355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Френсис ван Викк Мэсон » Золотой адмирал (Пират Ее Величества) » Текст книги (страница 8)
Золотой адмирал (Пират Ее Величества)
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 12:16

Текст книги "Золотой адмирал (Пират Ее Величества)"


Автор книги: Френсис ван Викк Мэсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц)

Глава 10
РЫНОЧНАЯ ПЛОЩАДЬ В ХАНТИНГДОНЕ

Благодаря более длинным ногам и лучшему состоянию лошадь Генри Уайэтта влетела, тяжело стуча копытами, в окрестности Хантингдона, на добрых четверть мили опередив небольшую лошадку Питера Хоптона. Всадник тяжело отдышался и почувствовал, как напряжены его мышцы, давно отвыкшие от верховой езды. Он безрассудно настегивал плетью своего скакуна, гоня его через беспорядочные группы овец и коров, пока наконец несчастное животное не споткнулось о кормящуюся свиноматку и не свалилось бессильно на землю. Как ни дергал всадник за узду, лошадь лежала, оглушенная ударом, и только подергивалась, словно бык, прирезанный мясником.

То, что так мало людей осталось присматривать за животными, пригнанными на рынок, заставило Уайэтта с ужасом осознать, что час казни, должно быть, совсем уже близок. Когда вдалеке поднялся сильный крик, тысяча фурий завыла в его ушах. Их соседи, приличные люди, как могли они все сговориться, обрекая на смерть его бедную мать-старуху из-за припадков падучей болезни, что преследовала ее с детства?

Трезвые богобоязненные англичане, как могли осудить они на погибель изуродованную шрамами бедную Мэг и слабого чудаковатого отца? Да, верно, Эдмунд Уайэтт время от времени баловался химией (но не алхимией же!), и это, похоже, сильно повредило ему на суде. А ведь отец за всю свою жизнь и мухи не обидел.

А леди Эддисон, такая всегда милосердная и честная дама в общине, как могла она только сплести в своем воображении такую фантастическую паутину кошмаров, что одним лишь рассказом о них можно было отправить на смерть трех несчастных, но совсем не виновных людей? Почему она это сделала? Заболела какой-то хворью, неизвестной нынешним медикам?

Задыхающийся, с полубезумными от тревоги глазами, Уайэтт бежал по Коббетс-лейн в сторону рыночной площади и зала суда графства. Там, напротив этого здания, уже веками, еще с тех пор как маленькая деревня выросла и превратилась в город Хантингдон, стояла постоянная виселица.

Переулок, мощенный булыжником, тянулся, петляя, меж старинных зданий, что стояли, накренившись вперед, словно хотели коснуться друг друга коньками остроконечных крыш над разделявшей их улицей. Невдалеке он услышал, как, перекрывая гул голосов возбужденной толпы, зазвучали трубы и барабаны.

– Боже милостивый, дай мне успеть! – Почти ослепший от пота, он услышал, как его догоняет, стуча тяжело копытами, лошадка Питера. Уайэтт обернулся назад и, задыхаясь, крикнул: – Скачи вперед! Останови их! Времени мало!

– Нет! – рявкнул Питер. – Хватайся за стремя! – Изможденная, с пеной на губах плуговая лошадь, спотыкаясь, кренясь, продвигалась вперед, одной своей массой прокладывая себе дорогу в непрерывно растущей толпе. Еще один взрыв ликования прокатился среди домов, и вспугнутые им вороны закружились высоко над крышами. Не обращая внимания на брань и удары, наносимые возмущенными горожанами, которым помешали наслаждаться спектаклем, кузены пробились мимо церкви Святого Беннета, и взору их открылись серый фасад зала суда и позолоченные флюгера.

Новую муку Уайэтту причинила мысль, что если бы они с Питером сразу же из таверны «Пестрый бык» отправились в Хантингдон в компании с шерифом и его людьми вместо того, чтобы топать дорогой в Сент-Неотс, они бы успели добраться до этого места, чтобы… Но что бы они тогда сделали?

