355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франтишек Кубка » Улыбка и слезы Палечка » Текст книги (страница 11)
Улыбка и слезы Палечка
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:52

Текст книги "Улыбка и слезы Палечка"


Автор книги: Франтишек Кубка



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)

XIX

Ах, Пульчетто, Пульчетто!

Так начинаются почти все падуанские песенки. А не начинаются, так кончаются. Потому что наша почтенная Падуя с ума сошла. По одному человеку, одному студенту, которого зовут вовсе не Пульчетто и который совсем не так мал, как пальчик, и даже вовсе не похож ни на первый, ни на пятый палец руки. А целый год тут только и слышно: Пульчетто да Пульчетто! Пульчетто здесь, Пульчетто там, Пульчетто в аудитории, Пульчетто перед церковью и за церковью, Пульчетто перед школой Святого и перед дворцом правосудия. Пульчетто на очаровательных Евганейских холмах, среди виноградных гроздей и разрушенных алтарей богу Амору, Пульчетто – днем, когда портики полны народа, продающего и покупающего, Пульчетто – ночью, когда на площади не встретишь ни души, так как академическое начальство следит, чтобы студенты не бродили по городу в часы, отведенные для сна и законной супружеской любви («Что тоже случается», – сказал бы наш общий друг, каноник собора святого Марка в Венеции, о чьих исповедальных способностях идет слава по всему Авзонийскому полуострову). Короче говоря, Пульчетто у всех на устах!

Так что не сердитесь, дорогой друг, если я это письмо свое не начал обычным способом, а влетел прямо in medias res[76]76
  В самую суть. (лат.).


[Закрыть]
. Восполняю упущенное и пишу:

«Никколо Мальвецци, каноник церкви святого Антония Падуанского, господину Антонио д’Ателлано, врачу в Модене, поклон и братский поцелуй!

Я не писал вам уже много месяцев, ученый доктор. Но это не значит, что не вспоминал. Я вспоминаю вас главным образом по вечерам, когда больше всего чувствую потребность в спокойной беседе о предметах серьезных и повседневных, когда сидишь в одиночестве и призываешь близкую душу, которая заглянула бы тебе в глаза тем внутренним взором, что все понимает и все прощает. Правда, на моей совести нет грехов, но во мне часто поднимается ропот и негодование, а им нет отклика. Тогда человек стиснет зубы, и молчит, и пылает гневом.

Гневом на то, что мир не хочет сдвинуться с места, хотя его подпирают столько славных и доблестных мужей, что ни император, ни папа совершенно не нужны, что не было надобности вести войну за войной, что в книгах ученых коллег моих – одно пережевывание тысячекратно прочитанного каждым из нас и что у Цицерона или святого Фомы, Юстиниана либо Вергилия все это сказано лучше и вразумительней.


Сообщаю тебе удивительную новость. В нашу преславную Академию поступил прекрасный молодой рыцарь из чешской земли, за далекими альпийскими хребтами; при нем находится слуга Матей, который прежде был цирюльником. Этот рыцарь в одну неделю стал властителем дум благодаря своему простому человеческому разуму, своим простым и в то же время чарующим глазам. При помощи своей простой и отчасти варварской латыни он спутал и смешал все силлогизмы наших магистров и бакалавров и одержал победу в ученом диспуте с доктором церковного права, доказав ему, что соборы последнего столетия состояли сплошь из одних глупцов, так как выносили решения, не имея на это права, и тем самым все их усилия и труд свелись к одной еретической болтовне, за которую, если подойти к ней строго, папы, кардиналы, прелаты и доктора должны были бы гореть на высоком костре, напоминающем адское пламя. И представь себе, мой милый, что даже удивительный слуга этого самого чеха, Яна Палечка, Пульчетто де ля Гвардия, знаком со Священным писанном лучше меня и на удивленные вопросы падуанцев отвечает, что у них там, за горами, любая батрачка умеет свободно толковать слово божие.

А мы зовем этих людей еретиками! Зовем их так, зная, что они не еретики… И делаем это потому, что мы еще рабы, а они уже освободились… (Только, ради бога, об этих моих взглядах никому не говори, даже другу отцу Карло из церкви святой Магдалены, чтоб он не подумал, что я под влиянием безбородого студента из Чехии теряю нерушимую правую веру.)

Мой Пульчетто, как называет этого рыцаря весь Патавиум, налетел на наш город, словно буря. Вдруг откуда ни возьмись – на коне, в нарядной одежде и с сабелькой на боку, и за ним слуга его, о котором я потом узнал, что он бывший гуситский воин и брадобрей. Было часов пять пополудни, и на площади разгуливала веселая, разговорчивая толпа. Преобладали студенческие береты и плащи. Ведь мы – город славнейшей Академии, и Болонья теперь плачет, что в 1222 году ее магистры удалились, чтобы найти приют в тени еще не достроенного собора нашего доброго святого.

В то памятное мгновенье на чистой солнечной площади перед собором показывал свое искусство канатоходец. Народ дивился смелым шагам его по зыбкому вервию; то тут, то там кто-нибудь вскрикнет или вздохнет, чтоб облегчить душевное напряжение; но, в общем, вокруг мастера воздушных прыжков стояла глубокая тишина. Сам я не присутствовал, но мне рассказывали, что именно в эту минуту на площадь прискакали два всадника. Это были мой Пульчетто и его слуга Матей! После этого люди не знали, на что смотреть. На канатоходца, становившегося на голову прямо у них над головой, или на чужеземных всадников, так смело прискакавших галопом на площадь. Самый строгий член нашего факультета, профессор Дино Конти, человек раздражительный и тучный – охват его талии таков, что она напоминает большую винную бочку, – стоял на пешеходной дорожке прямо против канатоходца, в сопровождении двух нищенствующих монахов и педеля; строго взглянув на всадников, он произнес что-то резкое насчет людей безнравственных и дурно воспитанных, приезжающих только затем, чтоб помешать развлечениям честных падуанцев, нарочно подымая пыль копытами своих тощих кляч. И при этом сплюнул.

Но прекрасный гость мой из дальней страны устроил нечто невероятное. Среди тревожной тишины, сопровождавшей кувырканье канатоходца, он вдруг ударил в ладоши и крикнул по-латыни:

– Довольно! Конец первой части представленья!

Все повернулись к нему. Кое-кто хотел возражать. Но мой Пульчетто так улыбался, что воцарилась сочувственная тишина, и толпа замерла в радостном ожиданье. Канатоходец выпрямился, взял в руки шест, с помощью которого выравнивал свои опасные шаги, быстро перебежал направо, к маленькой площадке, спустился по лесенке вниз, в толпу, и, утомленный, стал там спокойно отдыхать. При этом он искал глазами того, кто велел ему сойти. Скоро взгляд его встретился с взглядом Палечка. И канатоходец поклонился приезжему в пояс.

А мой Пульчетто, повернув коня и уперев одну руку в бок, другою сделал повелительный жест:

– А теперь ты, толстый брехун, полезай наверх!

Такой удивительный приказ дал он по-латыни магистру обоих прав Дино Конти. Никто не догадывался, что будет дальше. И мало кому хотелось смеяться.

Но Дино Конти, в плаще магистра и в берете, покорно, с готовностью перешел площадь и, подойдя к лесенке, попросил у канатоходца шест. Потом скинул плащ. Вот он уже поднялся на первую ступеньку лестницы. Палечек подъехал ближе, следя глазами за движениями профессора. Дино Конти, чей живот напоминает бочку, лез вверх смешно, с усилием. Вид его был до такой степени нелеп, что вся площадь загалдела и захлопала в ладоши. Из соседних улочек и лоджий выбегали торговцы и прачки, студенты и стражники. Все окна наполнились зрителями.

Но почтенный магистр уже взобрался наверх. Выпрямился и уравновесил в руке шест. Он держал его перед собой, как горячую колбасу, над вздутым, выпирающим животом, стоя на канате на тонких ножках, без плаща, побагровевший, но не испуганный! Скорей даже гордый, высокомерный. Потом зашагал по канату. Быстро пробежал до середины и там остановился. Потом, пятясь задом, вернулся и сел на площадку. Опять встал и побежал, уже уверенно. На этот раз отважился пройти дальше. Тут волшебник мой Пульчетто стал ритмично хлопать в ладоши, и магистр Конти пустился в пляс… И снова площадь и вся Падуя покатились со смеху. Слезы сыпались из глаз, как горошины, кто постарше – давился от смеха, женщины хватались за животики, шепча, что не выдержат, студенты ржали, как жеребята, голуби закружились над площадью испуганными стаями. К этому присоединились вечерний благовест и гуденье органа: была суббота, и часовая стрелка подходила к шести, а магистр Конти, самый строгий и самый толстый представитель факультета, продолжал свой препотешный танец на канате.

Наконец молодой рыцарь крикнул еще раз:

– Довольно! Конец второй части представления! Толстый брехун, слезай!

За этими словами последовал новый взрыв хохота. Магистр стал спускаться по лесенке.

– За веселое зрелище щедро платят. Мой слуга Матей пойдет с шапкой – в пользу достойного дона Спинетти, канатного плясуна. Кто не заплатит, полезет наверх. Матей, за дело!

Вскоре Матеева шапка наполнилась деньгами. Угрюмо смотрел Матей на эти деньги.

– Хоть бы малую толику оставить про черный день!

– Под итальянским небом у нас не будет черных дней! – возразил Палечек и приказал высыпать всю шапку в подол коротенькой юбчонки канатоходцевой дочки.

Толпа зарукоплескала.

А Ян Палечек, рыцарь из чешской земли, отправился в сопровождении целой свиты на постоялый двор, где занял самое лучшее помещение с видом на площадь. Долго стояла толпа под его окнами, ожидая, что он покажется. Но он так и не показался.

А в это время магистр Дино Конти стоял как столб под канатом и тупо глядел вверх – туда, где только что плясал. Чары глаз приезжего рассеялись не сразу. Рыгнув раз-другой, магистр неуверенными шагами удалился. Никто не обращал внимания на этого недоброжелательного человека.

Вот что устроил мой Пульчетто! Это было год тому назад, в начале занятий. И так всегда: что он захочет, то и осуществляет, что думает, то и говорит; кто его не слушается – того заставит, кто сопротивляется – того наказывает. И притом это такой милый, добрый юноша, что и ты расцеловал бы его, мой усатый друг. Если б только он захотел. Потому что поцелуев этих он имел бы полную меру, так что еле унести. Если б захотел.

Девушки за него дерутся, парни им восхищаются, профессора боятся его ума.

Дино Конти хотел отомстить, стал было возражать против его зачисления в правоведы. Но потом уступил, как только рыцарь Палечек одними глазами показал ему на площадь, где еще стояло сооружение канатоходца. Знаток Грациановых указов[77]77
  Грациано – монах из г. Болонья в Италии, автор труда по церковному праву, известного позднее под названием «Грациановы указы» (XII в).


[Закрыть]
на время притих, рассчитывая покарать проказника-студента как-нибудь иначе. Наступят диспуты, экзамены, и на них толстый Дино будет опять неограниченным властелином.

Так что Пульчетто мой поступил в Академию с боем. И в этом бою, по крайней мере на первом году своего пребывания у нас, одержал славную победу.

Вы помните, дорогой друг, еще со студенческих времен о славных диспутах студентов-медиков, где тысячи и тысячи раз подряд всуе упоминалось имя Галена[78]78
  Гален Клавдий (ок. 130-ок. 200) – римский врач и естествоиспытатель.


[Закрыть]
, в то время как больного по своему усмотрению потрошили брадобреи. Помните, как среди прочих аргументов решающим нередко был кулак и как дванадесять языков Академии оспаривали друг у друга честь оставить за собой последнее слово в споре, где логика была важней истины. Милый медик, видел ли ты когда-нибудь у себя на факультете больного человека, рассматривал ли когда-нибудь его жалкие внутренности? Но зато в ученых спорах ты так разъяснял Галена, что от него, бывало, косточки не останется. Так вот, все это продолжается – и не только в искусствах, медицине и теологии, но и у юристов или правоведов, куда записался мой Пульчетто.

У нас в Падуе преподается не только право каноническое, но более или менее тайно и римское, которое папа Гонорий[79]79
  Гонорий III – римский папа в 1216–1227 гг.


[Закрыть]
еще в 1219 году запретил в Париже. Но мой Палечек изучил Грациана, родом из Болоньи, и императора Юстиниана еще у себя на родине. Кажется, еще Палечек-отец привез к себе домой из Падуи книги, чтением которых через столько лет по-прежнему упивается магистр Дино Конти – в присутствии насмешливо улыбающегося Палечка-сына. Поэтому наш милый еретик из Чехии проглядел только несколько неизвестных ему папских декреталий да соборных эдиктов и таким образом через полгода держал все каноническое право в руках. Магистр Дино раздражал Пульчетто своим способом преподавания. Он не поручает чтение, как многие другие, младшему бакалавру, а читает и в ординарные и в экстраординарные часы всегда сам. Склонившись над книгой, бормочет толстыми губами текст книги, брызгая и кашляя, сплевывая и глотая слова, причем красный язык его поминутно высовывается из беззубого рта. На учеников своих, сидящих уже не на земле, на соломе, а по-новому, за партами, вовсе не смотрит и на разговоры, смех и движение в аудитории не обращает внимания. Каждый делает, что ему нравится. Одни играют в кости, другие вырезывают на партах затейливые рисунки и буквы, многие встают и расхаживают по проходам между скамейками, в углу двое дерутся, самые смелые выходят из аудитории посреди занятий. А Дино читает и читает, так что с лысины его пот катится, словно капли жира.

Рыцарь Палечек, сидя на первой парте, смотрел на читающего. Слушал или нет, неизвестно. Но пристально глядел на магистрову лысину. Удивительно, что после каждой лекции он знал все, что в ней содержалось. И запоминал от слова до слова, наверное, навсегда.

Магистр Дино хотел унизить своего молодого противника, выставить его в смешном виде. Поэтому он назначил темой первого диспута перед рождеством Христовым эдикты Констанцского собора.

В аудитории собралось великое множество студентов, бакалавров, лиценциатов и магистров; спор на соискание звания бакалавра вели венецианец Гвидо Фалькони и немец из Кельна-на-Рейне Ганс Бекер. Само собой ясно, что все немецкое землячество явилось для того, чтоб во время диспута криками и подбадриваниями поддерживать красноречие своего соотечественника. По уставу, Пульчетто мой, как подданный чешского короля, был тоже отнесен к академическим немцам. Но я никогда не видел его приветливо разговаривающим со светловолосыми студентами с берегов Рейна, Дуная и Мозеля, и никто из них никогда не отзывался с сочувствием об этом милом Палечке.

Диспут открыл длинным вступительным словом магистр Конти. Он говорил о правах и обязанностях студентов юридического факультета, о славном Грациане и еще в более славном папе Григории[80]80
  Имеется в виду Григорий IX (1227–1241), по поручению которого были собраны папские постановлении («Декреталии»); ввел звание бакалавра.


[Закрыть]
; потом объяснил значение звания бакалавра; наконец пригласил обоих кандидатов изложить свой тезис и приступить к его защите.

Гвидо Фалькони – хороший диалектик и часто ставил немца в тупик, разбирая выдвинутое им положение – по способу факультета искусств – не только с точки зрения существа вопроса, но и с точки зрения грамматической, физической и метафизической. Германские подданные стали на него покрикивать:

– К делу! К делу! Отвечай по категориям!

Но вдруг Ганс Бекер произнес имя Яна Гуса. Кажется, магистр Конти внушил ему сделать это. И немедленно вслед за этим послышалось слово: ересиарх… В тот же миг на кафедре появился мой Пальчетто и, угрожающе подняв руку, объявил:

– Немец, говори по существу и не касайся своими грязными лапами пречистого имени магистра Яна. Говори о соборе похотливых кардиналов, грабителей-пап и клятвопреступника-императора[81]81
  Имеется в виду Сигизмунд I.


[Закрыть]
. Этим ты лучше подкрепишь свои тезис!

В аудитории поднялся шум. Магистра Конти в пот ударило. Немец тяжело дышал, стараясь ответить, но не находя слов. Его оппонент Гвидо Фалькони стоял спокойно. Получилось так, что диспут повел Палечек. На мгновенье стало тихо. Тогда магистр Конти, собравшись с духом, объявил:

– Студент Ян Палечек, покинь аудиторию за то, что вмешиваешься в диспут, непрошеный!

Палечек посмотрел на магистра Конти и спокойно ответил:

– Ты лучше сиди себе, магистр. А то пойдешь на четвереньках во двор.

Взрыв хохота. Несколько бакалавров окружило Палечка, встав стеной между ним и кафедрой магистра Конти. Другие пошли между парт, строго, но дружески успокаивая расходившихся студентов.

Кандидат Ганс Бекер, чувствуя, что сила на его стороне, с коварной улыбкой спросил магистра Конти, позволит ли он ответить на аргумент присутствующего здесь студента Яна Палечка, по прозванию Джованни Пульчетто.

Аудитория загудела согласием. Откуда-то сзади донеслось ругательство. Неизвестно, кому оно предназначалось; Палечку, Конти или Бекеру. Все поднялись с мест и столпились около кафедры. В установившейся тишине светловолосый, краснолицый и голубоглазый немец дерзко и насмешливо произнес:

– Еретикам не пристало дискутировать в университете святого Антония! Мой король, предавший огню тело Яна Гуса, попросту смел с лица земли грязную сволочь!

При этих словах Ганс Бекер поднял правую руку, словно присягая.


Рыцарь мой Палечек обнажил свой узкий меч; сделав большой прыжок, он пронзил воздетую руку немца и пригвоздил ее к доске, оставив меч в ране.

Немец взревел от боли и потерял сознание. А Палечек, безоружный, спустился с кафедры и спокойно прошел по аудитории к выходу. Толпа студентов и бакалавров расступалась перед ним, словно море при переходе евреев, как сказано в Писании…

Моего Пульчетто посадили в карцер. Но к суду не привлекли. Студенты сами освободили своего любимца, и в таверне старого Джорджо, под портиком святой Цецилии, состоялось торжественное заседание, и Палечек пел всю ночь и позволил слуге своему Матею бесплатно побрить и остричь весь юридический факультет.

«Юстиниан раздает звания и должности», – говорят у нас в Падуе, и в особенности так любят говорить о себе самые младшие слушатели юридического факультета. Палечек получил должность старшины в группе заальпийских студентов. Это произошло вскоре после того происшествия на диспуте.

Он председательствовал на собраниях студентов, бакалавров и профессоров, приехавших из-за Альп, причем был так сдержан в выражениях и жестах, вел себя с таким достоинством, что все просто диву давались. Но после одного такого собрания, затянувшегося далеко за полночь, Палечек мой исчез, и его нигде не могли найти. Многие боялись, что его убили в ночной стычке; другие думали, что его посадили в тюрьму по приказу церкви, как еретика. Но и те и другие расценивали как добрый знак, что слуга его Матей исчез вместе с ним. «Поехали путешествовать, – говорили они. – Еще вернутся…»

И в самом деле, один купец привез известие, что моего Пульчетто обнаружили в Венеции. Он поехал посмотреть на море, о котором так тосковал. По словам купца, его видели там сидящим круглые сутки на морском берегу: сидит на теплом белом песке один-одинешенек, устремив глаза на бесконечную сине-зеленую равнину; слуга Матей приносит ему хлеб, рыбу, вино и сейчас же уходит. А мой Пульчетто сидит неподвижно, как статуя. Только глаза плачут. Может быть, он тоскует по родным полям и лесам. Может, по ком-нибудь милом и дорогом. Кто видит в сердце человеческом? Кто поймет сердце чужестранца? Даже я не понимаю его, хотя и посвятил себя исследованию таинственного нутра Пульчетто, как своему второму призванию, – даже я, Никколо Мальвецци, каноник церкви святого Антония Падуанского, посылающий вам, дорогой целитель и магистр Антонио, свой дружеский привет».

XX

Добрый каноник Никколо Мальвецци получил правильные сведения.

После года пребывания в городе Падуе, приобретя великую славу у молодых и старых, рыцарь Ян Палечек вдруг пропал, как сквозь землю провалился.

Никому ни слова не говоря, ни с кем не посоветовавшись, никого не спрашивая, ни с кем не простившись и никому не написав… Были всякие странные предположения. Но все оказалось ложным. В один прекрасный день Джованни Пульчетто уехал со своим слугой Матеем в Венецию. В то время Венеция владела Падуей, так что каждый мог думать, что любознательный чех хочет увидеть город, владычество которого простирается так далеко. Но каноник Никколо Мальвецци угадал истинную причину Палечкова отъезда. Палечек хотел видеть море.

Приближаясь с севера к городу, расположенному в лагунах, и вдруг увидев на далеком сером небосклоне тонную серебряную полоску, Палечек почувствовал, что у него сильно колотится сердце. То, о чем он мечтал с детства, лежало перед ним в загадочной дымке и было изумительным, грандиозным. Тонкая серебряная полоска росла вглубь и ввысь, превращаясь в удивительного цвета тесьму, ленту, переливающуюся всеми оттенками от светло-зеленого до темно-голубого, даже черного. И эта таинственная лента обвивала с восточной стороны землю, и казалось, что море расположено выше побережья, над которым поминутно взмывали в небо стаи пугливой болотной птицы и кружились в путаном полете чайки. Потом, по мере приближения, разноцветная полоса сузилась, но зато распространилась вглубь. И оба увидели между небом и водой сперва мелкие, а потом все более высокие, белые кружевные оторочки. Это были волны… И вот путники стоят уже у самого берега, на камнях и ослепительно белом песке, над головой – смех чаек, в сердце – чувство чего-то торжественного и вечного, в ушах – звук бессмертного хорала, в глазах – слезы. Так вот оно – море?

Действительно, как писал добрый старый каноник Мальвецци, рыцарь Палечек не вступил в город, возлежащий на море, подобно водяному цветку, не стал искать корчму ни поближе к собору святого Марка, ни на одном из тех каналов, которые заменяют здесь главные улицы, не интересовался, как этот город поставили и как тут люди живут, кто – дожем, кто – патриархом, а остался там, где впервые увидел море во всей его славе, и сказал своему верному слуге Матею:

– Тепло. Буду здесь бодрствовать и спать. А дождь пойдет, спрячусь вон там, в рыбацкой хижине. Отведи коня в ближайшую деревню и заплати корчмарю, чтоб он его кормил, пока мы не вернемся. Это народ честный, и они кормят коней путешественников. В Венецию на коне не поедешь. Ты будешь месяц носить мне из города хлеб, сушеную рыбу и кувшин вина.

Рыцарь Ян Палечек дал Матею Брадыржу денег и напутствовал его такими словами:

– Отведай немного бродячей жизни в одиночку. Посмотри, что за люди веницианцы. Мне говорили – удивительный народ. Но, приходя сюда, не говори о них. Я не хочу видеть никого, кроме тебя, и не хочу слышать ни о ком.

Матей попробовал возражать, отговорить хозяина, чтоб он не сидел зря в той грязной и зловонной пустыне, среди болот, крикливых птичьих стай и комаров, а лучше отправился бы в хорошую корчму и как следует там поел. Но Ян не ответил, а только показал пальцем: ступай. Так что Матей понял, и скоро звук его шагов пропал в рокоте воли. Ян смотрел, как длинная фигура брадобрея постепенно скрывается за изогнутым контуром холма. Потом опять устремил глаза на море. Вдали показались паруса рыбацких челнов. Они напоминали боярышниц на его родине, когда они, сложив крылья, сидят возле мокрой канавы и жадно сосут капли воды.

У Яна было благостно на душе. Он ни о чем не думал, ни о чем не грустил, никого не звал, ни с кем не спорил, никого не любил, ни о ком не жалел, никого не видел ни перед собой, ни рядом, кроме этого изменчивого, разноцветного, бесконечного, бурного и тихого моря. Он смотрел и смотрел. Пришла ночь, и с ней звезды на небе и в водах, и луна со своим серебряным шлейфом, протянувшимся по волнам, и закат луны, и звездная темнота… Рыцарь уснул, и ему не было холодно под студенческим плащом. Сна его не нарушали ночные голоса болотистого края, вопль лягушек и сдавленные крики водяной птицы. Так спал он и в первую ночь, и во все последующие. Ему хотелось стать отшельником, живущим меж небесами, землей и морем, не имея крова над головой.

Двадцать дней подряд приходил к нему в полдень Матей, приносил пищу и питье. Ему хотелось поговорить с хозяином, у него много накопилось на сердце и на языке. Но хозяин не отвечал. Сперва Матей качал головой, ропща. Потом стал уходить с легким брюзжаньем.

На двадцать первый он не пришел. На двадцать первый день кончилось пустынножитие Яна. А вышло вот что.

Матей вплыл в Венецию, как все, на темной лодке, которую вел человек с длинной жердью в руке. Это ему не понравилось, так как у них дома, да и всюду на свете, – настоящие челны и гребут двумя веслами. Но до поры до времени он молчал, так как хотел выполнить приказ хозяина – попасть в город, да и в жизни своей насмотрелся всяких обычаев у разных варваров.

В город обычно въезжают или входят. А в этот вплывают! Где же улицы? Дома и домики стоят тут вдоль узких и широких каналов, в гостиницу надо входить по лестнице, прямо из вонючей воды. «Ладно, – подумал Матей, – я тоже от воды, да и у нас, у святой Анежки, тоже не больно приятно пахнет». Он вошел в гостиницу и заказал себе ужин. Ужин был хороший и обильный, и это ему понравилось. Женщины здесь толстые, рыжеватые, и это тоже хорошо. Он спросил, где бы переночевать; ему отвели комнату с чистой постелью и окном, выходящим прямо на воду. Перед тем как ложиться, он стал смотреть в окно. Слышал во тьме плеск воды и видел черные лодки, которые даже ночью не отдыхали, плавали во все стороны, наталкиваясь друг на друга, и вели себя, как пешеходы на улице. Мало того! В этих лодках были молодые люди обоего пола, которые вели себя так, как и других местах во всем мире ведут себя в постели. И при этом перед ними стоял парень, будто статуя, тыкал жердью в воду и смотрел в другую сторону. У Матея в мыслях все перемешалось. И это город? Да это бардак на воде. У нас, у святой Анежки, на это есть дома с крепкими запорами, где стражи следят за порядком, и тех женщин, которые этим занимаются, запирают туда, как в монастырь, и уж не выпускают оттуда. А посетители хоть оглядываются, входя, не видит ли кто. И отец Жижка попросту все это разрушил. А здесь? И он в гневе пошел спать.

Утром проснулся и стал искать выход из дома. И тут оказалось, что дом не стоит так уж совсем со всех четырех сторон в воде, а сзади, где у нас двор, на котором вешают белье, там улица. Он вышел на улицу и опять изумился. Лавка к лавке, человек к человеку, и все кричат и торгуют с утра до вечера, и кишат, прямо как в улье, и все такие гладкие, сытые, и ни у кого никаких забот. Это ему опять не понравилось, потому что только заботы наводят человека на богоугодные мысли, а отсутствие забот и сытость ведут к разврату. Он стал бродить по улицам, и опять ему больше всего понравились женщины. Такие пышные, с такими крепкими грудями, с такими круглыми икрами, что хочется укусить. Но он скорей опускал глаза и шел дальше.

А кругом красота, какой он еще не видывал! Церковь будто из сахара, сплошь колонны и окна, двери и башенки, все – прямо в брабантских кружевах, а рядом колокольня, и на ней колокола, а дворец здешнего правителя, который тут настоящий король, – тоже одни кружева да арки. Господи боже, чего только люди не выдумают! Тренто и Падуя – два города богатых и чистых – просто тюрьмы-голодоморки рядом с этой красотой. Но вот эти голуби, что тут летают! Всюду пакостят. Это опять-таки ему не понравилось.

Он вошел в собор и снова удивился. Такой великий храм господень, а так мало украшений внутри! Это, конечно, от турок – эта серая скудость. Не умеют господа бога надлежаще восславить! Но в ту минуту служил мессу перед алтарем сам патриарх. Месса была не торжественная, а обыкновенная, и голос у патриарха был, как у старого петуха, но опять-таки нужно признать: каждения – вдосталь, и вдосталь торжественных облачений, и много пурпура и золота на тучных священнослужительских телах.

Матей не любил священников. Добрых десять лет подряд кого из них ни встречал, во имя божие закалывал. Так что он поскорей вышел на свежий воздух. Хорошенькая девушка продавала фиалки. Он протянул ей деньги. Все-таки это странно – продавать цветы, как баранки. Но девушка была красивая. Он взял ее за подбородок и получил пощечину. Обтер себе щеку, хотя рука у девушки была сухая, выругался и хотел уйти. Но девушка стала кричать, что коли он заплатил, то должен взять фиалки, и так долго пищала тонким голоском своим «синьоре, синьоре», что пришлось цветы взять.

– Я возьму их, но только ради того, что у нас на Шпитальском поле в одном рву тоже фиалки растут! – сказал он девушке по-чешски и нахмурился.

Но девушка улыбнулась. Матей все ей простил и пошел к гостинице, чтобы там на улице, возле большой воды, купить своему хозяину хлеба и рыбы. Для верности взял еще кусок сала. Потому – мы у себя на родине очень любим свинину. И коли у этих бедняков ее нету, так хоть сальца ему куплю, хозяину своему, который сидит там и смотрит в воду, сам не зная зачем.

Вечером, первый раз вернувшись от своего чуднόго хозяина, он постригся и побрился на одной из улочек. И при этом ему досадно стало, что так дорого берут и даже не стараются тебя развлечь. У нас брадобрей толкует об общественных делах, о членах магистрата и злоупотреблениях в сеймах, о неправоте однопричастников или подобоев. А здесь только о погоде да о прелюбодеяниях. Он решил показать им, как у нас бреют. Прежде всего будет брать на денежку дешевле, и народ к нему валом повалит. А во-вторых, станет говорить людям правду.

На другой день, вечером поставил он внизу, у высокой лестницы перед каким-то храмом, бог его знает как стоящим над водой, скамеечку с полотенцем, а под ней – таз с водой и давай на венецианский манер кричать, что он – мастер брадобрейного искусства, окончил высшую школу цирюльников в Саламанке, сам – родом из чешской земли, где брил королей, прелатов и самых важных военачальников таборитских с Прокопом Великим во главе, а бреет почти что даром и к тому ж еще смажет вам волосы благовоннейшей помадой.


Народ останавливался, мужчины садились на табуретку, и Матей брил их и стриг. При этом он говорил с ними по-итальянски, научившись этому языку за год своего пребывания в Падуе. Вот о чем вел он речь:

– Дожем называется, а просто обыкновенный городской голова. Готов биться об заклад, что коли сам не крадет, так родные, – потому без воровства такой роскоши быть не может! Так мы у себя членов магистрата попросту через окошко ратуши на улицу выбрасываем, а внизу на копья их принимаем, аж потроха наружу лезут. И им аминь, со всеми плутнями ихними. И попы у нас не смеют так чваниться. Позовешь – придет и проповедует, сколько тебе нужно. Поп – не господь бог, он должен нам тело и кровь Христову давать, – а так, что на него смотреть-то!.. А такой порядок, что в город одну рыбу возят, – плохой. У нас там поросятки этакие – и жирненькие, и постные. А без свининки какое питанье! Опять же вино. Здешнее вино, может, кому, и нравится, да разве с нашим пивом сравнить! Пьешь, и мороз тебя от удовольствия по спине пробирает… А коли уж об еде речь зашла, надо сказать так – больно мало ее у вас. А мы хорошо едим, много и долго. Соуса там ваши всякие дурацкие нам ни к чему, а вот мясо любим. А потом гуси! Ну куда этим вашим чайкам-хохотуньям и птицам разным с болот до гусей наших? Да такой гусь просто благословение божие, и мы до тех пор бороться будем, пока каждый по воскресеньям гуся на противне не заимеет… Капусту взять! У нас капуста не чета вашей. И свинья у нас другая, не то что у вас. И говядина лучше. И телятина. А, черт вас возьми совсем… Угодно голову надушить?.. Вы представить себе не можете, какая наша земля… Прикажете еще раз выбрить – начисто? И порядок мы там поддерживаем без королей и без дожей, и есть у нас несколько церквей еще не разрушенных, и служат там так дивно, и наши воспевают не так, как ваш патриарх, и нет у нас моря и никаких владений заморских, ни кораблей на широком море, ни празднеств с золотом и пурпуром, а… Готово. Пожалуйте следующий.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю