Текст книги "Современная французская новелла"
Автор книги: Франсуаза Саган
Соавторы: Пьер Буль,Андре Дотель,Мишель Турнье,Поль Саватье,Даниэль Буланже,Женевьева Серро,Анри Тома,Кристиана Барош
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
Надо сказать, внешность Пьеро вполне соответствовала его занятиям. Наверно, именно потому, что он работал ночью и спал днем, лицо его было круглым и бледным, как полная луна. А своими глазами, внимательными и удивленными, и широким балахоном, перепачканным мукой, он напоминал сову. И так же как луна и сова, Пьеро был робким, тихим, верным и таинственным. Он любил зиму больше, чем лето, веселой компании предпочитал одиночество, говорил мало – и не больно-то красиво, часто с трудом подбирая слова, – но зато любил писать; при свечах, огромным пером он писал длинные письма Коломбине, только никогда не отправлял их – он не верил, что Коломбина станет их читать.
Что же все-таки писал Пьеро Коломбине? Он старался ее переубедить. Он объяснял ей, что ночь совсем не такая, какой ей кажется.
Уж кто-кто, а Пьеро знает, что такое ночь. Она вовсе не похожа на черную яму, кстати, и в его пекарне, и в его печи тоже не так уж черно. Ночью река поет звонким и ясным голосом и переливается серебристой чешуей. Высоченные деревья покачивают в небе листвой, усыпанной звездами. Ночью запах моря, леса и гор сильнее, чем днем; ведь день насквозь пропитан трудом и заботами.
И еще Пьеро знает, что такое луна. Он умеет смотреть на нее. Луна совсем не похожа на плоскую белую тарелку. Пьеро вглядывается в нее внимательно, по-дружески и даже невооруженным глазом видит, что она выпуклая и на самом деле похожа на шар, на яблоко или на арбуз и вовсе она не гладкая, а вся резная, лепная, исчерченная, она – словно земля, которая покрыта холмами и долинами, словно человеческое лицо, которое способно хмуриться и улыбаться.
Все это Пьеро знает совершенно точно, потому что, зародив в своем тесте жизнь с помощью дрожжей и тщательно вымесив его, он оставляет его на два часа отдохнуть и подняться. Тем временем он сам выходит из пекарни. Город спит. Пьеро бодрствует за всех. Широко раскрыв большие круглые глаза, он идет по улицам, по переулкам, оберегая сон людей: мужчин, женщин, детей, – все они проснутся только утром, чтобы съесть испеченные для них теплые булочки. Он проходит под закрытыми окнами Коломбины. Он стережет город, стережет Коломбину. Он представляет себе, как девушка вздыхает во сне в прохладной белизне огромной постели, а когда он поднимает свое бледное лицо к луне, вместо матового шара, плывущего в дымке над деревьями, ему мерещится то щечка, то грудь.
Очевидно, так бы все и шло дальше, если бы в одно прекрасное утро, пестрое от цветов и птиц, в городе не появился чужестранец, который тянул за оглобли очень странный фургон – не то кибитку бродячих актеров, не то ярмарочный балаган; как в кибитке, в нем наверняка можно было жить и спать, но при этом фургон был размалеван и увешан красочными плакатами, как настоящий ярмарочный балаган. Вверху блестела лакированная вывеска:
МАЛЯР АРЛЕКИН
Живой худощавый чужестранец, румяный, с рыжими кудрями, был одет в трико из разноцветных ромбиков, похожее на мозаику. Ромбики были всех цветов радуги и еще многих других, за исключением белого и черного. Чужестранец остановил свой фургон у булочной Пьеро и с недовольной гримасой оглядел пустой, невеселый фасад дома, который украшали всего два слова:
БУЛОЧНИК ПЬЕРО
Потом он с решительным видом потер руки и принялся стучать в дверь. Вы помните, было уже совсем светло, и Пьеро спал как сурок. Арлекину пришлось долго барабанить в дверь, прежде чем она открылась и на пороге показался Пьеро – он был еще бледнее, чем обычно, и шатался от усталости. Бедный Пьеро! Да он и впрямь похож на сову: всклокоченный, заспанный, оглушенный, он щурился от безжалостного полуденного солнца. И еще прежде, чем Арлекин успел открыть рот, за его спиной раздался громкий смех. Смеялась Коломбина, которая стояла у окошка с большим утюгом в руке. Арлекин оглянулся, увидел Коломбину и тоже расхохотался, и рядом с этими детьми солнца, которых сразу сблизил веселый смех, Пьеро в своем лунном одеянии выглядел совсем грустным и одиноким. И тут Пьеро рассердился, сердце его пронзила ревность, он хлопнул дверью прямо перед носом Арлекина и снова улегся в постель, но не думайте, что ему удалось так уж быстро заснуть.
Ну а Арлекин бежит к Коломбине, в ее прачечную. Арлекин ищет Коломбину. Вот она мелькнула уже в другом окне, снова исчезла – Арлекин никак не успевает добраться до нее. Может быть, Коломбина играет с ним в прятки? Наконец дверь прачечной отворяется, появляется Коломбина с большой корзиной чистого белья, за ней спешит Арлекин. Коломбина идет в сад развешивать мокрое белье. Белое-пребелое. Как платье самой Коломбины. Как балахон Пьеро. Но она развешивает белое белье не под луной, а на солнце, солнце же так любит поиграть цветами, особенно такими яркими, как на костюме Арлекина.
Арлекин заводит разговор с Коломбиной, кстати язык у него подвешен неплохо. Коломбина отвечает ему. О чем же они разговаривают? О нарядах. Коломбина – о белых. Арлекин – о цветных. Прачка Коломбина, само собой разумеется, предпочитает всем цветам белый. Арлекин старается пустить ей пыль в глаза. Надо признать, это ему вполне удается: в глазах у Коломбины скоро начинает пестрить и рябить. Именно с этого знаменательного дня в Пульдрезике появились сиреневые полотенца, голубые наволочки, зеленые скатерти и розовые простыни.
Развесив белье, Коломбина возвращается в прачечную. Арлекин идет следом, неся пустую корзину, он предлагает Коломбине перекрасить ее дом. Коломбина соглашается. Арлекин тотчас же принимается за работу. Он разбирает свой фургон на части и строит из них леса вокруг прачечной. Бывший фургон словно проглотил домик Коломбины. Арлекин проворно забирается наверх. В своем разноцветном трико, с копной огненно-рыжих волос он похож на заморскую птицу, присевшую на ветку. И как будто специально для того, чтобы подчеркнуть это сходство, Арлекин задорно поет и насвистывает. Время от времени в окошко выглядывает Коломбина, и они обмениваются шутками и улыбками.
Работа продвигается быстро. И вот уже белая стена дома похожа на разноцветную палитру. Тут все цвета радуги и еще многие другие, за исключением черного, белого и серого. К тому же Арлекин ухитрился преподнести сюрприз, вернее, даже два сюрприза, доказав тем самым всем, кто в этом сомневался, что он воистину самый изобретательный и смелый маляр на свете. Во-первых, он изобразил на стене дома Коломбину в натуральную величину с бельевой корзиной на голове. Но это еще не все! Вместо того чтобы нарисовать Коломбину в ее обычном белом платье, Арлекин нарядил ее в платье из разноцветных ромбиков, удивительно похожее на его собственное трико. Это во-первых, ну а во-вторых, написав слово ПРАЧЕЧНАЯ – на белом фоне черными буквами, в точности, как было раньше, – Арлекин рядом с ним цветными буквами подрисовал слово КРАСИЛЬНЯ! Он работал так быстро, что успел все закончить до захода солнца, правда, краске предстояло еще сохнуть и сохнуть.
Заходит солнце, просыпается Пьеро. В булочной загорается подвальное окошко, в нем отсвечивают теплые, красные языки пламени. Огромная луна, похожая на молочно-белый шар, плывет в мерцающем небе. Пьеро выходит на улицу. Сначала он видит только луну. И он счастлив. Он бежит, в восхищении простирая к ней руки. Он улыбается луне, и луна отвечает ему тем же. Как они похожи друг на друга, ну просто двойняшки – круглые лица, воздушные одежды. Но, танцуя и кружась, Пьеро опрокидывает банки с красками, стоящие на тротуаре. Налетает на леса, выстроенные вокруг дома Коломбины. Он падает с облаков на землю. Что происходит? Что случилось с прачечной? Откуда взялся этот разноцветный дом, а главное – Коломбина в костюме Арлекина? Да еще это чужое слово КРАСИЛЬНЯ рядом со словом ПРАЧЕЧНАЯ… Потрясенный Пьеро застыл на месте. В небе луна морщится от боли. Так, значит, Коломбину соблазнили яркие краски Арлекина! И теперь она будет одеваться так же, как он, и, вместо того чтобы стирать и гладить свежее белое белье, будет перекрашивать всякое старье в тошнотворных, линючих химических красках?
Пьеро подходит к лесам. С отвращением дотрагивается до них. Вверху светится окошко. Что за ужасное сооружение, эти леса, с них все видно, с них можно заглянуть в любое окно! Пьеро взбирается на одну площадку, потом на другую. Он прильнул к освещенному окошку. Он заглядывает в него. Что он там увидел? Этого мы с вами никогда не узнаем! Он отскакивает, как ошпаренный. Но ведь он не на земле, до земли целых три метра, – он что, забыл об этом? Он падает! Какой ужас! Он разбился? Нет, жив. С трудом поднимается. Прихрамывая, возвращается к себе в булочную. Зажигает свечку, обмакивает перо в чернильницу, что-то пишет. Письмо? Нет, просто коротенькую записочку Коломбине. Пьеро выходит из дому, сжимая в руке конверт. В нерешительности топчется на месте, потом прикрепляет свое послание к стойко лесов. Хромая, возвращается обратно. Окошко в пекарне гаснет. Огромная туча застилает печальную луну.
На следующий день в безоблачном небе сияет ослепительное солнце. Арлекин с Коломбиной, держась за руки, выбегают из прачечной. Вместо своего обычного белого платья Коломбина нарядилась в платье из разноцветных ромбиков – ромбики всех цветов радуги и еще многих других, за исключением черного и белого. Она одета в точности, как Коломбина, которую нарисовал Арлекин на стене дома. Она стала Арлекиной. Как они счастливы! Они танцуют вокруг дома. Но вот Арлекин, продолжая танцевать, приступает к довольно странной работе. Он разбирает леса, возведенные вокруг дома Коломбины. Из их частей он восстанавливает свой фургон. Фургон обретает прежний вид. Коломбина залезает в него. Похоже, Арлекин считает, что их отъезд – дело решенное. А все дело в том, что наш маляр – настоящий кочевник. Он готов в любую минуту вспорхнуть с лесов, как птица с ветки. Не бывало ни разу, чтобы он где-нибудь надолго задержался. Делать ему в Пульдрезике больше нечего, а в такой чудесный день так хочется на зеленый простор…
Коломбина, похоже, решила ехать вместе с ним. Она кладет в фургон легонький узелок. Закрывает ставни на окнах прачечной, залезает в фургон. Все готово к отъезду. Нет, минутку! Арлекин что-то забыл. Он забыл написать объявление. Он пишет его большими размашистыми буквами и прикрепляет к двери дома:
ЗАКРЫТО ПО СЛУЧАЮ СВАДЕБНОГО ПУТЕШЕСТВИЯ
Теперь можно ехать. Арлекин впрягается в фургон и тащит его по дороге. Вот они за городом. Здесь столько цветов, столько бабочек – все вокруг словно оделось в пестрый наряд Арлекина, все вокруг улыбается им.
Над городом опускается ночь. Пьеро выходит из булочной. Все еще прихрамывая, он направляется к дому Коломбины. Дом закрыт на все замки. Он замечает объявление. Объявление так ужасно, что Пьеро с трудом дочитывает его до конца. Он не верит своим глазам. Однако нельзя не признать очевидное. Хромая, он возвращается в булочную. Но вскоре появляется опять. Он тоже написал объявление и теперь вешает его на дверь булочной. Повесив объявление, он уходит в дом, резко захлопнув за собой дверь. Его объявление гласит:
ЗАКРЫТО ПО СЛУЧАЮ НЕСЧАСТНОЙ ЛЮБВИ
Летят дни. Лето кончается. Арлекин с Коломбиной все еще в пути. Но они уже не так счастливы. Теперь все чаще и чаще фургон тащит Коломбина, а Арлекин отдыхает. Погода портится. Моросят первые осенние дожди. Пестрые яркие костюмы начинают линять. Деревья рыжеют, листья постепенно опадают. Леса, по которым проезжают Арлекин с Коломбиной, стоят голые, с помертвевшими деревьями, поля распаханы, они коричневые и черные.
И вот однажды утром – неожиданная развязка! Всю ночь с неба падали снежные хлопья, а когда рассвело, все оказалось под снегом: лес, поля, дорога и даже фургон. Белый цвет, цвет Пьеро, одержал победу. И словно для того, чтобы увенчать победителя, вечером над побелевшей землей взошла огромная серебряная луна.
Коломбина все чаще и чаще вспоминает Пульдрезик и Пьеро, особенно когда смотрит на луну. И вот однажды к ней в руки неведомо как попадает маленький конвертик. Коломбина гадает: неужели приходил Пьеро, чтобы оставить ей записочку? На самом-то деле, если вы помните, Пьеро прикрепил конверт к лесам, которые потом превратились в фургон. Коломбина читает:
Коломбина!
Не покидай меня! Не соблазняйся искусственными, химическими красками Арлекина! Они ядовитые, дурно пахнут и быстро линяют. Коломбина, у меня тоже есть краски. Только мои настоящие, вечные.
Слушай меня внимательно. Я открою тебе удивительные тайны:
Моя ночь вовсе не черная, она – голубая! Как воздух, которым мы дышим.
Моя печь вовсе не черная, она – золотая! Как хлеб, который мы едим.
Цвет моего хлеба радует глаз, к тому же он густой, насыщенный, в нем есть вкус, аромат и тепло.
Я люблю тебя и жду.
Пьеро.
Голубая ночь, золотистая печь, настоящие краски – все то, чем мы дышим и питаемся, – так, значит, вот они, тайны Пьеро? Глядя на снежный зимний пейзаж, напомнивший ей белый балахон Пьеро, Коломбина размышляет, не зная, на что решиться. Арлекин спит, позабыв о ней. Скоро снова придется тащить фургон по обледенелой дороге, а от лямок так ноют плечи и грудь! Зачем ей все это? Почему бы ей не вернуться обратно, если ей больше нечего делать здесь, с Арлекином, и нарядные, радужные краски совсем полиняли? Она собирает свой узелок, выпрыгивает из фургона и пускается налегке в обратный путь.
Маленькая Коломбина-Арлекина в платьице, которое совсем поблекло, но все равно не стало, как прежде, белоснежным, идет, идет и идет. Она скользит по снегу, который едва слышно скрипит у нее под ногами, и ветер свистит у нее в ушах: скрип-сью-у-у, скрип-сью-у-у… И вот в голове у Коломбины возникает множество слов на «с», слов злых и мрачных: синяк, стон, слезы, сажа, стужа, слабый, свирепый, страх, смерть. Бедная Коломбина, сейчас она упадет, но, к счастью, целая стая других слов на «с», слов дружеских, приходит ей на помощь (может, это Пьеро послал ей их навстречу?): ситец, сатин, свет, свеча, сладкий, сдобный, сильный, сердце, смех, сад, солнце…
Наконец она в городе. Кругом ночь. Все спит под снегом. Какого же цвета снег – белый-белый? А ночь – черная-черная? Да нет же. Теперь, когда Пьеро совсем близко, у Коломбины открылись глаза: ночь голубая и снег голубой – это же совершенно очевидно. Только этот голубой цвет совсем не похож на едкий, ядовитый анилин, который Арлекин держит в банке. Нет, он совсем светлый, прозрачный, живой, как озеро, как ледники, как небо; он так приятно пахнет, и Коломбина полной грудью вдыхает его.
Вот фонтан, скованный льдом, старая церквушка, а вот и два домика стоят друг против друга: булочная Пьеро и прачечная Коломбины. Прачечная темная, словно неживая, а в булочной – все признаки жизни. Дымится труба, и от окошка пекарни падает на заснеженный тротуар дрожащий золотистый отсвет. Правду писал Пьеро: его печь не черная, а золотая!
Коломбина в нерешительности останавливается. Ей кажется: присядь она на корточки у этого окошечка, у этого светящегося родничка, и она почувствует всем телом ласковое тепло и пьянящий хлебный аромат: но сделать это она не осмеливается. Внезапно дверь распахивается, появляется Пьеро. Что это, случайность? А может, Пьеро предчувствовал, что его подружка вернется? Или просто увидел ее в окошке? Он протягивает к ней руки, но, когда она уже готова кинуться к нему на грудь, он вдруг пугливо отступает и увлекает ее за собой в пекарню. Коломбина окунается в тепло и нежность. Как хорошо! Дверцы печки закрыты, но пламя такое бурное, что прямо рвется из всех щелей.
Пьеро забился в угол, он не в силах оторвать своих круглых глаз от явившегося ему чуда: Коломбина в его пекарне! А Коломбину словно заворожил огонь, но искоса она все же наблюдает за Пьеро: и впрямь этот добрый Пьеро со своим лунным лицом, в белом балахоне, ниспадающем большими складками, похож на ночную птицу. Ему бы заговорить с ней, но он не может, слова замирают у него на губах.
А время идет. Пьеро вспоминает, что в его деревянной квашне поднимается тесто. Такое же светлое и нежное, как Коломбина. За два часа дрожжи уже успели сотворить свое привычное чудо… Печь разгорелась, пора приниматься за работу. Ну а Коломбина? Что она? Измученная долгой дорогой, убаюканная ласковым теплом, Коломбина в милой, грациозной позе заснула на ларе с мукой. Пьеро, растроганный до слез, глядит на свою подружку, которая нашла у него прибежище от суровой зимы и погибшей любви.
Арлекин нарисовал на стене дома Коломбину-Арлекину в разноцветном платье. Пьеро тоже кое-что задумал. Он хочет вылепить свою Коломбину в виде булочки. Он принимается за дело. Он смотрит то на спящую девушку, то на тесто в квашне. Его руки тянутся приласкать Коломбину, хотя лепить Коломбину из теста тоже очень приятно. Наконец его булочка готова, и он сравнивает ее с живой моделью. Конечно, Коломбина из теста несколько бледновата… Скорее в печь!
Потрескивает огонь. Теперь в пекарне у Пьеро целых две Коломбины. Вдруг робкий стук в дверь будит живую Коломбину. Кто там? Вместо ответа чей-то голос, погрустневший, приунывший от холода и темноты, тихонько напевает песенку. Пьеро с Коломбиной сразу узнают Арлекина, этого голосистого соловья, только теперь его песенка звучит далеко не так победоносно, как летом. Что же поет продрогший Арлекин? Он поет песенку, ставшую теперь очень знаменитой, но те, кто не знают нашу историю, все равно не смогут ее понять:
Месяц – точно свечка,
Мой дружок Пьеро.
Написать словечко
Дай свое перо.
Темной ночью зимней
Другу дай огня.
Двери отвори мне,
Приюти меня
[8]
.
А дело в том, что несчастный Арлекин нашел среди банок с красками записку, брошенную Коломбиной, ту самую записку, которая убедила Коломбину вернуться к Пьеро. И тогда Арлекин, краснобай Арлекин, оценил наконец, какой силой порой обладают те, кто умеет писать письма, а также те, у кого зимой есть печка. И он простодушно просит у Пьеро перо и печку. Неужели он действительно верит, что сумеет таким способом вернуть Коломбину?
Пьеро жаль своего неудачливого соперника. Он открывает ему дверь. Жалкий, поблекший Арлекин устремляется к печке, откуда льются свет, тепло, чудесный аромат. До чего же хорошо у Пьеро!
Победа преобразила булочника. Он прямо летает по пекарне, развеваются длинные рукава его балахона. Величественным жестом он распахивает дверцы печки. Трое друзей окунаются в поток золотистого света, материнского тепла и дивного запаха свежего хлеба. Длинной деревянной лопатой Пьеро вынимает свое изделие из печки. Что это? Вернее, кто это? Булочка с золотистой корочкой, дымящаяся, хрустящая, – девушка, похожая на Коломбину, точно родная сестричка. Только не на плоскую Коломбину-Арлекину, нарисованную химическими красками на стене прачечной, а на Коломбину-Пьеретту, вылепленную пухленькой булочкой, со всем тем, чем наградила ее природа: круглыми щечками, голубиной грудкой и тоненькой талией.
Рискуя обжечься, Коломбина хватает булочку обеими руками.
– Ах, какая же она красивая, какая ароматная! – восклицает она.
Пьеро с Арлекином не сводят глаз с Коломбины. Она кладет булочку на стол. Ласково гладит аппетитную корочку. С наслаждением вдыхает аромат. И наконец откусывает нежный золотистый кусочек.
– До чего же вкусно! – кричит она. – Друзья мои, что же вы? Пробуйте скорее!
И вот, все вместе, они едят теплую, тающую во рту булочку. Они смотрят друг на друга. Они счастливы. Им очень хочется смеяться, но как посмеешься с набитым ртом?
АНРИ ТОМА
Перевод Ю. Стефанова
Дверь
Он проснулся среди ночи, часов около двух. Стояла глубокая тишина, и все же он насторожился, вслушиваясь. Его, должно быть, разбудил какой-то звук; звук этот мог повториться – вот он и прислушивался. Ни шороха вокруг дома, даже ветра не было; осевший с вечера туман недвижно наполнял ночь. Но стоит понапрасну выглядывать за окно – в деревушке все спят. Он долго лежал, затаив дыхание. Только кровь тихонько шумела в висках, вот и все. Он задремал, но ненадолго, и снова проснулся. На этот раз он был почти уверен: до него что-то донеслось. Чуть дыша, он заставил себя мало-помалу вернуться обратно – почти до границ сна. Он не расслышал как следует сам звук – ему удалось уловить только эхо, и он мог по собственному желанию то приближать его, то отдалять. Это был щелчок закрывшейся двери – такой слышится не тогда, когда ее кто-нибудь притворяет, а когда она захлопывается сама собой, мягко и в то же время плотно входя в дверной проем. Он мог без труда воскресить в памяти этот звук, но это вовсе не значило, что незримая дверь и в самом деле открылась и закрылась, послушная его воле. Она захлопнулась раз и навсегда, открыть ее было уже невозможно. Эхо удара все еще металось между ним и дверью, в ночном мраке, словно обезумевшая птица, лишенная пристанища, словно летучая мышь, которая слепо мечется в замкнувшем ее пространстве. В первый раз это даже развлекло его – похоже на невидимый спектакль, который разыгрывается в полусне, – но все тут же кончилось. Потом настал черед других звуков: защебетали птицы, близился летний рассвет, но тут уже ничего странного не было, и он не проснулся. Дверь захлопнулась там, куда нет доступа обычным звукам. Она была страшно далеко, она таилась где-то на самом дне мира, ибо то, что находится на его поверхности, остается видимым и слышимым. В общем, ничто не изменилось от того, что эта дверь захлопнулась. Ничто не помешало ему встать, выпить кофе, поработать, погулять по полям и вдоль речного берега. Ровным счетом ничего не изменилось. Разве что он принимался время от времени думать об этой двери, и каждый раз ему казалось, что, размышляя, он все отчетливей вспоминает разные подробности, ускользнувшие от него при внезапном пробуждении. Дверь была массивна, очень тяжела, но так хорошо пригнана, ее замок (или замки?) так надежно отлажен и смазан, а металл так тщательно отполирован, что закрывалась она очень мягко – вот так же мягко соскальзывали ночью с крыш пласты снега в Вогезах, где прошло его детство. И все-таки в конце слышался щелчок, едва уловимый, но четкий, словно бы означавший бесповоротность происходящего, окончательное исчезновение всего, что находилось за этой дверью. По правде говоря, он был не в силах вообразить, что за ней может находиться, ведь никаких прямых сведений об этом до него никогда не доходило, но невозможность проникнуть в тайну причиняла ему, когда он над этим задумывался, лишь легкое беспокойство, не мешавшее сну.
Через несколько ночей, незадолго до рассвета, он был разбужен снова. На этот раз он действительно уловил не только эхо, но почти и сам звук, который показался ему чуть более отчетливым и близким. Еще одна дверь, вовсе не та, что захлопнулась раньше. Та была заперта раз и навсегда, о ней можно было забыть, она стала частью стены. (Какой? Стены, возникшей одновременно с дверью?) Однако теперешняя дверь была похожа на предыдущую: тихий, неотвратимый щелчок выдавал то же совершенство материала и подгонки. Только она была ближе к нему. В тот миг, как она захлопнулась, исчез и весь легкий звуковой фон ночи и зари, прервались все их приглушенные мелодии: рокот волн на дальней отмели, заслоненной холмами, что поднимались к западу от деревни, пение петуха в противоположной стороне… Да что же это такое? Уж не сонное ли наваждение? Ведь никакой двери нет и быть не может. Сбитый с толку внезапным пробуждением, он на секунду поверил в то, что не согласуется с рассудком, чего не существует. Есть только пространство, сплошное пространство, откуда же в нем ограда, а тем более множество оград, в центре которых он как бы находится? Должно быть, просто звенит в ушах; с ним и раньше случались приступы легкой глухоты, длившиеся несколько часов, а то и целый день: в ушах накопилась сера, вычистить ее – и дело с концом. Но нет: поднявшись, он не испытал этого давно уже знакомого ощущения глухоты. Окрестная разноголосица доносилась до него совершенно отчетливо; он даже поразился тому, что слышит наитончайшие звуки: слышит, как шуршит под ветром трава за окном, как шелестят трусики, которые стягивает с себя Николь, поглядывая на него, – ему было бы особенно тяжко, если бы он не расслышал этот шелест. В тот день, в привычном своем кругу, он был, что называется, счастлив; но в конце концов, как обычно в таких случаях, ощутил смутную тоску при мысли: а не в последний ли раз все это? Такие мысли были в порядке вещей – он смирился с тем, что жизнь день за днем незаметно отступает от него; он был в том возрасте, когда уже нечего надеяться, что она вернется назад. В общем, он привык к этому чувству отлива и принимал его безболезненно.
Но как привыкнуть к тому, что случилось с ним после более или менее длительного перерыва (пять или шесть ночей он спал спокойно), ночью, почти на рассвете? Что ни говори, к такому никогда не привыкнешь – ведь каждый раз это было вроде бы одно и то же, но разница между прежним и теперешним оказалась так велика, что от сходства ничего не оставалось. Дверь была все ближе и ближе. Сомневаться в этом не приходилось: теперь звук усилился от глухой вибрации, причиной которой была, наверное, сама стена. Однажды ночью, месяца через два после первой двери, ему припомнились вдруг сейфы в подвале того банка, где он когда-то работал. Когда огромные стальные ящики запирались, в них тоже что-то вибрировало, звук был очень похожий. В ту пору был у него револьвер, собственность банка; он не расставался с оружием во время операций в бронированном подвале. Многое из тех давних лет было забыто, но теперь подробности всплывали сами собой, отвлекая его от других забот, о которых следовало бы подумать, и прежде всего от неполадок со слухом – ведь он полагал, что они имеют отношение к этой истории с дверью. Он отыскал адрес специалиста-отоларинголога, услугами которого пользовался в прежнее время (еще до банка). Ладно, он ему позвонит, но пока это не к спеху… Даже в гвалте какого-нибудь кабачка он не пропускал мимо ушей ни единого слова из доносившихся до него разговоров. Не нужно было даже как-то особенно напрягаться: на обычном расстоянии все воспринималось на редкость отчетливо как слухом, так и зрением (на зрение ему жаловаться не приходилось). Не без некоторого беспокойства он отметил, что улавливает лучше, чем всегда, туманные намеки, мелькавшие в разговорах, мелкие черточки внешности людей, – и это пробудило в нем какую-то подозрительность, сделало необщительным. Ему казалось, что теперь он более, чем прежде, причастен ко всему, что вокруг него творится; это не зависело от его воли; чрезмерная острота чувств находила на него приступами, подобно лихорадке. Было бы лучше, если бы обыденные явления вновь обрели прежнюю неопределенность, но ничего не поделаешь; это нетерпеливое желание не только отдаляло от него источники беспокойства, а как бы прижимало к ним, почти не давая дышать. Можно ли смириться с невыносимым? Нет ли здесь какого-то противоречия… невыносимого противоречия? Когда он впервые задумался об этом, неторопливо шагая по тенистой лесной тропинке, ему пришло в голову, что такого рода идеи рождаются по ту сторону двери; но они его больше не интересуют, до него доносится только бледный их отзвук, воспоминание об идее, но не она сама. Каким же образом этот невесомый призрак может задушить его? Ерунда! Разумеется, последнее время ему пришлось туговато, но это ничего не значит – ведь отведенное ему пространство ничем не занято. Он может передвигаться в нем совершенно свободно, не нужно только стремиться к пределам этого пространства. Больше всего теперешняя его жизнь похожа вот на эту тенистую выбитую тропку. Не нужно только пытаться влезть на откосы, поднимающиеся с обеих сторон, слишком уж они круты, – счастья ему достаточно и тут. Конец дороги, где два зеленых занавеса расходились, открывая вид на равнину, был отдален как раз настолько, что пробуждал желание добраться до этого места; хорошо было бы это сделать, но разве плохо прислониться к откосу, чтобы немного передохнуть, а то и растянуться в траве под самым откосом, в густой тени, растянуться, не переставая мечтать о долине, щедро залитой солнцем. Дверь никогда не захлопывалась днем, она была порождением ночи, и, если ему случалось вспомнить о ней среди бела дня, он не испытывал страха, – так думают о вещах, которые невозможно увидеть, которые просто-напросто не существуют.
Сначала ему почудилось, будто он очутился в глухой ночи. То было подобие ослепительной вспышки, которая вобрала в себя свет вместо того, чтобы извергнуть его. Надо полагать, на него нашло временное помрачение, длившееся всего несколько секунд. Он снова увидел тенистую тропинку и то место, где она выходит на равнину, – теперь оно казалось куда более далеким. Вполне возможно, что перед тем, как вернуться к свету, он бежал куда-то – в ночь, во мрак; во всяком случае, он чувствовал себя совсем разбитым, словно возвращение это стоило ему неимоверных усилий. Он прислонился к откосу; листва молодого дубка, растущего прямо под ним, тихонько звенела на ветру – то был перезвон прошлогодних листьев, еще уцелевших на ветках. Вот сорвался один из них, вот другой, вот еще один слетел к нему на плечо. Дверь захлопнулась среди бела дня, совсем рядом с ним, так близко, что на мгновение затмила дневной свет! И все же не настолько близко, как ему сперва показалось, – ведь после удара снова настал день, в узкой ложбине дороги снова воссиял спокойный и добрый свет. Дверь… Довольно ему думать об этой двери, столько сил ушло не на то, чтобы вынести удар – удар уже позади, он почти забыл о нем, – а на то, чтобы вынести саму мысль о ней. Даже удержать в памяти это слово – «дверь» – и то не под силу. Он закрыл глаза – и тяжкое, но имевшее никакого смысла слово «дверь» исчезло из памяти само собой, помимо его воли. Этого слова больше не было, но оно исчезло не одно. За ним последовали другие, избавив его от какого-то тяжкого груза. Он почувствовал себя таким легким, что и мысленно не мог бы ни пошевелиться, ни даже открыть глаза. Закрыть так уж закрыть, по-настоящему, навсегда. Вот так!
Его нашли у подножия откоса, в неглубоком рву. Старый Т., которому случилось при этом присутствовать, повторил – уже не в первый раз, – что мертвые неотвратимо наводят его на мысль о закрытой двери, что мертвые – это, собственно говоря, не что иное, как закрытая дверь.
Башни собора Парижской богоматери
Почти уверен, что в аптеке на бульваре Сен-Мишель, неподалеку от Сены, я видел именно ее. Полной уверенности у меня нет лишь потому, что я не проявил должного терпения. Она ждала очереди так же, как я и остальные посетители, но ждала на свой лад. Стояла не возле прилавка, вместе со всеми, а держалась в стороне, словно не решаясь подойти или, вернее, не зная, что ей нужно, такой она была рассеянной и ко всему безразличной. Не это, однако, меня поразило; я, наверно, и не заметил бы ее, будь она похожа на всех тех девушек, которые сновали по бульвару в послеполуденный час. Было в ней, во всем ее облике нечто такое, что заставило меня тут же отвернуться, а потом снова взглянуть на нее, но уже украдкой. И я сразу понял, что она не просто держалась особняком в углу аптеки, а была одинока, абсолютно одинока, и я еще спросил себя, не зашла ли она в эту аптеку случайно, сознавала ли, где находится, видела ли тех, кто там был. Мне показалось, что никто ее не замечает, а может быть, она произвела на всех такое же впечатление, как и на меня, и всем было как-то боязно к ней приглядываться. Достаточно было мельком на нее посмотреть, чтобы сразу заметить ту отчужденность, беспомощность и то отчаяние, которые сквозили во всем ее облике. Такая одинокая, будто все на свете стало для нее безразличным, далеким, несуществующим: так бывает одинок ребенок, забытый в запертой комнате; так бывают одиноки люди во сне. На какое-то мгновенье я перехватил ее взгляд; не то, чтобы в нем не было никакого выражения, но – как бы это объяснить? – я видел такие глаза разве что в больницах: проходишь мимо палаты с раскрытой дверью, на койке сидит больной и смотрит, как ты идешь, а ты знаешь, что никогда больше его не увидишь, что нагляделся на него предостаточно.