Почему, ну почему не хватило ему прошлой ночью ума, чтобы узнать имена приговоренных к повешению? Ведь эсквайр Эндрю Тарстон несколько раз упомянул «матушку Энн», хотя верно и то, что в Хантингдоншире могла бы найтись сотня женщин с таким же именем.

Остервенело работая кулаками, Уайэтт пробился через толпу и хотел уже нырнуть под древко копья пикинера, которое тот держал горизонтально, сдерживая толпу.

– Эй, ты! Стой! – хрипло рявкнул пикинер. – А ну-ка давай назад!

Уайэтт остановился, но лишь потому, что поднял глаза на высокую, из дуба и камня, виселицу в форме буквы «Н». И словно бы раскаленное лезвие вонзилось ему в самое сердце. Ужасающе темные и безжизненные на фоне яркого июньского неба, медленно вращаясь на веревках, висели два изможденных тела. Он мог быть только уверен в том, что недавно здесь испустили дух мужчина и женщина. Могла ли повешенная быть его матерью или бедняжкой Маргарет – это Уайэтту выяснять было некогда, ведь Длинный Уильям, в черном облачении палача и с капюшоном на голове, уже подталкивал вверх по короткой лестнице последнюю, третью, жертву.

– Вздерни ее, Уилл!

– Пусть попляшет, проклятая ведьма!

– Растяни-ка ей шею!

Выкрики из толпы были грубыми, совершенно безжалостными, незабываемо страшными и отвратительными.

– Сжечь бы лучше это сатанинское отродье!

Это была Мэг, растрепанная и в крайнем ужасе что-то бессвязно лепечущая.

Звонкое «зи-ип», изданное шпагой Уайэтта, выскальзывающей из ножен, зловещий блеск клинка, подкрепленный броском моряка к виселице, заставил ближайших к нему зевак отшатнуться в сторону. Питер тем временем рукояткой своей рапиры оглушил пикинера, попытавшегося помешать ему выбраться из толпы на открытое пространство, в центре которого возвышалась виселица. Вместе двое парней метнулись по грязным булыжникам к кучке чиновных людей с суровыми лицами, неуверенно закружившихся вокруг лестницы и палача.

– Стойте! Остановитесь, вы, проклятые вероломные мясники! – выкрикнул Уайэтт.

Он лишь чуть-чуть не успел подскочить к подножию лестницы. Длинный Уильям столкнул уже хрупкую, облаченную в жалкое тряпье фигуру приговоренной, чтобы в тот же момент ей закорчиться и закачаться в зловеще-гротескном танце в пустом пространстве. И в третий раз площадь ответила воем звериного удовлетворения.

– Слушайте! Слушайте! Слушайте! Королевское правосудие испол… – Главный констебль Хантингдоншира прервался, не закончив своего объявления. – Арестуйте и свяжите этих беззаконных мошенников! – прокричал он.

Целый отряд пикинеров и оба лучника шерифа бросились исполнять приказ, но так же скоро отступили перед бешеной игрой тяжелой шпаги Уайэтта.

– Перережь веревку, – взмолился Уайэтт. – Может, Мэг еще жива. Я… задержу их!

– Клянусь Богом, это те самые моряки из «Пестрого быка»! – изумленно вырвалось у сквайра Эндрю. – Назад! Как вы смеете мешать королевскому правосудию?!

На шерифа с ястребиным лицом Уайэтт не обратил ни малейшего внимания, он лишь яростно ринулся на Длинного Уильяма и нанес ему сильный режущий удар своей испанской шпагой. Взвыв, палач накренился вбок и исчез из виду за спиной здоровенного чернобородого пикинера, взявшего пику наперевес и сделавшего быстрый выпад. Уайэтт нырнул под стальной наконечник пики и нанес стражнику колющий удар. Скрипнули кости в запястье, когда, скользнув по кирасе солдата, острие шпаги отклонилось в сторону. Со всех сторон засверкало оружие спешащих на помощь алебардистов, и Уайэтт в неистовстве отбивал их атаки, сражаясь спина к спине с Питером, преисполненный гнева и ярости. Теперь и пикинеры, и лучники, и аркебузиры[39]39
  …и пикинеры, и лучники, и аркебузиры… – Аркебузиры – солдаты, вооруженные аркебузами – старинными фитильными ружьями.


[Закрыть]
перестали сдерживать толпу зрителей, и горожане с жадным интересом хлынули к виселице.

«Их слишком много», – сказал себе Уайэтт. Да, много, слишком много пляшущих жалящих пик, и вот уже со всех сторон к нему протянулись руки, выхватили у него драгоценную испанскую шпагу, и кто-то древком копья нанес ему по голове такой сильный удар, что из глаз посыпались искры, подобные тем, что видишь вылетающими из-под молота кузнеца.

Словно палуба «Первоцвета» при мощном налете штормового ветра, рыночная площадь закачалась у него под ногами, и он повалился назад, при этом на мгновение увидев высоко над собой багрянистое, искаженное мукой смерти лицо своей бедной сестренки. В этот жуткий момент до сознания его дошло, что язык ее вывалился меж зубов, а глаза выпучились и стали размером с голубиные яйца. К счастью, седые волосы матери упали вперед и рассыпались у нее по лицу, скрывая его выражение, но фатальный наклон ее головы к плечу им было уже не скрыть. Он не успел разглядеть, как выглядит труп отца: последовавший второй удар оглушил моряка, странные темные волны нахлынули на него и поглотили его сознание.

То, что так много событий критической важности в жизни одного человека могло произойти на протяжении единственного дня, от рассвета до заката, узнику казалось невероятным. События эти, однако, действительно произошли. Только вчера утром он, Генри Уайэтт, был бодрым, здоровым и свободным молодым человеком, имевшим скромный достаток и, вследствие появления при дворе королевы, а также знакомства с сэром Френсисом Дрейком, видящим свое будущее таким, где возможны любые прекрасные вещи. Он был и, коль скоро об этом зашла речь, оставался всей душой влюбленным, хотя и пребывал в неизвестности – взаимно ли. Возможно ли то, что Кэт Ибботт узнала о его возвращении? Разумеется: слишком уж мал был Сент-Неотс, чтоб не узнать.

Уайэтт неожиданно обнаружил, что человеческое страдание уже больше не трогало его, как прежде. Разве не видел он стольких людей в оковах, клейменных, увечных – и все лишь во имя закона ее величества? Разве он не был свидетелем того, как существ, доведенных до голода и отчаявшихся, таких, как тот бродяга Дик и его сотоварищ, называли преступниками, загоняли в солдатский строй и гнали на войны ее величества, чтобы там они нашли свою смерть – коль не хочется им болтаться на виселице в каком-нибудь городе, похожем на этот?

В помещении стояла отвратительная вонь. Скрючившись на связке тростника, должно быть оставшегося в этой камере с незапамятных времен, Уайэтт, чтобы его снова не вырвало, приподнял голову и оперся о согнутую в локте руку. Пол и стены его камеры на ощупь казались грязными и отвратительно липкими.

Однажды в детстве он случайно оказался запертым в конюшне, принадлежавшей полковнику Филлипсу. К счастью, обычно стоявшего там жеребца вывели попастись, иначе бы поднятый им от детского ужаса крик испугал бы эту здоровенную строевую лошадь и она затоптала бы его насмерть.

Но случилось так, что конюхи со смехом вывели перепуганного паренька за ухо, и приключение это окончилось для него благополучно. Однако с той самой поры у Уайэтта осталась необъяснимая боязнь закрытого пространства. На судне он испытывал жуткие муки, когда его принуждали занять необычно крохотную каюту, и поэтому, какая бы ни была погода, он часто предпочитал укладываться на ночь на палубе, среди учеников матросов и юнг.

Сейчас у него нестерпимо болела ушибленная голова и непрестанно пульсировало в висках, вызывая тошнотворное ощущение. В ушах все еще стояли голоса мировых судей: дребезжащий – сэра Генри Кромвеля, елейно мурлычащий – франклина Ричарда Джойса и отрывисто лающий – полковника Томаса Гранта. К ним его притащили, обвинили в убийстве некоего Уильяма Бентона, лучника, иначе называемого палачом Длинным Уиллом; а далее – и в более тяжком преступлении: в попытке помешать своевременному и законному отправлению королевского правосудия и в нанесении телесных повреждений главному констеблю графства Хантингдон и сквайру Эндрю Тарстону.

Уайэтт тупо уставился на тот лоскуток синевы, что лежал за единственным узким окном его камеры. Если бы не железная полоска, делящая окно пополам, оно оказалось бы вполне широким, чтобы в него мог пролезть человек. При первых приступах отчаяния он в слепом бешенстве пытался вырвать эту полоску железа из стены, но напрасно, хоть и выглядела она такой тонкой, что, казалось, ее наверняка можно было переломить или отогнуть в сторону.

На слушании его дела, окончившемся около часа назад, главный мировой судья, сэр Генри Кромвель, был таким же свирепым и непреклонным, каким окажется и его сын, Оливер, одно поколение спустя.

Раз уж избавились от этой дьявольской семейки, предлагал сэр Генри, почему бы начисто не извести весь адский выводок? Однако двое других судей относились к делу Уайэтта с меньшей долей мстительности, должно быть, он представлял собой слишком печальное зрелище, когда стоял там, запачканный кровью и грязью и с туго связанными за спиной руками. Ни у кого не нашлось доброты, чтобы стереть с его лица кровь, которая не переставала сочиться из пореза на голове.

– Клянусь ногтями на ногах Святого Павла, – заявил полковник Грант, – мне, Кромвель, нелегко будет повесить человека, способного сражаться так мужественно, как дрался наш подсудимый.

– Это верно, мужественно. И к тому же он прикончил лучшего моего лучника, – проворчал Эндрю Тарстон. – И все же он, что там ни говорите, вовсе никакой не колдун.

– Резонно ли, сэр Генри, считать этого бедолагу ответственным за нападение? – Кустистые темные брови вопросительно поднялись. – Понятно, что парень был расстроен. А кто не был бы, вернувшись домой и найдя своих близких болтающимися на виселице?

– И кроме того, – сообщил шериф, пусть и нехотя, – если мастер Уайэтт не лжет, он славно послужил Англии в той оскорбительной для нее истории с «Первоцветом». И не так много подданных получают награду из собственных рук королевы. Нет, не стоит нам его вешать.

– Что же тогда? – ковырнув в волосатой ноздре, вопрошал остальных заседавших полковник Грант. – Может, нам приговорить его к служению в армии?

– В этом негодяе чересчур много характера, и он немедленно дезертировал бы, – возразил сэр Генри. – Но пусть будет по-вашему, Тарстон, и избавим его от петли. Скажем лучше так: при всей нашей милости, пусть он проведет три года в тюрьме, после того как ему поставят клеймо на большом пальце правой руки – пусть все знают, что он совершил убийство.

Поскольку день выдался долгим и напряженным, мировые судьи не были расположены к пререканиям. Итак, с тоской размышлял Уайэтт, завтра или на следующей неделе его заклеймят перед отправкой в темницу замка Норманнского креста, стоящего далеко от Сент-Неотса – и бедной Кэт Ибботт. Чувствительная и добросердечная, как горько, наверное, страдала она во время казни его семьи!

– Три года в тюрьме? – пробормотал, вопрошая самого себя, Уайэтт. – Тридцать шесть месяцев не видеть Божьего света? – Дрожь пробежала у него по спине. Лишь год назад видел он в Лондоне партию только что освобожденных преступников; с пергаментной кожей, почти беззубые, они ковыляли вокруг собора Святого Павла, выпрашивая корку хлеба у ярко разодетых жестокосердных проституток и ростовщиков. Под их грязными вонючими обносками, казалось, просматривались все до единой косточки их скелетов. С тупым безразличием Уайэтт подумал о том, какая участь могла постигнуть Питера Хоптона. Последнее, что припомнилось ему, было то, как этот доблестный здоровяк стоял, широко расставив ноги, над поверженным противником и раздавал удары направо и налево, как паладин.

Лежит ли кузен его тоже в тюремной камере в ожидании заключения или казни? А может, уже погиб или корчится в муках от какой-нибудь жуткой раны? То, что он мог проложить себе путь к свободе рапирой через взбудораженную рыночную площадь, казалось почти невероятным, и все же, и все же… – С отчаянным пылом Уайэтт вцепился в столь призрачную надежду на то, что спасение Питера было возможно среди беспорядочно прущей толпы.

Его тюремщик, как он успел убедиться, оказался грубым безмозглым олухом и на любой вопрос, как бы вежливо ни был он задан, неизменно отвечал пинком или руганью.

Убедился Уайэтт и в том, что вся обстановка в камере – только один табурет о трех ножках, треснувший глиняный кувшин и связка заплесневелого тростника, на котором он сидел поджав под себя ноги.

– Не останусь я здесь, – тихо пробормотал он. – Не позволю себя клеймить. – Мало-помалу решимость придала ему уверенности, хотя при этом он и не мог представить себе, каким образом удастся ему бежать.

Глава 11
ВЕРЕВКА ПАЛАЧА

Медленно, бесконечно медленно тянулись два дня, во время которых будничные звуки с улицы, что пролегала непосредственно внизу под его оконцем, мучили заключенного узника множеством знакомых проявлений обыкновенной деловой суеты: то заскрипят несмазанные оси, то монотонно, нараспев закричат о своих товарах уличные торговцы, то дробно застучат копыта лошадей, то звонко завопят увлеченные какой-то грубой забавой запыхавшиеся мальчишки.

После этих последних лет, проведенных в море с его далекими горизонтами, теснота этой крошечной камеры казалась такой же убийственной, как давление воды, когда раз он нырнул чересчур глубоко.

Хотя Уайэтт ежедневно отрывал от своей далеко уже не чистой тельняшки новые лоскуты, чтобы кое-как перевязать себе голову, кровотечение из ран так до конца и не прекращалось. Он рассудил, что это, должно быть, потому, что при смене повязки от ран отдирались кусочки струпьев.

Как Уайэтт ни старался, он не мог отделаться от воспоминания о том жутком выражении искаженного мукой лица бедной Мэг. И как же могли только люди, воспитанные на благородном учении Иисуса Христа, так мучить и предавать друг друга?

Генри страдал от бездействия – безделье являлось для него наказанием, ужасным само по себе. Он твердо решил, что, когда совершит побег – а это уж точно будет, – он разыщет сэра Джона Эддисона и будет душить его, медленно, чтобы этот мерзавец мог слышать его слова: «Твоя подлая ложь сгубила мою семью. Теперь отвечай мне, сэр Джон, как тебе пришлось ощущение, когда разрываются твои легкие? А знаешь ли ты, что глаза у тебя уже начали вылезать из орбит? Что язык вываливается у тебя изо рта? А теперь я тебя задушу окончательно».

После полудня третьего дня заточения Уайэтта не было еще ни каленого железа, ни разговора о переводе его в темницу замка Норманнского креста. Точно медведь в слишком тесной яме, помощник капитана «Первоцвета» часами напролет мерил шагами камеру: три шага вперед, три назад. Но стоило только ему заслышать голоса, доносящиеся из низкого арочного коридора за ржавой решетчатой дверью, как он тут же остановился и плюхнулся на тростниковую вонючую подстилку – чтобы этот скот надзиратель видел его не иначе как погруженным в оцепенение безнадежности.

– Еще одного вешают! – ворчал надзиратель. – Клянусь Богом, Джек, хлопот у нас прибывает, как при Марии Кровавой.

– Попридержи-ка язык. Ты возьмешь его одежду, – напомнил второй. – Кого должны вздернуть?

У Уайэтта сжалось сердце от страха, что сейчас он услышит имя кузена.

– Одного сопливого подмастерья. Он украл кошелек в тот день, когда вешали ведьм.

– Что было-то в кошельке?

– Два шиллинга. А вешают за один и шесть пенсов. – Видно, подвыпившие, тяжело дыша, стражники постояли напротив камеры Генри.

– Полюбуйся на это, Джек. На этой веревке болталось около ста человек. Послужит еще, как ты думаешь?

Тот, кого звали Джек, поставил на пол кувшин, чтобы ощупать веревку опытными руками. Кивнув, он сказал:

– Послужит. Для нее подмастерье сгодится, он легонький – голодный юнец, еще борода не растет. Слезно клялся, мошенник, что спер, чтобы только поесть.

– Ха! Очень разжалобил этим он сэра Генри.

Уайэтт уголком глаза наблюдал за Джеком, сгорбленным уродливым малым, обезображенным шишкой на нижней челюсти. Тот бросил веревку и снова поднял кувшин.

– Пойдем ко мне, Том, охладим наши глотки вот этим.

– Спасибо, дружище Джек. Клянусь, у меня она суше, чем печь для обжига глины.

Гулко застучали тяжелые башмаки с деревянными подошвами, когда драгоценная парочка удалялась по арочному коридору. Наконец до моряка донеслись взрывы смачного хохота, Уайэтт догадался, что в том кувшине наверняка эль – и много. Временно брошенная в коридоре веревка для виселицы лежала развалистой бухтой, словно разомлевшая коричневая змея.

Поневоле эти грубые сальные пряди напомнили Генри о площади в Хантингдоне и об известных событиях трехдневной давности. Потом эта веревка навела его на мысли о снастях, о судне, которым теперь, уж конечно, ему никогда не владеть. Хм. Вполне подходящая толщина для фала; или, может, она больше бы подошла для шкотового линя у какого-нибудь латинского паруса на бизани? Но, с другой стороны, ее с большей пользой можно было бы использовать как якорный линь для небольшого судна. Якорный линь… якорный линь…

Запавшие глаза Уайэтта метнули быстрый взгляд на мощный железный болт с кольцом, заглубленный в каменную кладку возле самой двери его камеры. Слава Богу (или, может, сквайру Эндрю Тарстону), что тюремщики не приковали его к этому кольцу. В голове у него возникла идея, и с жадностью изголодавшегося солдата, набрасывающегося на еду после долгой и утомительной осады, он целиком сосредоточился на ее обдумывании.

Веревка! Затаив дыхание, Уайэтт прислушался, как удаляются шаги, бросился на каменный пол и просунул руку сквозь мелкую решетку двери. Тяжело дыша от нетерпения, он прижался к ней телом, извивался, вытягивался и сучил ногами, чтобы только рука его могла протянуться хоть чуточку дальше. Проклятье! Как он ни старался, кончики дрожащих пальцев не могли дотянуться до ближайшей спирали веревочной бухты на какие-то шесть остающихся дюймов.

Стараясь не обращать внимания на боль, причиненную раненой голове, когда он прижался ею к решетке, Уайэтт выложился до предела, но пальцы его лишь скользнули по прядям каната. Если бы еще хоть полдюйма, он, уж точно, зацепил бы ногтем драгоценные пряди. Чувствуя, как по щекам катятся слезы, вызванные болью от потревоженных ран, Генри рухнул, часто дыша, на грязный каменный пол.

Отдышавшись, он сел, с тоской огляделся вокруг и тут вдруг заметил свой табурет. Одним прыжком он перескочил на другую сторону камеры и осмотрел три грубоотесанные его ножки. Любая из них годилась, чтобы помочь ему дотянуться до цели.

Предприняв бесплодную попытку раскачать ножку в ее гнезде, он подождал, пока хор пьяных голосов, доносящихся до него из конца коридора, не станет особенно громким, и тогда, прошептав молитву Всевышнему, двинул табуретом о стену. Прислушавшись в мучительном беспокойстве, не раздастся ли топот бегущих по коридору ног, он убедился, что пронесло, и снова взялся за дело.

Чуть позже веревка палача исчезла из виду под тростниковой подстилкой, и Уайэтт, дрожа, как от лихорадки, внимательно осмотрел тот железный стержень, что мешал ему выскользнуть из окна. Он обнаружил, что в основании стержня цемент выщерблен – возможно, каким-то давно уже умершим и всеми забытым узником, – но недостаточно для того, чтобы можно было снять эту преграду. Однако стараниями неизвестного образовалось углубление, в которое время от времени – возможно столетие – могла проникать дождевая вода и накапливаться там. А от воды же образуется ржавчина, разъедающая железо.

Вдруг как-то сразу совершенно успокоившись, Уайэтт принялся за работу. Он дважды пропустил захваченную веревку через кольцо в стене и вокруг оконного стержня. Затем недалеко от болта, натянув так туго, насколько позволяли убывающие силы, четыре куска веревки, он соорудил морской узел – «узел дровосека». Вставив в середку узла пару ножек от табурета, он начал вращать их, закручивая веревку, пока не образовались на ней узлы.

У Генри екало в пустом животе, потрескивали плечевые мышцы, а дыхание вырывалось из груди, как у борца в заключительных муках жестокой схватки.

«Не могу. Мощи не хватает». Едва родилась эта крамольная мысль, как моряку живо представились болтающиеся на виселице три дорогих ему тела. Гнев обуял его и открыл неведомые запасы сил. Уайэтт еще раз сосредоточил всю свою мощь на закручивании веревки, и так это здорово ему удалось, что импровизированный брашпиль вдруг ослаб, заставив его полететь головой вперед и грохнуться на пол, вместе с канатом, обвившимся вокруг туловища и рук, словно змея из джунглей Южных морей.

«Не удалось». От этой ужасно обидной мысли к груди подкатили рыдания, и Уайэтт бессильно распластался на полу, чувствуя лишь боль и дрожь. Когда же наконец он поднял кружащуюся голову, то из его пересохшего горла вырвался хриплый возглас изумления. Ярко-синяя продолговатая форма его окна уже не делилась надвое; прут, вырванный из него удивительной, где-то неожиданно найденной им силой, валялся возле обломков табурета.

Теперь, когда путь на свободу казался открытым, Уайэтт действовал быстро и без промедления. Он спрятал эту ниспосланную ему Провидением веревку под тростниковой подстилкой, а вместе с ней и металлический прут, который, как он отметил, действительно погнулся в своем нижнем проржавевшем конце.

Уайэтт давно уже пришел к заключению, что его камера, вероятно, расположена довольно высоко над улицей, которая, полагал он, проходит внизу. С бегством придется подождать, потому что этот чудный июньский вечер оставался еще таким светлым, что любой выбирающийся из окон тюрьмы был бы моментально замечен. И ждать придется довольно долго; в Англии в конце весны[40]40
  …в конце весны… – В Англии в июне еще весна.


[Закрыть]
темнота опускается поздно.

Уайэтт весь насторожился, когда тюремщик и его собутыльник перестали распевать и двинулись нетвердой походкой по коридору.

– Клянусь сияющим локоном Господа, – прорычал тюремщик, – какая-то свинья украла мою веревку! – Он рыгнул и остановился, покачиваясь, возле камеры Уайэтта.

Оконце его оставалось предательски ярким. А вдруг он заглянет внутрь и заметит отсутствие перекрывающего окно металлического стержня? У Генри упало сердце, словно камень в колодец.

– Чего же еще ожидать? – тихонько заржал коренастый тюремщик. – Тут кругом одно ворье, по обе стороны решетки. Даю гарантию, что это Сэм Джоунс, новый надзиратель. Это он ее спер. Никогда не доверяй валлийцу, Том, эти сопрут и зубы из твоих челюстей.

– Но он же сегодня не на дежурстве.

– Как бы не так, на дежурстве. Эх ты, простофиля!

Они постояли в полутемном вонючем коридоре, пререкаясь так громко, что наконец не выдержали сидящие там по разным камерам заключенные, которые принялись браниться и орать, требуя, чтобы они замолчали.

Чувство нерешительности охватило Уайэтта. При всем этом шуме негоже ему было притворяться спящим, ведь даже последний тупица, такой, как его тюремщик, мог бы тогда, чего доброго, насторожиться и заподозрить неладное. А привлекать к себе лишнее внимание ему совсем не хотелось: оконце все еще ярко светилось на фоне закатного неба – словно прямоугольник, где стояло цветное стекло.

Уайэтт приподнялся на локте и пробормотал:

– Около часу назад приходил смугловатый мужик небольшого роста. Он-то и унес вашу веревку, сказав, что на рынке надеется выручить за нее шиллинг.

– Небольшого роста и смугловатый? – Тюремщик рыгнул. – Тогда это был Джоунс, как я все время и говорил. Пойдем, дружище, я заставлю этого пса ворюгу изрыгнуть проглоченное.

Они ушли, топая по коридору деревянными подошвами башмаков, но Уайэтту пришлось подождать еще полчаса, пока небо не потемнеет достаточно, чтобы позволить ему привязать наконец веревку к кольцу. Он не пожалел веревки, чтобы смастерить узел понадежней, ведь только Богу было известно расстояние от подоконника до жестких булыжников мостовой, на которые ему непременно придется прыгать.

Как только часы на башне церкви Святого Георгия гулко пробили девять раз и затихло последнее эхо, узник высунулся из окна и принялся спускать по стене веревку. В небе еще оставалось слабое свечение, но такое слабое, что болтающуюся вдоль стены веревку уже трудно было различить. Тихо помолившись, чтобы его появление снаружи могло пройти незамеченным, Уайэтт просунул в оконце сначала ноги, за ними бедра. Когда дело дошло до плеч, они застряли и никак не хотели проталкиваться сквозь такое крошечное отверстие. У него закружилась голова. Приложив неистовые усилия и сильно порвав свой дублет, он наконец протиснул и плечи и со страхом уцепился за качающуюся веревку. Ему показалось, что улица лежит где-то бесконечно далеко под ногами и сейчас его заметят. Но, к счастью, среди этого нагромождения крыш и труб тут и там горели только редкие огоньки.

Не послышались ли ему голоса из только что покинутой им камеры? Не медля ни секунды, чтобы в этом удостовериться, он стал спускаться, перехватывая веревку руками – пустяковое дело для опытного моряка, – пока, как-то вдруг неожиданно, его ноги не задергались в пустоте, напрасно пытаясь нащупать несуществующее продолжение веревки. Собираясь с мужеством для падения с неизвестной ему высоты, он со всей очевидностью понял, что там наверху поднимается гвалт голосов. Мельком заметив в окне своей камеры свет, он отпустил веревку, молясь, чтобы все кости остались целы.

К счастью, пролетев только шесть или семь футов, он приземлился на покрытые грязью булыжники, разбив лишь коленки, и, прихрамывая, пустился бежать сквозь сгущающуюся темноту. С детства знакомый с городом, он пронесся по цепочке зловонных переулков и юркнул за ряд торговых лавок, охраняемых псами, которые зарычали и бросились на него, натянув свои цепи.

Боль в голове, как заметил он с радостью, проходила, и, стоило ему только ступить на дорогу в Сент-Неотс, ноги понесли его сами собой. Жадно хватая ртом ароматный вечерний воздух, Уайэтт задрал голову вверх и, не увидев множества звезд, сделал вывод, что небо затягивается облаками, да и ветер уже доносил до него знакомый запах дождя.

То широко шагая, то переходя на бег, он около полуночи добрался до окраины Сент-Неотса. Не обратиться ли к Симпкинсу, булочнику, и не потребовать ли назад свое имущество или, по крайней мере, тот небольшой мешочек с золотом, что был заперт в деревянном сундучке? Но перед булочной из своей будки вылез мастифф и так остервенело залаял, что Генри решил отказаться от подобного шага. Чтоб тебе провалиться, зверюга! Если он будет все лаять и лаять, то всполошит деревню; тогда уж ему ничего не останется делать, как искать убежище в гуще надежного Роубсденского леса, где он подумывал затаиться до тех пор, пока не уляжется первый переполох, связанный с его побегом.

Оставалось только сделать одну очень важную вещь: будь что будет, но он должен поговорить с Кэт Ибботт.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю