355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Нурисье » Хозяин дома » Текст книги (страница 1)
Хозяин дома
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 22:00

Текст книги "Хозяин дома"


Автор книги: Франсуа Нурисье


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Annotation

О людях и обществе середины нашего века, касается вечных проблем бытия, о несовместимости собственнического общества, точнее, его современной модификации – потребительского общества – и подлинной человечности, поражаемой и деформируемой в самых глубоких, самых интимных своих проявлениях.

Франсуа Нурисье. Хозяин дома

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9


Франсуа Нурисье. Хозяин дома

Посвящается Тототте

Я все пытаюсь понять, откуда такая опустошенность. Как будто силы мои подрезаны под корень. Да, именно так: словно внутри что-то росло – радостно, щедро, доверчиво, и рухнуло, подкошенное внезапным ударом. Принять смерть. А смерть ли это?.. И так далее.

Пьер-Жан Жув, Во глубине годов

Все это расщепляется, трескается, лупится, коробится, вспучивается, ползет, окисляется, ржавеет, отсыревает, подгнивает, перекашивается, выцветает, тускнеет от времени – так это называется! – плесневеет, рассыхается, расшатывается, оседает, дряхлеет, кренится набок, грозит рухнуть, прогибается, провисает, идет пятнами, ветшает, сохнет, истрепывается и медленно, медленно рассыпается. В прах. Теряет твердость и лоск, гибкость, живость и цельность. Становится рыхлым, ноздреватым. Заболевает. Терпит бедствия и напасти, разруху, грабеж, воздействие кислот, газов, морского прибоя, бурь и гроз, благоговейные ласки паломников, их лобзания (недаром истерлась каменная стопа святого Петра). Колдобины, ухабы, Непрочные обочины, аварии на дорогах, соль, туман, ночная тьма. Все это кашляет, перхает и трясется. Разбухает съеживается. Облезает, вздувается, лопается, трещит, рассекается щелями, дает течь, тонет, идет ко дну. Ни минуты спокойствия. Переломы, вывихи, разрывы, сыпь, шелушение, опухоли. Выбрасываются новые побеги, все это пухнет, зреет, набухает почками, распускается, истекает Соками, зудит. Ссадины, заражение крови. Древние камни Экса (Прованс). Обрубки конечностей. Ребра. Легкие. Стена, подставленная западному ветру. Хрупкая нервная система. Предохранительные пробки электросети. Терраса. Корпус корабля. Клепаная сталь. Золотые пломбы в зубах. И в алмазе заводятся черви, и в мраморе – гнилые дупла. Все это час от часу разваливается, хлопает, скрипит, колотится, перетирается, перегревается, черт ее знает, эту сволочь! Опостылело все это. Что именно? Да вообще все. Вещи… Выматываешься в этой игре. Взять хотя бы дом.

Имейте в виду, приятно ездить в хорошей машине, это я отлично понимаю. Я и зятю своему всегда говорю – чего ради отставать от века? Каких только рассуждений я не наслушался, когда платил за сноп драндулет. Недавно я получил недурные комиссионные – продал участок возле Палаваса, так почему бы… Да-да, прошу извинить. Ну вот, дело было в среду вечером. Кажется, в ноябре, по крайней мере шел дождь. Только тут я и заметил, что они не одни. У них машина – такая, знаете, скорлупки, в нее никак не втиснешься, недаром называется спортивная, – и они помогли вылезти одной маленькой женщине, лицо у нее знакомое. Его-то я часто вижу, он в нашем округе представляет фирму по продаже удобрений и немного занимается сельски хозяйственным инвентарем; ну, а с его супружницей я, наверно, и десяти слов не сказал. С виду уж такая бойкая дамочка. Она и говорит, будто мы с ней только вчера беседовали – мосье Фромажо, говорит, это друзья детства моего мужа, то есть вот он – друг, а это его жена, вот привезла их к вам, им тут кое-что нужно. «В наших краях?» – спрашиваю, а она отвечает: «Ну, ясно!» – и давай хохотать. Будто я невесть какую глупость сморозил. А у нас приезжий человек редкость. Больше всего я озлился, извините за выражение, потому что кто ж это заявляется в полседьмого, на ночь глядя, ежели хочет купить дом. И одеты они были нескладно – понимаете, вроде как для загородной поездки, но безо всякой элегантности. Неподходящий вид для такой тележки! Волосы у дамочки растрепанные, темные очки от солнца, лет ей тридцать пять – тридцать восемь, и, однако, вся бронзовая, это меня поразило, ведь ноябрь на дворе… Я сразу подумал – да что ж это за люди? Она в особенности. У нас тут нынче любая девчонка, последняя замухрышка, о себе заботится – подтянутая, кокетливая, волосы взбиты, налакированы, чистенькая, любо поглядеть, а такие вот господа… Словом, он держался учтиво, да, учтиво, но суховато, с таким видом, будто ему недосуг, нет терпенья дослушать вас до конца, и после тоже, врать не стану, он был любезен, но всегда оставался вот таким гордецом.

Я не столь наивен и не собираюсь начинать с первого впечатления. В порядке и последовательности я не силен. И какой порядок? Порядок во времени? До времени мне дела нет. Время только на то и годится, чтобы тянуть его, убивать, тратить, подсчитывать. Не правда ли, сколько презрения в этих словах! И меж тем какой подстерегает ужас – с колючим взглядом, с острыми когтями, всегда готовый к прыжку. Но об этом еще не место говорить. А впрочем, где для этого место? Какой порядок? Какое место? Ужас будет подстерегать повсюду, вот почему мне ничуть не интересно начинать с самого начала. Да и есть ли у этой истории начало? Право, не знаю, как определить, с чего все эго пошло и в какой последовательности развивалось. Можно бродить по этому зданию вдоль и поперек, в любое время, когда и как вздумается. Ужас заполняет дом, как вода – пруд. И счастье тоже? Можно это назвать и так, звучит очень мило.

Могу сказать: сегодня вечером. Это ровно ничего не значит. Как знать, что это – июльский вечер, когда стрекочут в пустошах цикады, и порой налетает теплый душистый ветерок, и слышно, как хлопает огромными крыльями взлетевший филин? И угадывается во тьме суета насекомых, пожирающих друг друга? Или на дворе январь, зима в разгаре? Разноголосые арии мистраля, обезумевшие глаза деревьев? И наконец-то вечером разражается буря? А быть может, это октябрь или апрель, уже приглаженные, чистенькие, точно воспитанные дети поутру, когда они приходят поздороваться со старшими?

Во всяком случае, это ночь, скорее всего ночь, самое сердце ночи, ее плотное, непроницаемое ядро, счет колокольных ударов сквозь сон, перекличка собак. И посреди всего этого я бодрствую, прислушиваюсь, настороженный и медлительный. Пускаюсь в обход, брожу по дому, присматриваюсь к стенам, осторожно ступаю в тишине, чтоб не звякнула под ногой расшатанная плитка. А мои все спят – мальчики вечно в испарине, Беттина ускользнула – она здесь, слышно, как она дышит, и все равно ускользнула, но я делаю вид, что мирюсь с этим… Вздыхает сквозь сон собачонка в своей корзинке из скрипучих ивовых прутьев; спит Женевьева, она не погасила мою лампу, и вот мне пришлось спуститься сюда, где я застыл Теперь и стою столбом; спят, может быть, друзья, навестившие меня проездом, ради них завтра надо будет побриться; спит прислуга (если только это слово вам не надоело). Стукни я нечаянно дверью, брякни щеколдой, пробеги по дому сквозняк, всполошенный моими блужданиями, – и шум отразится от всех стен, умножится, разрастется среди этой заточенной в камень темноты, ста нет глухим гулом, гневным голосом тишины, и все спящие заворочаются в постелях, среди своих одеял и подушек, невнятно забормочут. По моей вине им привидятся сны. Три часа утра, так это называется, а на самом деле вокруг непроглядная тьма и пустота. Сон захлестывает меня жаркими, расслабляющими волнами. Кто осмелился бы написать: «Я чувствую, как живет мой дом»? Я чувствую, как он подстерегает, примеривается, чувствую, как он завладевает нами, поглощает нас, поди угадай, чего ему надо: он такой прочный, неодолимый, в нем тянет непонятными запахами, по нему бродит эхо, даже изъяны его успокаивают, словно раны, которые наконец-то пере стали кровоточить. Вернее сказать, он иссечен не ранами, а морщинами; он колеблется, его прорезают трещины, постареет он, как сама земля: не дряхлеет, не слабеет, твердыня его нерушима; все так же скреплены коваными гвоздями балки, на которых каленым железом помечены давно минувшие годы; отлично подогнаны каменные плиты – огромные и, однако, изящные, закопченные, обо жженные, выскобленные, слоеный пирог из камня, который трепещет, точно живое существо, случай, которым нельзя упустить, нечто незаурядное, с характером, изысканное наследие былых времен, пропасть, обуза, сложная вязь, приступ страсти или безумия, память о сотне забытых мертвецов, кров, под которым спят сейчас шесть или восемь живых, все, кому я опора, а может быть, они опора мне, поди разберись в эту сырую ночь, теплую и полную жизни, жизни самой разнообразной, потому что, вне всякого сомнения, на дворе лето.

Не стану корчить из себя мудреца, а только они мне сразу не понравились. В нашем деле, понимаете, привыкаешь помаленьку разбираться в людях. Эти двое сразу, как бы вам сказать, сбили меня с толку, извините за выражение. И не столько своим разговором, нет, я ведь всякого навидался и наел у шалея, и потом вы, верно, приметили, у меня и у самого выговор… Родом-то я северянин, из Ножан-ле-Ротру. Это тоже здесь не всем по вкусу. Да что жаловаться, не об том сейчас речь, вот и зять мой, сестрин муж, всегда говорит: юг меня кормит. А эти – как бы вам сказать? Это такие люди, сами не знают, чего им надо. С придирами да занудами в нашем деле часто встречаешься, они въедаются в печенки, но с ними совладать можно. Не поймите худо. Я что хочу сказать: под конец уже знаешь, как к ним подойти да как их успокоить. А эти с виду вроде мягкие, а нутро ничем не проймешь, или, может, наоборот; в общем, с такими чувствуешь себя не в своей тарелке, понимаете, что я хочу сказать? Люди добрые, если покупают, приезжают смотреть чаще всего в субботу, а то и в воскресенье, хотя по воскресеньям… Я-то как раз люблю сходить с зятем на охоту, если сезон, ну или скатать куда-нибудь в Тараскон, в Монпелье, летом иной раз даже к морю, а эти заявились в среду вечером, на ночь глядя, представляете? Жозетта сказала… виноват? Нет, мосье, это моя секретарша, так вот, она сразу сказала: «Смотрите-ка, парижане». Глянул я в окно – тележка за тридцать тысяч франков, легкая на ходу, но уже не больно новая, зарегистрирована невесть где, номерные таблички белые, а буквы и цифры черные. И с чего Жозетта взяла, что они из Парижа?

Мадам Пашабюльян была то ли армянка, то ли черкешенка и похожа на Сталина, только без усов; она меня несколько удивила: вдруг посреди разговора об аскетизме и непостижимых безднах пожелание, не чуждое поэзии… но ведь никогда не знаешь, чего ждать от людей. Они с мамой хлопотали между столом и буфетом, перетирали рюмки. Резной хрусталь, который приберегается для самых парадных случаев. И я услыхал ее голос: «Вот если бы у меня еще когда-нибудь завелись деньги, я не стала бы их тратить ни на путешествия, ни на каракуль и жемчуга, мне так хочется иметь дом вдали от жизни…»

Я, разумеется, был в соседней комнате, которая служила то ли художественной мастерской, то ли салоном, И патефон играл «Венгерскую рапсодию». Я от нее без ума. Как только мы пришли, я поставил эту пластинку, аппарат был старый, заводился рукояткой, и я раз десять ее крутил, все не мог наслушаться. У меня находили «способности», только неизвестно к чему именно. Что же означали слова мадам Пашабюльян? Она говорила, как Поют в театре «Ла Скала»; грудь ее высоко вздымалась – могучий пятидесятилетний фрегат женского пола, горделиво плавала она в трехкомнатных апартаментах на верхнем этаже дома в квартале Вожирар (меблированные комнаты, где все звали друг друга как-нибудь вроде Григорий или Алеша) и рассуждала о былом величии и о людской зависти. Она подавляла маму бесконечными рассказами о России, о тайнах Константинополя и (вполголоса) о своей умудренности в делах любви. О каких же далях, о каком еще изгнании мечтала эта изгнанница? В какую рулетку играли ее грезы, самоубийственные, как всякие грезы? Все помыслы – о роскоши, если глаза голубые – это славянская душа, если карие – это уже Восток, и вечная тяга назад в Ниццу, и полный сундук длинных платьев, обтрепавшихся до бахромы, и на комоде фотографии офицеров с дарственными надписями бог весть на каких языках…

Лист и Венгрия немного вскружили мне голову. Но когда играют под сурдинку, не та это музыка, чтобы заглушить разговор! Впрочем, в ту пору я охотно приписывал людям глубокие мысли. Оккупация и четырнадцатый год моей жизни подходили к концу: мне было примерно столько, сколько сейчас Ролану. Он тоже помешан на музыке: Шопен, концерт ми-минор «Ночь на Лысой горе», но он хохочет при одном слове «патефон», и вся эта механика теперь электрическая. Стоило чуть повнимательней прислушаться к излияниям мадам Пашабюльян, и со всеми загадками было бы покончено. Но, наверно, музыка и сама была тогда подобием цыганского хмеля, что царил у меня в голове заодно с образами немецкого фильма «Золотой город»[1] – я ходил смотреть его, хоть мама и запретила. «Дом вдали от жизни…» Вот к чему стремятся беженцы, думал я, вот клочки счастья, оставшиеся в их израненных судьбах… смерть точно замок, им нужна уже не жизнь, а смерть в замке, самый подходящий конец для этой почтенной женщины, которая вновь и вновь повторяла, прижимая руку к груди, что она продала все свои драгоценности.

Прошли годы, пока я признал, что мадам Пашабюльян тешила себя всего лишь мечтой о жизни на лоне природы. Ей попросту хотелось поселиться «вдали от городской жизни». Тогдашний Париж был безмолвен и пустынен, вот отчего мечта ее казалась великолепной и сбивала с толку, но я-то в 1943 году плохо это понимал. Толчея на Больших бульварах по вечерам в четверг – все, что мне запомнилось от довоенной шумной суеты, – занимала слишком мало места в моих мыслях.

Итак, долгое время желание чем-либо владеть оставалось для меня облеченным в четыре приглушенных, загадочных слова, в которых сквозила не столько надежда обладать собственностью, как тоска и отчаяние скитальца без родины. И не смешна ли эта жажда владеть стенами и деревьями? Детство мое прошло среди разгрома: вдовы, нужда, распродажа наследственных имений. Я слышал, как говорили важные господа: «Мой кошелек совсем отощал», – и важные дамы: «Лучше уж я продам Беродьер, крыша течет, а чинить слишком дорого…» Они шли прахом, все эти собственные дома и имения! Люди, которые нас окружали, просаживали целые состояния на каких-то дурацких башенках и английских газонах. Нотариусы советовали рубить тополя. Во всех знакомых семействах утирали слезы, глядя на фотографии домов с закрытыми наглухо ставнями: последний снимок, сделанный наспех, когда агенту по продаже недвижимости уже не терпится рвануть машину с места, и трава сырая, а туфельки тоненькие. «Жаклина, быстрей отнеси ключи госпоже Буасье», – и этот тип, с важным видом раскуривая сигару и переключая скорость, заявляет: «Считайте, что вам еще повезло, мадам, загородные дома отжили свой век, никому они больше не нужны, а вы внакладе не остались. Знаете, с этим Народным фронтом… Вон какую вечернюю газетку стали выпускать эти красные! Вы чихаете? Надеюсь, барышня не подхватит простуду…»

«Лучше уж я продам»… Продам, продам. «Про д’Ам» – звучит недурно, можно так назвать дом. Имение «Про д’Ам» расположено на полпути между Приморскими Альпами и побережьем, в тихом, укромном уголке, у которого, однако, большое будущее, ибо он, без сомнения, привлечет туристов. Наконец-то отделались от Про д’Ама, уф, можно вздохнуть с облегчением! А эта мадам Пашабюльян, не угодно ли, в разгар войны признается, что ее заветная мечта – обзавестись недвижимостью… Вечно эти иностранцы витают в облаках. Всего лет пятьдесят назад они еще владели крестьянами, вот так потом И сам не заметишь, как окажешься шофером такси. Сплошные неурядицы: бегство, страховые полисы, мороз, черепица так и сыплется, мебель маркетри не выдерживает зимы в нетопленом доме, а если топить, инкрустация тоже погибает. Позвать краснодеревщика? Но во Франции не осталось настоящих мастеров, все сплошь большевики, видали, какую они выпускают вечернюю газету? Вся голытьба к ним переметнется, так вот, о русских, они не умеют думать о завтрашнем дне, просто богема, водят дрянные малосильные машины, и все они так и остались поручиками, впрочем, надо бы познакомиться с ними поближе, правда? Хотя они все чересчур важные аристократы, так что насчет порядочности… Про мадам Пашабюльян я не говорю, она женщина достойная, а если у нее бывали романы, что ж, ее личное дело, меня это не касается, в конце концов, она вдова, а иногда она так забавно рассказывает! Но в ее годы, в ее положении мечтать о загородном доме – ну нет, откровенно вам скажу, это сумасбродство.

С такими клиентами что мудрено, мосье: их не в чем упрекнуть. Разве только уж такие тонкости, что и не ухватишь. Люди добропорядочные, чего уж там. Даже, можно сказать, изысканные. Раза три мне случалось их отвозить в гостиницу, где они останавливались, ничего не скажу, всегда окажут любезность, мол, не выпьете ли рюмочку? Бармен их зовет по имени, сразу видно – завсегдатаи, ни в чем себе не отказывают. Но про свое житье-бытье, про свои занятия – ни полслова. Да вот один раз, я вам потому говорю, что меня это поразило, я ведь вижу, они подыскивают дом побольше, ну и спросил осторожненько – мадам, конечно, заботится о детях? И что, по-вашему, он мне ответил – он сам, она и вовсе рта не раскрыла, – да каким ледяным тоном! Мосье Фромажо, говорит, а вы не встречали люден, которые в жизни не только о детях думают? Когда вот так рассказываешь, в этом вроде и нет ничего особенного, но если вам бросают такое среди разговора, да эдак через плечо, ну прямо холодом обдает. Тем более, казалось бы, никаких причин не было. В конце концов, никуда не делись их деточки, насмотрелись мы на них! Так для чего секретничать!.. спрашивается? Вы скажете… ну да, да, вот именно…

Непостоянные женщины, бесценные золотые метеоры, – вы, кому недешево дается смирение, кого укрощает бремя лет и забот (в зябкой дрожи раннего утра начинается молчаливая суета – спринцовки, пудра, порошки, вино, радости любви и тщеславия, вечная, самозабвенная погоня, вечный самообман, зеркало, перед которым силишься перехитрить худобу и морщины, пемза, массаж, притирания, кремы, маски из яйца и сливок, кожа, снова и снова натягиваемая и разглаживаемая до последнего часа, до последнего распада плоти, тысяча малых смертей, прежде чем придет последняя, настоящая, – о эта игра в отсрочку, нескончаемый фарс, почетный караул чаяний и надежд!) – я говорю только о вас!

И это жизнь – ну не смешно ли? Да ведь это ноль без палочки, мрамор улыбки, благоухание слов. Растолкуйте мне, на что годится страх. Докажите, что это достойное занятие – отмывать гнуснейшую грязь. Нечист есмь, и нечист остаюсь, и скверна моя черным-черна. Да, хотел бы я, кроткий живописец при вашем боге, чтобы рука моя писала нечто иное: рай в шалаше, цветы человечности; вы даете нам вдоволь сюжетов, ободряете, желаете успеха! Рассвет? Море? Детские игры? Чем я виноват, если для меня рассвет поднимается над неразберихой из стали и кровельного железа, и металлический запах бензина, холодный текучий огонь струится меж трав, перекрывая все запахи земли, и, когда вскинешь глаза к небу, видно, как листья ластятся к ветру, и человеческий слух ловит еле слышное тиканье часов, которые не желают показывать смертный час – слабое биение упрямой артерии на виске или на запястье. Взморье, дети – вот я вам скажу, что я об этом думаю.

Я был еще малышом, когда газеты поведали о той войне, в которой мавры шли в атаку, размахивая знаменем чужого бога, а навстречу им поднимались другие солдаты с криком: «Да здравствует Смерть!» Эти не ошиблись в выборе повелителя.

* * *

Полуденная тишина содрогается от вопля предсмертной муки. В солнечных лучах, отражаясь от стекол, непрестанно, неумолчно бьется предсмертное жужжанье какой-то мухи, от него ноют зубы и перехватывает дыхание. У меня в Лоссане целый арсенал патентованных «бомб» от насекомых. Самые новомодные выглядят очень соблазнительно, раскрашены в желтый и красный цвет, прямо как бензоколонки. Они источают яд, душистый, точно лаванда. Крупные сверкающие насекомые, чьи тела отливают зеленым и синим, – в детстве меня развеселило открытие, что они так прямо и называются «навозные мухи», – впадают в какое-то недвижное, бездыханное исступление. Угадываешь в этом жалком мозгу, в глазах величиной с мушиную точку неистовый страх смерти, ее грозная тень быстро сгущается. И смотришь. Странно, с какой легкостью оставляешь насекомых так долго, бесконечно долго умирать, хотя этот шорох, внезапные содрогания и трепет крыльев докучают вам и мешают читать. Но что ж! Не подниматься же, чтобы раздавим, ногой крохотный шумный комочек ужаса, который так противно хрустнет под башмаком. От этого пачкается плиточный пол. Да, есть еще липучка-мухомор. Ее можно купить в мелочной лавке франка за два – за три, совершенные пустяки, делают ее теперь на пластике, красную и желтую, как «бомбы», она мягкая, ее легко свернуть, и она действует наверняка, но уж очень странно покупать такое пошлое дешевое изделие. И вот мы читаем газету или перевариваем яичницу, а в трех шагах от нас бьются и трепыхаются синие мухи, издыхают в чуть заметных для глаза судорогах, точно мотор на холостом ходу или сверло бормашины, которому никак не одолеть коренной зуб. Синие мухи, осы, пчелы, слепни, шмели – мрут все подряд, без разбору, а завтра придется сказать Розе, чтобы прошла с пылесосом, он поглотит надоевших маленьких мертвецов, и к десяти утра, когда солнце станет пригревать, кафельный пол будет чист и опрятен и можно будет, позевывая, бродить босиком по всему дому. И без того неизвестно, с чего начать день, не хватало еще натощак, небритому ступать по трупам.

Хотите верьте, хотите нет, но подъехали мы к Фортаньяку, остановил я машину, чтобы они на него поглядели, – и что они, по-вашему, сказали? Ни словечка не сказали и давай хохотать… у него все время вид был, извините за выражение, кислый а тут он даже слезы утирал от смеха. Больше всего их развеселили башенки, они их называли колоколенками. Вообще-то Фортаньяк построен в духе Возрождения. Послушайте, я своим делом уже одиннадцать лет занимаюсь, мой отец был агентом по недвижимости еще до войны, и уж если я вам говорю что Фортаньяк – красивый замок, можете мне поверить на слово. Не спорю, может, этот господин из Марокко и наделал кой-каких ошибок… С кем не бывает? Но здание первый класс, я бы даже сказал величественное. А он наклонился ко мне в машине и говорит: «Мосье Фромажо, нам не нужен дом с колоколенками…» Меня, знаете, такое зло взяло! Но что ж, мой зять недаром говорит: покупатель всегда прав. С того дня и пошла потеха! Они всё твердили: «Мосье Фромажо, мы для того и приехали, давайте смотреть дома!» Я им выложил все свои козыри. Мы прочесали всю округу. Ездили даже в Пезенас, в Андюз, в Гриньян… По двести километров в день, шутка сказать! А им хоть бы что! Никакого угомону не знали!

Долгое время я им сопротивлялся. По невежеству, по бедности, суеверию и легкомыслию (привычка жить на чемоданах) я держался подальше от них от всех, я даже не знал еще, как удобны чужие дома, жилища друзей, куда я понемногу научился проникать, что называется, зайцем, играя на обаянии или на любви (как в толпе проталкиваешься локтями); я пробивался в первый ряд любителей и вскоре занимал видное место (странно, что никто ни разу не усомнился в чистоте моих побуждений): я совал нос во все на свете, от окраски стен до семейных сцен. Меня занимали ковры и кровля, слуги и собаки, я ломился в двери и чувства, дрожал – как бы не выгнали! – я был верный слушатель, навязывался всем, кто хотел поговорить, но вскоре без меня уже не могли обойтись, я подбирал крохи под чужими крышами, как голодный подбирает объедки с чужих тарелок, и впрямь открыл в себе какой-то неутолимый голод – его не мог бы насытить ни один дом в отдельности. По справедливости женщины принадлежат сластолюбцам, а стены – бродягам. Но я этого еще не знал.

Да полно, вправду ли они меня пугали? Может быть, просто моя жизнь проходила вне их стен. Детство я провел среди перепуганных людей, среди женщин, которые продавали все, что могли, юность – среди насмешливых, злоязычных девчонок, – такое общество не располагало к оседлости. Модно было жить в гостинице. И я кочевал по меблированным комнатам, втайне надеясь, что там более или менее чисто, но принято было прежде всего требовать, чтобы там было «забавно». (Одно из самых ходких словечек той поры, хотя смеялись тогда очень мало.) Выбирали жилище с названием посмешней. Вот почему я одно время жил на площади Пантеон в «Отеле великих людей» или еще в «Трианонском дворце», где была отчаянная сырость и ничто не напоминало Версаль. Довольно мрачный Трианон. На улице Принца я украдкой завел подвесной патрон для лампочки; вечерами я подключал его к свече маленькой люстры «под Людовика XVI», свисавшей с потолка; протягивал провод длиной в два метра, выдвигал стол на середину комнаты, включал сильную лампу (уходя из дому, я прятал ее под стопкой белья) – и при помощи всех этих ухищрений мог работать и читать; провод уродовал люстру, щекотал мне лоб, и я становился похож на жительницу меблирашек, что сама на скорую руку гладит тонкое белье – непременную принадлежность ее малопочтенного ремесла.

Иногда Женевьева меж двумя взрывами смеха – потешаясь над своим глупым мужем, она хохочет, как девчонка, – восклицает:

– Да в Париже нет такого места, где ты не жил! Когда ты успел? Сколько тебе лет?

Сама Женевьева знала только один дом – внушительный особняк на улице Жорж-Мандель, построенный еще ее дедом. Там я и увидал ее впервые. Моя бродячая жизнь ее изумляет. «За десять лет твоего детства улицу трижды переименовали, но вы – вы не сдвинулись ни на шаг. Вот что значит семья: вы так прочно пустили корни в одном месте, названия улицы оказались куда менее долговечными. Выдержать беглый огонь войн и революции, предназначенный для других, – и не дрогнуть, не сбежать». Как они были хороши, юные аристократки из района Пасси, на своих велосипедах, в туфлях на грубой тол стой подошве, летом 1944-го…

– Ну же, постарайся вспомнить, я хочу, чтобы ты мне назвал все-все дома, где ты жил в Париже, да по порядку!

Короче говоря, из стана бродяг в стан людей оседлых я переметнулся с того дня, когда оказалось, что я сыт по горло оплеухами и залатанными чемоданами. С того дня. когда у меня пропала охота свергать Франко. Скажем для ясности так – с того дня, когда мне стало наплевать на Франко: пусть его состарится в своем углу, больше я не стану портить ему кровь, подписывая всякие заявления и обращения. Со дня, когда мои милые мятежницы, которые так яростно отвергали всё на свете (почти всё), мои карающие ангелы, мои милые цветущие розы показались мне довольно безобидными – грубо говоря, розами без шипов. О, пришел и их черед повзрослеть! Я и теперь изредка с ними сталкиваюсь – то в безличной прохладе аэровокзала, то у входа в дорогой отель. Теперь уже известно, с какой стороны хлеб намазан маслом. Короче говоря, в один прекрасный день мне надоело разыгрывать вояку, храброго только на словах. Меня занимают предметы серьезные: законы нашего синтаксиса, рост плодовых деревьев. На горизонте этих просторов, где произрастают проза и яблони, вздымались стены домов. Надо было наконец подойти и заглянуть внутрь.

– Был дом на улице Драгун, в глубине двора, за узким проходом – «совсем как у Бальзака», говорили эти дурочки. Была каморка прислуги в доме на улице Турнфор, постройки 1930 года, там донимала жара, зато вид был превосходный; к несчастью, я забыл в стенном шкафу таблетки от кашля, и на целый месяц мое жилище пропахло камфорой. Был дворец на площади Вобан, там я жил в комнате, обитой пробковым дубом, и книжные полки прогибались под тяжестью Британской энциклопедии, но ванную приходилось делить с заклятыми врагами мыла, и жадные глаза подсматривали за моими любовными похождениями. И еще безымянные и бесцветные жилища на улице Даниэль-Лесюер, на улице Фоссэ-Сен-Жак, на авеню Латур-Мобур. И еще…

– Постой, ради бога! У меня голова кругом идет. Оказывается, я вышла замуж за психа с комплексом непостоянства и непоседливости, за бродягу…

Женевьева обнимает меня взглядом насмешницы и лакомки. Я – пирог по ее вкусу. Она ест меня не спеша, ломтик за ломтиком, и порой на зубах вдруг хрустнет что-нибудь редкостное, изысканное, крупица кофе или безрассудства – то горькие, то прочные, мимолетные неожиданности, что придают мужчине цену.

– Довольно воспоминаний. Мосье Андре сейчас сказал мне, что в голубой комнате протекает потолок. Наверно, та буря в четверг разворотила черепицу. Ты бы полез посмотрел. Да, и еще, чуть не забыла, он говорит, что видел в погребе мышиный помет и слышал ночью, как они бегают на чердаке… Представляешь, какой переполох! Постарайся его успокоить. А я куплю мышья…

– Нет, нет! Прошу тебя, Женевьева, не говори этого слова.

* * *

Они появились в Антверпене, в Лондоне, в Роттердаме, в Гамбурге. Говорили, что они огромные, очень умные, прожорливые и действуют все заодно. Они разгадывали и сводили на нет наши уловки. Без вреда для себя глотали отраву. Они кишмя кишели, они шли в наступление. Страх объял ученых, которые не знали, что еще изобрести, и докеров, у которых они отнимали кусок хлеба. Это – новое третье сословие. Крыс уже стало больше, чем нас. Они еще не требуют настоящего дележа. Точно негры и китайцы в старину, они довольствуются трущобами, трюмами, водами, где плавают трупы и гнилые плоды (в них с криком погружается нищий ребенок), канатами, что поднимаются к носу корабля, забытым людьми пространством меж балками и полом. Там у них идет своя жизнь, и скоро ее шумы обступят нас со всех сторон, потревожат нас в день первого причастия и в ночь любви. Обо всем этом говорят «Фигаро» и «Комба», Сопротивление и Революция, серьезные люди и статистика, врачебная наука, чума и пожирание трупов: нас подстерегает Крыса. Завтрашний день принадлежит крысам. (А быть может, травам или мухам, стоит почитать фантастические романы…) Они завладеют нашей Землей. Это не пустяк: гибель рода людского, крушение папства и Нобелевских премий, племя Авраамово победят длиннохвостые и остромордые наши преемники, что вылезут из расщелин мостовой – вон оттуда, смотрите, из дыры, куда вор швыряет выпотрошенный кошелек. Отчего бы нашему концу и не стать началом чего-то другого, безудержным разрастанием другого, иначе говоря, событием. Торжеством Жизни. Человек ли, крыса ли – с точки зрения вечности разница невелика. И если крыса – та самая, что издавала солдатам четырнадцатого года вздремнуть в окопах, а теперь в трущобах не упустит случая загрызть грудного младенца, – если она вам не по душе, выйдите в сад и поднимите камень: вот перед вами сырое и темное царство иных гуннов, иных воинов или пожирателей. Они тоже множатся и набирают силу. Пользуйтесь передышкой, у вас не так уж много времени. Вы еще можете перечитывать моралистов, а тех подставить жгучим солнечным лучам, по своей прихоти разрушить их общину каблуком. Пользуйтесь, вам недолго осталось. Завтра они станут резвиться на вашем черепе и пересказывать друг другу ваши воспоминания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю