Текст книги "Улыбка и слезы Палечка"
Автор книги: Франтишек Кубка
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
XIX
– Никак в толк не возьму, – сетовал Матей Брадырж в корчме, за стаканом вина. – Как это у нашего короля выходит? Только мы на волосок от войны были – ан опять ничего… То ли звезды на небе, которые ему еврей тот заколдовал, то ли разум его великий, то ли пани королева что присоветует, только всякий раз как что-то вот-вот случиться должно, и я уж меч начинаю точить, – не тут-то было: мир!
Я теперь все время поблизости от короля нахожусь, так эти дела мне знакомы. Сейчас один герцог этот немецкий пишет, сейчас другой; кастильский посол с послом бургундским двери за собой не успевают затворять, и советник наш пан Марини, с которым я и хозяин мой пан Ян рыцарь Палечек умеем по-итальянски поговорить, в Венецию едет – не за тем, чтобы в тамошних каналах ноги себе мыть, а чтоб с дожем беседовать. И я в свое время с дожем имел разговор, да вы не поймете, кто он есть такой – бургомистр венецианский… А потом пан Марини едет в Бургундию – не вино пить, а договариваться с властителем бургундским[195]195
Имеется в виду Карл Смелый (1433–1477), герцог Бургундский в 1467–1477 гг.
[Закрыть], а там уж мчится без оглядки во Францию, где на троне больно дошлый король сидит, один из Людовиков этих ихних, номер, кажись, одиннадцатый. Он себя понимает, как мне дорогой мой пан Ян, рыцарь Палечек, рассказывал, что, дескать, самое главное для правителя – это уметь прикидываться. И теперь он, значит, прикидывается, папе голову морочит, посылает в Рим посольство, вроде нашего, а папа-то, как миленький, совсем ничего не поймет. Выходит, француз этот – что: еретик или нет? Слушается он папу или не слушается? Ну, да нам до этого дела нет. Я только к тому речь веду, что король наш во всем этом собаку съел. Что он этого гада, морскую змею эту далматинскую, расстригу этого мордастого Фантина из тюрьмы выпустил, это мне сперва обидно было, и я отговорил бы, кабы он со мною посоветовался. Но потом, думаю, впрямь некрасиво получилось бы, коли пошел бы разговор, что, мол, чешский король рассердился и папского легата посадил. В старое время – мне хозяин мой, пан Ян, рыцарь Палечек из Стража, объяснил, – в старое время говорит, это делалось. Придет к какому-нибудь древнему королю посол от другого древнего короля с неприятной вестью, его сейчас прямиком в холодную, ежели только ненароком голову не снимут.
Короли не любят неприятные вести получать, и послам приходилось к самому что ни на есть худшему готовиться. Такое уж у них опасное ремесло. Сапожник может шилом себя ткнуть, плотник – топором тяпнуть, а посла могут посадить. А он этого Фантина окаянного, морскую змею далматинскую, аспида гладкого, мученика немученого, уж и не знаю, как и назвать, взял да выпустил. Подымет теперь этот Фантин гвалт на весь мир! Будьте покойны. А только нам наплевать. Об нас и так во всем свете ничего хорошего не говорится, и глупо нам хотеть, чтоб нас повсюду только хвалили.
Но больше всего мне понравилось, как его величество велел созвать попиков – нищих этих однопричастных, да, простите, и подобойных. Они страсть друг на друга похожи, и я хорошо их знаю, потому – долгое время одним тонзуры брил, а другим бороды стриг, перед тем как, вступивши на правый путь, стал только бороды стричь. Вам, может, неизвестно, что сам Прокоп Великий по-монашески стригся, и темя у него было замечательно выбрито… Где то время, дорогие друзья, когда мы воевали: в одной руке меч, в другой цирюльничий таз!
Так вот, значит, велел наш король их собрать и как тех и других отчитал – любо-дорого послушать. Чего ему было стесняться? Они ему все равно все портят и покоя не дают, чтоб мог он, с помощью божьей, мирно править и чхать на всех. Виноват. Даже на королевской службе от таких выражений трудно отвыкнуть…
Больно хороша была та речь короля! Досталось и нашему милому архиепископу Рокицане, и нашему немилому местоблюстителю Гилариусу, всем поровну с походом. И пошли они восвояси к кухаркам своим да супружницам.
А теперь полюбуйтесь на королевское счастье! Такая радость – быть на службе у счастливого человека…
Все-то вокруг него нахмурились, уж и наши единники чуть не поносить его стали, как вдруг скорый посол к нам на Кралов двор, – дескать, пану императору опять туго приходится. Ну, понятное дело, к кому же за помощью обратиться, как не к нашему пану Иржику.
И пошло! Король знал, в чем тут дело, на другой же день молодого пана Викторина посылает, который подебрадское искусство полководческое унаследовал, первым долгом в Вену[196]196
Викторин (1443–1500), князь Минстрберкский и Опавский, граф Кладский, герцог Франкенштейнский, второй сын Иржи Подебрада, в 1462 г. был послан в Вену на помощь осажденному восставшими австрийцами императору Фридриху III; воевал с Вроцлавом, отказавшимся после отмены Пием II компактатов признавать Иржи Подебрада своим королем, с Зеленогорской конфедерацией; в июле 1467 г. разбил у г. Франкенштейн силезцев, в августе занял крепость Шпильберк, господствующую над г. Брно; сражался с Венгрией, в июле 1469 г. был взят в плен у г. Весель, впоследствии принял католичество и служил Матиашу Гуниади.
[Закрыть]. Маленько погодя и мы двинулись. Наш пан король молодцом на коне, а мы, пан рыцарь и я, слуга его покорный, за ним. Викторин сразу давай Вену добывать, ну а только попотеть прошлось. Не легкая выпала задачка.
Тысяча чертей, – как один командир мой, бывало, говорил, – там на полях вода стояла, река Морава вся заболочена, аисты всюду летают, дикие утки… Потом увидали Дунай – ну, река как река, наша Влтава красивей будет, это как есть, и – подошли к Корнейбургу. Стали там лагерем и начали обед варить.
Яства готовили отменные… Повара в котел целые полутуши бычьи кидали, и такой запах по всему лагерю шел, что хоть все войско разуйся – не заметишь: запах супа все заглушит. Но король наш кушать не стал: гневался на сына своего Викторина, который, не спросивши броду, кинулся на штурм, и пришлось отступать. Забыл я сказать, что мы там возле Вены после долгих лет со старыми знакомыми встретились. Там, у Фишаменда, братские части стояли и, скажу я вам, лобызаний да воспоминаний этих – ну конца не было, и мы из тех частей кой-кого на службу к его величеству переманили, так что домой они вместе с нами шли.
Жарим-варим мы, значит, костры разводим, онучи да коротайки над огоньком сушим, а король не ест, не пьет, сердится… Хозяин мой, пан рыцарь Ян Палечек, сказал мне тогда, что у героев обычай такой: сердиться в лагере. Древний рыцарь был – Ахиллом звать, – тот тоже так завсегда. По мне, пущай, а только король не зря сердился! Этот самый Викторин его наделал делов: пошел на штурм днем, спутав сигналы условленные и этим давши венским-то сбросить его с укреплений, они к тому еще давай по его расположению из тяжелых орудий лупить и такой ему урон причинили, будто он десять лет войну вел.
А в городе тем временам император Фридрих трясся как осиновый лист. Сидит там, бедный пленник, а вся Вена до последнего человека пьяна. Всю ночь пили и цельный день, а потом начал народ у пекарей да мясников красть и опять за еду, – тянулось это порядком-таки… Притом, все время кричали, что, мол, надо бы императора со всем родом его повесить. И это, понятно, императору было не по вкусу.
Старость не радость, иной раз про нужное-то позабудешь. Я ведь не сказал вам, что это не кто другой, как родной брат императора, который, по австрийскому обычаю, эрцгерцогом зовется, Альбрехт[197]197
Альбрехт VI Расточительный. В результате переговоров с участием Иржи Подебрада Фридрих III уступил ему управление Нижней Австрией.
[Закрыть], значит, с венским бургомистром Гольцером стакнулся и братцу своему, императору, всю эту кашу заварил…
Ну, все хорошо кончилось. Обложили мы Вену, и начался там голод, и не хватало оружия и, как говорится, боеприпасов. Голодал император Фридрих, у себя в кремле запертый, голодал и эрцгерцог Альбрехт и бургомистр Гольцер. А когда голод начинает до господ добираться, народу только помирать остается. Пошли переговоры. То чешские паны в Вену, то венские паны из Вены к нам – так несколько дней тянулось, пока не договорились, что пан император соберет свои пожитки и уедет к себе в Нейштадт, а Нижнюю Австрию за несколько тысяч дукатов Альбрехту оставит. Но на восемь лет только! А потом опять в Вене запанствует.
Я в эти дела не мешаюсь, а только думаю так, что и волки сыты, и овцы целы. Альбрехт получил, чего хотел и что пан Иржик порешил ему дать, пана императора освободили, и он с пани императрицей и всей семьей уехал из этой проклятой Вены, Гольцер остался на бобах, и венские, окромя той пьянки, не получили ровно ничего.
Но благодарность императора королю нашему была великая. Можно сказать, уж на ладан дышал бедняга, император этот крохотный, Фридрих-то, а теперь опять мог на Альбрехта гневаться, оказывать милости пану нашему Иржику и сыновьям его, обещать, чего ни попросят в случае какого спора о наследстве, и даже клясться, что похлопочет перед папой, чтоб тот наконец и сам успокоился, и нашего папа Иржика в покое оставил.
Тут папа обозлился как черт и затужил: дескать, как слаба Германия, коли нуждается в помощи чешского короля-еретика. Ну, да этого нам не нужно говорить, – про то мы сами знаем.
Все это я вам к тому, чтоб вы знали, какого умного короля послал нам господь бог и как он с этими войнами умеет так устроить, чтоб поменьше народу потерять, а побольше выгоды иметь. Кабы наш Викторин тогда очертя голову не кинулся да пятьсот человек своих не уложил, мы бы без потерь все получили да еще сколько ни на есть бродячих братцев домой привезли…
Детинам этим тоже надобно где-нибудь осесть! Есть среди них преотличные парни. Ну конечно, кому на пользу пойдет вечно за чужого хозяина воевать. Нынче за того, завтра за этого, А где же, скажите на милость, чаша и память о магистре Яне и отце Жижке? Было время, я тоже по этой дорожки пошел, да хозяин мой, рыцарь Ян Палечек из Стража, вывел меня на правильный путь. Нынче я – при королевском дворе, старость у меня спокойная, да еще другой раз и своему хозяину, и пану королю послужить могу и совет подать.
Спросил меня тогда король, как, по-моему, сильный будет с Дуная ветер дуть? А я ему говорю, чтоб он с собой свой длинный кафтан на собольем меху взял, и он моего совета послушался, и никто не слыхал, чтоб он за весь поход хоть раз на ломоту в колене пожаловался. А ведь другой раз плачется его величество целый вечер! Зато сон у него до сих пор хороший. Что ж, не так уж он и стар. Посчитайте ка. Ну, много совершил, и много вытерпел, и много думал. А мне в Италии один монах сказал, что от мыслей человек может тифом заболеть Монахи эти, понятно, не больно много думают, но такое, видно, с ними случается, коли тот итальянский говорил… И так-то я рад, что у короля нашего сон хороший. Первым долгом, значит, – совесть чистая. А потом, выходит, – человек весь здоров… Ну, а сон потерял, – кончено…
Вратиславские – те думали нашему королю сон испортить, ан не вышло. Этот город окаянный довольно нам, чехам, напакостил! Не верю я епископам, даже толстым, – но только знаю, что пан епископ Йошт с этими твердолобыми хлебнет горя. Иржик им просто не по нраву, а папа это знает, и хочется ему оттуда, через Вратислав, прежнюю славу себе вернуть. Но не выйдет! Возьмет ли пан папа вратиславских под свою защиту, нет ли, такие ли, сякие ли будет бумаги писать, мы уж кое-чего кумекаем и в ловушку к нему не попадем.
Захотел бы пан Иржик, пошел бы в Силезию и весь этот панский город – с корнем вон. Король свое дело знает, и мы тоже. Знаем, к примеру, как он все старые места верными своими занял, как в крепостях своих сильные гарнизоны расположил, как постарался, главное дело, в Силезии порядок навести, где он этот дурень-город Вратислав верными своими обложил – тому не дохнуть, как в Силезии и Лужицах своих добрых людей бургомистрами сажает и как он все это осторожно, умно делает, потому – черт меня побери – конца всему этому еще не видно, и великой войне этой внутренней… Говорю, внутренней, братцы, – а еще, может, оглянуться не успеем, чужеземцев здесь увидим… Понятное дело, это нахальство, к небу вопиющее, со стороны вратиславцев этих – все время папу уговаривать, чтобы кого другого королем чешским признал… Ну ладно, скажем, папа так сделает… Значит, новому этому придется наше королевство силой добывать. Ведь мы своего короля не выдадим, папа сам понимает, хоть ему и рассказывают о делах наших такие глупцы, как доктор Фантинус этот, что у нас в тюрьме сидел…
Как посмотришь эдак на дело со всех сторон, видно, что пан король наш ставит всегда на хорошую карту, и звезды выгодно для него расположились, которые еврей этот на небе ему завораживает. Вот он и выигрывает и против однопричастных, и против подобоев, созывает сеймы, и на тех сеймах решают обязательно, как он хочет и какова наша воля, народа его, и мне только обидно, что он в тюрьму людей сажает, которые собираются во имя божье вокруг простого стола с Библией и призывают времена апостольские. Я, правда, не знаю, поступали ли эти апостолы всегда, как хотел Христос, но пыли в глаза они не пускали и за веру свою шли на то, чтоб их в котел с кипящим маслом кинули, или на кресте распяли, либо голову на плаху клали, под топор палача. А это что-нибудь да значит! И ежели у нас теперь в деревнях среди бекинь и еще где втайне собираются люди, у которых те же желания, что у апостолов, так, скажите на милость, за что же пан король их сажает в тюрьму?
Ты вора сажай, который к тебе в дом забрался, сажай негодяя, который твою жену опозорил. Но чтоб сажать и мучить в подебрадской тюрьме людей, которые называют друг друга братьями и сходятся вместе молиться и толковать Священное писание, этого я не понимаю…
Как ни говорите, а это мне в нашем короле не нравится. Что он на удочку попов этих своих попался и держится того, во что они хотят верить. А ведь когда мы бои за чашу вели, не так было! Мы помереть были готовы за то, чтоб можно было толковать слово божье, как разум велит, а не по ихнему приказу. Для того на войну шли, чтоб у нас тут папа не больно распоряжался, чтоб власть его сломить. Но власть над душами – не только у папы в руках. Это вам известно. Власть над душами каждый держит, кто никому своим разумом жить не дает. А король пошел чудны;´м путем, коли христиан в тюрьму сажает, которые христианство хорошо понимают, которые о бедности правильно думают, и о чистых нравах, и о любви, и обо всем, за что мы в то прекрасное время умирали… И вдруг этих новых и святых людей в тюрьму, потому король обещал компактаты соблюдать, а все, что сверх, то – гнать как ересь. Это – на радость Риму, будь я неладен, коли не так! Знаю, что пан архиепископ Рокицана к этим братьям благоволит и мой хозяин, пан рыцарь Ян Палечек, их не чуждается и короля братом называет, знаю, что король тайно терпит их в одном своем владении, а в другом велит сажать их в тюрьму и мучить.
А коли мне это не по нраву, должен я это всей душой отвергнуть, а то задохнусь. Что он того гада морского, льстивого, ядовитого, Фантина этого самого, в одну темницу с нашими святыми в Подебрадах посадил, этого я простить ему не могу, хоть вооруженный тогда стоял в карауле… Тяжелое это дело – королем быть, оно понятно, но коль уж ты король, так не должен забывать, что стал королем, оттого что божьи воины легли мертвыми на Липанском поле…
И хоть ему, королю нынешнему, было тогда тринадцать лет, все равно – должен он об этом думать… Должен помнить, что тела Прокопа Великого так и не нашли, и не может же быть, чтоб господь бог позволил его сожрать воронам и лисицам! Нет, братья, нет! Архангела своего послал он ночью с неба на землю, на пустынное поле, поле Липанское, и взял тот архангел Прокопово тело на небо… Я вам говорю, Матей Брадырж!
Наш пан король тоже тогда под Липанами бился, хоть и было ему в ту пору тринадцать лет. И бился на той стороне, которая против Прокопа шла. Ладно! Это мы все понимаем, так? Ну, а зачем он наших святых в темницу сажает, того никак не поймем!
На этой божьей земле всякое деется, и я бы правой веры не нашел, кабы хозяин мой, пан брат Ян Палечек из Стража, рыцарь и шут его величества, не помог мне советом. А он мыслит об этих делах, как я, и пану королю об этом так прямо в глаза и говорит.
А об королевском сыне, о пане Гинеке[198]198
Гинек (Индржих-младший; 1452–1492) – князь Шпильберкский и Опавский, граф Кладский, младший сын Иржи Подебрада с 1473 г. один из четырех земских правителей Чехии, после смерти отца перешел в католичество, служил то венгерскому, то польскому королю.
[Закрыть], и толковать не хочу. Того и гляди, еще неверным слугой назовут, – дескать, хозяйский хлеб ем, а хозяина ругаю… Только шила в мешке не утаишь: такого парня еще свет не видывал! Одни удовольствия, одни развлечения, бархат да каменья самоцветные на уме. И ко всему еще пишет. Рифмами какими-то, и списывает, видать, с чужих книг, мальчишка, молокосос!
Я так полагаю, это господь бог наказал нашего дорогого пана Иржика за гонения на братьев сыном таким. Что из него выйдет? Герцог! Глядишь, опять герцог Франкенштейнский или вроде того Сын малоземельного дворянина из Подебрад и Кунштата – герцог, понимаете, герцог Франкенштейнский!.. Знаете что? Распутник из него выйдет, из этого мальчишки! И довольно об этом! Спокойной ночи.
XX
Ян и Матоуш Куба долго сидели с наветренной стороны у могил. В этих могилах лежали – отец Яна, рядом мать, по левую руку отца – Бланчи. На низких холмиках не было ни цветов, ни травы. Над матерью холмик провалился. Издали дышали горы – холодным и злым дыханием осени. Дыхание это срывало последние листья с деревьев, ломало ветви послабей. В лесах, которыми Ян сюда приехал, было неприютно, сыро. Неподалеку от дорог и ближе к перекресткам он встречал деревенские телеги с перепуганными женщинами и неумытыми детьми. Возле телеги без лошадей сидел мужик, тупо глядя в землю. Это были беженцы, спасающиеся от чумы.
Домажлице Ян объехал стороной. Он услыхал похоронный звон, подъезжая к ним с востока, и продолжал слышать его, оставив город позади и направляясь к лесам на западе. За два месяца этой несчастной осени около трети города вымерло. Странно, что мерли и в деревнях и в замках. Курносая всюду шла за тобой по пятам!
Смерть наступала быстро, почти весело. В эти дни люди сходились на пирушки, кричали, смеялись, чтоб заглушить страх, а утром пьяные расходились по домам. По дороге падали среди смеха и разговоров, короткая судорога схватывала их где-то в бедрах, и вот они уже лежали мертвые, с выпученными глазами и улыбкой на губах. Смешней всего выглядели беззубые. Лица их были похожи на маску черепа. А маленькие дети – настоящие смертяшки: только еще косу в руки.
Потом являлись люди в капюшонах, – кое-где, главным образом в Праге и Пльзни, на эту работу сгоняли евреев, – подбирали мертвых и либо тащили их на собственных спинах, либо свозили на телегах к братским могилам близ церквей и часовен. Таких умерших священники не отпевали, ограничиваясь поминаньем за обедней. После богослужений, на которые народ валил валом, как никогда, вся дорога из храма была усеяна новыми покойниками – людьми, пришедшими помолиться богу, сами о том не ведая, в свой последний час.
Никто не знал, от чего постигла чешскую землю моровая язва. Только на этот раз налетела она не с востока и не с юга, как прежде бывало, из диких степей, о которых писал Марко Поло, или кружным путем, через земли польского короля и Бранденбург, с севера, а с запада, со стороны Регенсбурга и Нюрнберга, и первым делом обрушилась на Тахов и Домажлице, Клатовы и Страконице. Потом молниеносно повернула к Пльзни и пошла на Прагу, потом – на Колин, на Пардубице и Мораву, где больше всего жертв принес Оломоуц…
Матоуш Куба говорил тихим, почти старческим голосом:
– Я тут один-одинешенек… Господь только меня одного сохранил, хоть и меня курносая намедни задела. Вот, милый пан, как дело было.
Не знаю уж почему, только появился в Страже пан Богуслав из Рижмберка, пана Боржека ищет. А пан Боржек в лесу был. Пошел деревья осматривать, которые жучком поточенные. Ходил по буреломам, много времени на это ушло – только к вечеру вернулся. Пан Боржек всегда любил один быть, и не сказал бы я, чтобы при нем на Страже веселей было, чем теперь, когда, окромя меня, здесь – ни слуги, ни работницы, ни коровы, ни лошади, ни овцы… Сидел он все больше у этих могил. А поправлять их не давал: пускай, говорит, с землей сровняются, чтобы следа их не осталось. И на горы смотрел… Никто из соседей его не навещал, и сам он ни к кому не ездил. Крыша течет, что твое решето, двор дождем размыло – ни пройти, ни проехать, под потолком, по углам по всем, здоровенные пауки паутину поразвесили. Пан Боржек им хлеба приносил – так они его любили.
Вдруг откуда ни возьмись пан Богуслав. Еще тоньше в теле, еще серей лицом, ехидный, как оса. Уж много лет, как вернулся с королевской службы в Рижмберк и жену с собой привез – немку с Кашперских гор, дочь купца, который соль в Чехию возил, а к немцам тайно – рейштейнское золото. Две дочки у него, такие, говорят, страшные, что ребятишки рижмберкские их боялись. Пан Богуслав богаче прежнего стал, – ну, а как у богатых-то одна только забота и есть, как бы еще больше разбогатеть, то и приехал он, значит, к пану Боржеку и предлагает, чтоб тот ему запись сделал, что, дескать, в случае смерти пана Боржека Страж к нему, к пану Богуславу из Рижмберка, как близкому родственнику, переходит.
– Смерть – она рядом, оглянуться не успеешь, – говорит, и захихикал. – Особенно теперь, когда у нас этот баварский мор. Домажлице вот-вот совсем вымрут, и что, мол, удивительного, ежели кто из соседей завезет тебе сюда скорый конец?
Пан Боржек пригласил пана Богуслава к ужину. Я им прислуживал, но они за столом не больно говорили. Боржек в тот вечер довольный был и вино пил большими глотками. А пан Богуслав – чисто цыпленок. Помочил клювик и опять бокал поставил, седоватый ус поглаживает. Около полуночи разошлись в сердцах. Каждый спать пошел к себе в комнату. Мой пан лег в спальне матушки покойной, где все осталось так, как при ней было. И, ложась, говорит мне: хотел он говорит, от меня запись получить, что в случае моей смерти Страж к нему переходит. Но я ему отказал и порешил так: надо будет в королевской канцелярии записать, что после моей смерти Страж должен отойти к самому королю, если только король не захочет вернуть его пану Яну Палечку… Тут пан Богуслав рассердился и стал грозить мне, что будет между королем и католическими панами война, во время которой плохо придемся всем еретикам, а значит, и мне. Я пожелал ему спокойной ночи и ушел. С какой стати буду я толковать с ним о пражских статьях, коли он думает только об одном: как бы отнять у нас последнее, что еще осталось?
Рассказал это пан Боржек и спать лег. А утром работница, которая ему чесночную похлебку принесла, видит – он мертвый в постели лежит.
Пан Богуслав, который об этой скорой смерти тотчас узнал, даже не пошел на мертвого хозяина взглянуть, без оглядки – вон из Стража… Но только это его не спасло. Но прошло недели, как и он помер. И жена его, немка, померла, и обе дочки страшные. Похоронили их во рву, у главной башни, где часовня, и успокоился пан Богуслав от своей жадности и любви к деньгам…
А на Страже что? Работница, которая пану Боржеку прислуживала, померла в тот же день. Похоронили мы пана Боржека там, немножко подальше, под ильмом, и землю над ним сровняли, чтобы могилы не видно было. Он так хотел. А потом все отсюда убежали. Оба батрака, коровница и пастушонок. Мальчишка этот помер, когда уж к деревне своей подходил. Кленченский он. Мне в голову ударило, и лихорадка трясла два дня… Как сквозь сон слышу – мычат коровы недоенные. Выполз я на четвереньках, открыл хлева и конюшню. Все, у кого ноги есть, скорей – в ворота… Я все это помню, как сквозь туман, потому ничего не видел, не слышал, только чую – страшно дергает под мышками и в пахах… Потом лежал вроде как мертвый, но господь бог и молитвы пани Бланчи перед матерью божьей меня воскресили. И вот как-то раз вечером встал я, пошел в Домажлице и попросил писаря, чтоб он тебе, пан, обо всем написал и что надо, мол, тебе этим добром распорядиться…
Ян поблагодарил Кубу за известие и за рассказ, и они долго еще сидели потом на холодном ноябрьском ветру, глядя на леса и горы…
Но оба видели не простирающуюся перед ними опустелую и затуманенную страну под серыми тучами, а пленительную страну их детства и юности… Видели зеленые луга и разноцветные узкие полосы. На лугах – пестрый скот, колокольцы стада, крики пастухов. Луга убегают к лесам. И от ближайшей опушки до далеких недосягаемых серебряных далей ходит волнами раменье. Ходит волнами по холмам, пологим и островерхим, скатывается в долины, опять взбегает, будто по ступенькам, на новые холмы, разбегается вширь по горным склонам, переливает из ярко-зеленого в темное и черное, укрывается фатой голубоватых испарений и тает на горизонте среди невысоких кряжей и острых пиков, увенчанных скалами и черными каменными глыбами. А из раменья подымается ввысь дым угольных ям, подобно жертвенному курению, а над скалами поют гордыми кругами соколы и ястребы… С болот порой взовьется стая диких уток, над лугами промелькнет трепетно аист и, махая короткими жесткими крыльями, осторожно опустится на крышу избы.
Они видели край живых, сидя над могилами мертвых…
Ян попросил:
– Матей, потруби, пожалуйста, в рог, как тогда, когда мы ехали в Врбице…
– С удовольствием бы, сударь, с превеликим удовольствием. Да рог мой унес кто-то из работников…
– Жаль, – промолвил Ян, и на глазах его выступили слезы.
Они сидели и тихо плакали. Старик и мужчина в расцвете сил… А ветер расчесывал им волосы и осушал их глаза. Потом обоим стало холодно, и они пошли в большую залу, где когда-то пировал рыцарь Ян-старший…
Матоуш подал Яну скудный ужин. Потом они выпили вдвоем кувшин вина. Перед тем как лечь спать, Матоуш обратился к своему хозяину со словами:
– Яник, Яничек, хочу я тебе кое-что сказать. Есть в деревне нашей, Гоуезде, избушка, совсем развалюха. Не был я там добрых два десятка лет. А теперь нечего мне тут делать. Тебя нету, пан Боржек наш помер, – ни лошадей, ни коров, ни кур с петухом. Одни вороны на башне да воробей на дворе, что привык сюда прилетать, но сейчас же улетает, зернышек не нашедши. Хочется мне домой вернуться. Может, там еще из моих кто остался. Брат какой двоюродный либо тетка. Буду сидеть за печью, греть прозябшие кости. Отпустишь меня, Яничек?
– Ступай, Матоуш. Ты прав… Очень тут печально, в Страже. И лучше, если между мертвыми не будет ни одного живого. Да, ты прав, Матоуш.
Переночевали последний раз в Страже, утром еще раз осмотрели все. Матоуш плакал, и Яну тоже было невесело. Постояли у каждой из четырех могил, вошли в часовню, осмотрели пустые хлева, брошенную ригу, сошли в подвал, где еще увидели две полные бочки, прошли по второму и третьему этажам и посидели минуту наверху, на лестнице под башней, где Ян когда-то сидел с Бланчи. Потом торопливо спустились вниз, словно боясь звука своих собственных шагов.
Вошли во двор. Услыхали щебет и сердитый вороний разговор. Отвернулись и вышли в ворота, где висели два толстых нетопыря, приготовившихся к зимней спячке. За воротами посмотрели на окрестности, на дорогу в ложбине, на поле и в сторону Домажлиц, чьи башни торчали над горизонтом тонкими, острыми вершинками.
– Давай запрем, – сказал Палечек.
Ворота заскрипели, и Палечек сам задвинул засов. И мелом, который захватил с собой на кухне, где тот лежал возле сретенской святой воды, написал на воротах:
«Этот замок – собственность его королевского величества».
Потом они молча, медленно пошли вниз по дороге.