет, – подумал Эманюэль, – не худая, а миниатюрная, очень миниатюрная». Ему понравилось это слово – по его мнению, оно очень точно определяло Флорентину. Он сказал себе, что это будет первое слово, которое он употребит, если ему случится описывать Флорентину какому-нибудь приятелю. «Миниатюрная, такая миниатюрная…» – повторял он, продолжая идти. И вдруг у него болезненно сжалось сердце: он мысленно увидел перед собой жалкое жилище Лакассов и Розу-Анну – как она сидела перед ним, такая кроткая и смиренная. «И она тоже, – сказал он себе, – была, наверное, когда-то тоненькой и хорошенькой».
Снова подумав о Флорентине, он произнес вслух:
– Там ей не место.
И он опять представил себе шумный, полный народу магазин на улице Нотр-Дам, покрытый копотью домик, лепившийся у железнодорожного полотна. «Там ей не место», – упорно повторял он, как будто, вознегодовав против судьбы Флорентины, мог облегчить ее жизнь.
Из каждой настежь распахнутой лавочки, мимо которой он проходил, вырывался могучий металлический голос. Иногда Эманюэль не мог расслышать какие-то слова, а из другой лавочки уже доносился тот же голос, доканчивавший следующую фразу. Сотни репродукторов справа и слева от него, позади, впереди, выкрикивали отрывки последних известий, изо всех сил стараясь напомнить ему о кошмаре, в котором, изнемогая, билось человечество. Он пытался не слушать, а если и слушал, то силился оградить свое сознание от вторжения мрака и ужасов, не воспринимать ничего, кроме слов, бессмысленных, бессвязных, оглушавших его своим звучанием.
Мало-помалу в его впечатлительной душе разочарование уступало место надежде на завтрашний день. «Завтра я увижу ее, – говорил он себе. – Да, да, завтра…» И это словно наполняло его душу радостным волнением. Ему хотелось бы, чтобы эта ночь уже прошла, но он утешал себя мыслью – может быть, это и к лучшему, что ему не удалось увидеть Флорентину сразу же по приезде. Теперь вся его радость была впереди, его доля радости была еще не тронута, он еще не прикоснулся к ней, сохранил ее всю.
«Завтра…» – повторял он, подбадривая себя, – так упрямый путник, задавшийся целью пройти большое расстояние, намечает себе все более и более отдаленные цели. «Да, завтра, пусть даже послезавтра… если не выйдет раньше». Однако он ясно понимал, что не сможет долго выдерживать такое напряженное ожидание в одиночестве. И тем не менее он даже не думал о возвращении домой. Мать обязательно спросит: «Как ты провел вечер, Манюэль?» И своим вопросом вновь напомнит ему о его разочаровании. А он, возможно, скажет ей о своих бесплодных поисках. Тогда она дружески пожурит его и добавит (он был так уверен, что она скажет именно это!): «Послушай, Манюэль, но ты же можешь выбирать среди самых воспитанных девушек в Сент-Анри!»
«Воспитанных…» Это слово она произносила чаще всего подчеркнуто дружеским тоном, подумал Эманюэль. Он невольно улыбнулся. Воспитанная! Была ли Флорентина воспитанной? Нет, решил он. Она была типичной девушкой из предместья, с грубоватыми словечками, с простонародными манерами. В ней было нечто лучшее, чем воспитанность… Знакомая с бедностью, бунтующая против бедности Флорентина с ее развевающимися волосами, с ее маленьким решительным носиком, с ее забавными, иногда грубоватыми словами – словами истины – была самой жизнью.
Нет, чем больше он об этом размышлял, тем меньше надеялся, что мать одобрит его выбор. Это удручало его, но нисколько не ослабляло его решимости. Однако он еще не чувствовал себя в силах преодолеть сопротивление семьи. Сегодня вечером он не смог бы перенести ничего, что противоречило бы его настроению.
Ну, а тогда что же? Поискать кого-нибудь из приятелей? Но он не мог вспомнить ни одного, чье общество было бы ему сейчас необходимо, приятно или полезно. Казалось, он и все его бывшие приятели находились теперь на разных планетах. Эти молодые люди, которые в годы войны продолжали жить своими мелкими личными интересами, слишком возмущали и раздражали его. Сегодня вечером, раз уж ему не удавалось найти полное забвенье, он скорее предпочел бы соприкоснуться с чем-нибудь неизведанным, волнующим, тревожным. Он думал даже, что ему было бы интереснее перекинуться несколькими словами с первым встречным на улице, чем вести длинные разговоры с людьми своего круга. Ему казалось, что этим вечером в его сердце и в сердцах рабочих живет один и тот же мучительный вопрос. Ведь его самого переполняло множество сложных, противоречивых чувств и стремлений, которые надо было понять и примирить. Это желание проникнуть в душу народа было у него всегда, но сегодня оно стало особенно сильным, словно, приближаясь к простым людям, оставаясь с ними, он продолжал поиски Флорентины – поиски, которые должны были помочь ему лучше понять ее, уничтожить все преграды, стоящие между ними. Ах, услышать сегодня вечером голос, все равно чей, лишь бы он говорил на языке Флорентины, на языке народа!
И тут он подумал о своих товарищах с улицы Сент-Амбруаз, о тех, кто собирался у матушки Филибер. И перед его мысленным взором возникла вереница лиц, отмеченных печатью разочарования, печатью тяжелой жизни. Неужели он мог настолько забыть их – первых друзей детства, которые жили в нищете и словно живой укор вставали между ним и той относительной обеспеченностью, тем благополучием, какими он пользовался?
И сейчас его вдруг охватило желание узнать, что же с ними сталось, мягкое и немного грустное любопытство, как будто он неожиданно увидел словно со стороны те разные пути, по которым они пошли и которые теперь успели увести их далеко друг от друга. «Будущее Жана предвидеть нетрудно, – подумал он. – Тот, кто не страдает чрезмерной щепетильностью, всегда преуспеет. Но как идут дела у Альфонса, у Буавера, у Питу?»
Он круто повернул назад и направился к улице Сент-Амбруаз.
XXVII
Дверь кабачка была раскрыта настежь; с улицы были видны закопченные стены; по углам свисала паутина. Зал показался Эманюэлю совсем пустым – пустым и унылым. Только войдя внутрь, он увидел Альфонса, неподвижно сидевшего на своем обычном месте у незатопленной печи. Альфонс растянулся на двух составленных вместе стульях, поддерживая голову сплетенными на затылке руками, и, казалось, уже много часов завороженно смотрел куда-то в пространство. На лице его лежала тень.
– Ну, здравствуй, что ли! – сказал Эманюэль, протянув руку над спинкой стула и слегка касаясь плеча Альфонса.
Потом он обвел глазами маленький зал. Из-за портьеры, отгораживавшей заднюю комнату кабачка, доносилось шарканье домашних туфель матушки Филибер. Около одиннадцати часов она всегда начинала готовить ужин для мужа, возвращавшегося в полночь с завода. Тихонько булькавший на кухне капустный суп наполнял помещение своим неприятным запахом.
Эманюэль взял стул, повернул его спинкой вперед и сел верхом напротив Альфонса.
– Греешься у остывшей печи! – пошутил он.
Альфонс приподнял тяжелые веки и сразу же опустил их, словно свет причинил ему невыносимую боль.
– Остывшая или полная огня, все же компания, – пробурчал он.
Он протянул руку, прося сигарету, со страдальческим видом, не пошевельнувшись, стерпел, когда Эманюэль вложил ему в руку зажигалку, затем вяло перевалился на другой бок.
– А ты не заметил, что зима давно прошла? – смеясь, спросил Эманюэль.
– Да неу-у-ужто? – протянул Альфонс.
Потом он снова погрузился в молчание.
– А как другие? – осведомился Эманюэль. – Что с ними сталось?
Альфонс зевнул.
– Не знаю.
Потом засмеялся желчным, язвительным смехом.
– Ты еще не видел Буавера? – спросил он.
– Нет, я только что приехал.
– Тебе было бы забавно…
Он многозначительно оборвал фразу, давая понять, что мог бы рассказать немало интересного, если бы только захотел, – этой хитростью он обычно сразу же привлекал к себе внимание. Но поскольку Эманюэль не проявил никакого нетерпения, Альфонс нарочито продолжал молчать с хмурым видом; затем он не вытерпел и снова закинул удочку:
– Вот уж кто снимает пенки с этой войны!
– Да? – спокойно заметил Эманюэль.
– Да, – сказал Альфонс. – И еще как! Работенка, новые ботинки, новая шляпа, часы с гарантией на полгода… а в придачу ко всему еще и мадемуазель Эвелина. Если услышишь колокольный звон завтра или там послезавтра, так знай, что это его венчают. Мосье Буавер выйдет из церкви с мадемуазель Рошон из «Пятнадцати центов», которая будет сидеть на его шее до конца дней: будьте спокойны, полная гарантия от мобилизации. Этот парень весь обгарантирован с головы до ног. Он даже от несчастных случаев застраховался – а вдруг ему отрежут ноги при переходе через улицу! Да, он – чудо в своем роде. И останется таким всю свою жизнь. В восемьдесят лет он будет точно таким же, каким был в семнадцать. Ты его помнишь: маленький сопляк, который клянчил у всех сигареты, а когда у него были свои, так говорил: «Это мои. Если вам нужны сигареты, делайте как я. Заработайте на них». Неудавшийся делец: «Все, что ваше – это мое, но мое – это только мое!» Парень с такими понятиями далеко пойдет, можешь быть уверен!
– Значит, он наконец работает? – спросил Эманюэль.
– Ну да, и можно подумать, будто, кроме него, никто никогда не работал. «Ах, моя контора, моя контора… Моя маленькая контора, мое маленькое перо, все мои маленькие делишки…» Он весь в цифрах – с утра до ночи. А потом, чтобы отдохнуть от работы, он в маленькой красной записной книжечке высчитывает цент за центом, сколько ему требуется для начала семейной жизни. Буавер тратит на хозяйство по пятидесяти центов в месяц, как на пакет слив. Пятьдесят центов на холодильник, пятьдесят на электроутюг, пятьдесят центов на веревку для белья, пятьдесят центов на обручальное кольцо. Ему уже известно, во что обойдется чистка нового костюма в белую полоску, который еще у портного. В общем, если ты хочешь прослушать курс в три урока, как преуспеть в жизни, да еще и жениться, получая восемнадцать долларов в неделю, – обратись в Буаверу. Все это у него подсчитано в записной книжке. Я же говорю тебе – феномен. Этакий Рокфеллер в миниатюре.
Эманюэль смеялся от души, догадываясь, что Альфонс, наверное, пытался занять у Буавера денег, но получил отказ.
– Ну, а что другие? Как Питу?
– Не знаю. Больно уж прытки они все стали.
– Ну, а ты как?
– А я как? Сам видишь. Совсем один в своей лодке. Последний из безработных. Последний в своем роде. Экспонат!
И он повторил с оттенком комической снисходительности:
– Совсем один в своей лодке.
– Но послушай, – заговорил Эманюэль. – Ты просто балда. Никогда еще человеку не представлялось столько возможностей, как в наше время.
– Ну, ну, поговори, – пробурчал Альфонс. – Еще один пижон нашелся.
Он подтянул колени к подбородку и с трудом сел, гримасничая от боли, растирая бока и покачивая головой, как старик. В тихий кабачок ворвался вой сирены. Альфонс поднялся на ноги.
– Угости меня хоть кока-колой, – попросил он плаксивым голосом.
Потом внезапно передумал:
– Нет, лучше уйдем поскорее. Старуха, того и гляди, взовьется и выставит меня вон. Она стала совсем невозможной с тех пор, как красавчик Питу больше не поет здесь свои песенки. К тому же еще и любопытной. Ей, видите ли, угодно знать, когда же я с ней наконец расплачусь. Какова, спрашивается! Да пойдем же, – проворчал он, видя, что Эманюэль приподнимает портьеру, чтобы побеседовать с матушкой Филибер. – Ты что, хочешь, чтобы я говорил, да? – сказал он, остановившись посреди комнаты. – Ну, ладно, сейчас поговорим.
Но, выйдя на улицу, он словно совсем забыл о присутствии Эманюэля. Он шел тяжело, с трудом волоча онемевшие ноги, и колени у него подгибались, как у пьяного. Однако, подойдя к улочке Сент-Зоэ, он как будто пришел в себя и воскликнул:
– Нет, нет, только не в эту сторону! У меня нет никакой охоты встречаться с Гиттой!
– С Гиттой?
– Ну да, с Гиттой… С Гиттой Летьен… Я тоже, случается, заглядываю в «Пятнадцать центов». Вот там я и познакомился с Гиттой. Да и ты ее, наверное, видел, когда похаживал к ее подружке, красотке Флорентине…
– Оставь Флорентину в покое, – резко заметил Эманюэль.
– Ладно, ладно, я же ничего такого не сказал, – вскричал Альфонс, и кривая улыбка исказила его лицо. – Я должен был повести ее сегодня вечером в кино, ну, Гитту, и заплатить за это удовольствие. – Он рассмеялся и добавил: – А я не раздобыл денег. Может, она меня еще поджидает.
– Я так думаю, она вряд ли станет ждать тебя во второй раз, – заметил Эманюэль.
– Забавно все-таки, – продолжал Альфонс. – Есть женщины, которым не очень-то нравится, если они уверены в своей победе… Но она хорошая девушка – наша толстуха Гитта. Все было бы проще, если бы она не надавала мне в долг столько денег. Взять хотя бы эту шляпу – она мне купила. И ботинки тоже, если не забыл…
– А, заткнись, – сказал Эманюэль.
Они долго шли в молчании. Дойдя до улицы Сен-Жак, Альфонс указал на светившееся окно какой-то мансарды.
– Ишь ты, это отец приехал в город проветриться, – сказал он.
– Твой отец? Ах да, правда. Родных у тебя больше не осталось. Но я, по-моему, с ним незнаком.
– И ты много потерял, – вздохнул Альфонс. – Отец у меня – тот еще тип.
Он попросил вторую сигарету.
– Я тебе отдам потом все зараз, – сказал он. – И тот доллар, и за выпивку тоже… – Он остановился и при свете зажигалки с любопытством поглядел на свои трясущиеся руки. – Скажи, тебе приходилось бывать на свалке?
– На свалке?
– Ну да, на свалке, на мысе Сен-Шарль.
– Нет.
– Ах, нет!
Он улыбнулся странной улыбкой и принялся рассказывать удивительную и мрачную историю, которая сначала показалась Эманюэлю сплошным вымыслом.
– Я знавал одного типчика, – начал Альфонс, – который устроил себе на свалке вроде бы торговое предприятие. Он подбирал поломанные жестяные котлы, чинил их, выправлял, а потом перепродавал одному старому еврею. Жаль только, что это была не больно-то крупная торговля. Бывало, по целым неделям ничего стоящего не попадалось, но иногда на берег приходили грузовики, доверху наполненные котлами, в которых перетапливают сало, и тут этот парень здорово подзарабатывал. У него была комнатка в городе. Но ведь и на свалке, как везде и всюду, водится жулье. И вот мой парень сколотил себе эдакую дачку прямо на свалке, чтобы стеречь свое торговое предприятие. Было время, когда там построили настоящий поселок – целую кучу лачужек чуть повыше собачьей конуры. Для этих построек не требовалось просить официального разрешения, да и доски и прочий материал долго искать не приходилось. Эх, старина, это была сущая благодать, сколько там валялось всякого добра: спинки кроватей, куски кровельного железа и толстого, не слишком грязного картона. Нужно было только подобрать поломанную трубу, четыре листа железа на крышу, а потом подыскать себе местечко у самой воды, где поменьше вони. И подумать только, что многие готовы платить тысячи долларов за виллу и за воскресную поездку на реку. А ведь у этих ребят на свалке все это было даром – ну, кроме воскресных поездок. И спокойствие – тебе пришлось бы немало поездить, чтобы найти такое спокойствие, как на этой свалке. Эдакое кладбищенское спокойствие – как среди могил. По ночам ничего не слышно, кроме крыс, которые роются в падали и удирают с огромными кусками в зубах. А город остался далеко позади – всякое там социальное обеспечение, и очереди нищих, которые ждут своего талончика на хлеб, и вся городская шумиха неизвестно по какому поводу! А здесь ни трамвайного «дзинь-дзинь», ни огромных лимузинов, которые плюются газом тебе в рожу, словно ты зачумленный, и никакого грохота – ничего. Ты – у себя дома. Но чтобы вернуться к этому деляге, к моему парню, могу тебе сказать, что он в конце концов наладил жизнь на славу. Он никому не должен был ни цента, да и городу он ничего не стоил. И ко всему прочему он еще воспитывал в городе малыша, прямо как солидный человек. И вот надо же было случиться такой беде, что чиновники из санитарной службы забрели на эту свалку, потому что там нашли одного беднягу, который умер совсем один в своей хибаре и его наполовину съели крысы. И знаешь, Летурно, что сделали эти господа из санитарной службы, когда они явились на свалку, зажимая себе носы, прямо всей ладонью?
Альфонс вытер лоб, на котором выступили капли пота.
– Ну так вот, они сожгли весь этот несчастный поселок. Понимаешь, сожгли, Манюэль. Все сгорело дотла – все конуры, все постели и все вши… – Альфонс дышал прерывисто, словно этот рассказ вымотал его вконец. – Ну, и на следующий день, – докончил он, – мой парень уже опять был на пособии.
Он долго молчал, потом деланно рассмеялся и продолжал:
– Но если уж ты подышал вольным воздухом деревни, ты туда вернешься, обязательно вернешься. И этот проклятый поселок снова там отстроился. Ни одной лачугой меньше, ни одной больше. В точности такой же, как прежде. Столько же труб на крышах, маленьких, как цветочные горшки. И столько же котелков кипит внутри. И столько же драных кошек, вернувшихся со всем этим народом, сбежавших отовсюду, где им нечего было жрать, целые полчища драных кошек! Ты мне не поверишь, но перед лачугами даже цветы выросли – подсолнечники; я так думаю, что семена занесло ветром. И что ты ни говори, – бросил он вызывающим тоном, – а там жизнь как жизнь, в той стране. Только это совсем особая страна и другой такой страны нет нигде. Ты преспокойненько обделываешь свои делишки, и никто тебе не мешает, ну, а если ты субботним вечером заскучаешь по обществу, по той, другой стране – так что же? Ты бреешься, едешь в город и развлекаешься, как умеешь. Ты наносишь визит тем, кто живет в другой стране…
Эманюэль молчал, не сомневаясь больше, что он угадал истину. Ему было очень неловко оттого, что он так много узнал о жизни Альфонса и в то же время не имеет никакой возможности помочь ему.