Текст книги "Китаянка на картине"
Автор книги: Флоренс Толозан
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Я как в лихорадке и чувствую, что всю меня охватывает возбуждение. Смотрю на себя в зеркало, вертя головой туда-сюда так, что уже сводит шею. Самой забавно наблюдать за тем, как я готовлюсь к этой работе. Думаю, надо собрать волосы в пучок, чтобы открыть плечи. Может быть, подкрасить капелькой розового губы и скулы… или уж тогда тем оттенком, что отливает оранжевым, да, точно, так будет лучше – ведь именно такой цвет бывает у ряски на рассвете. Я в такой эйфории, что делаю несколько танцевальных па, что-то напеваю и хохочу во все горло. И вот опрокидываюсь прямо на кровать и, сияя, складываю руки крест-накрест. Разве я не могу помечтать?
Уметь рисовать – уже волшебство. А рисовать для других – это редкий личный дар.
А вспомнить о своих корнях и особых отношениях с французской культурой – лучше и вообразить нельзя.
Сарла, юго-запад Франции
Май 1971 года
Мадлен
Картина великолепна. Я не устаю любоваться ею.
Лянь чудесная. Она, не возразив ни словом, согласилась со всеми изменениями и множеством переделок как в смысле окончательной отделки, так и обрамляющих частей. Она проявила чудеса терпения и восхитительной скромности, не задав ни единого вопроса и до последнего штриха внеся наши пожелания. Охотно предоставила Фердинанду самому сделать наброски и грунтовку правой и левой сторон триптиха. А он уж так хотел сделать это сам – он, всю молодость мечтавший стать художником! Лянь оказалась непревзойденным учителем.
Несмотря на то что мы издалека и гораздо старше, между нами завязались дружеские отношения. И даже вернувшись во Францию, мы продолжали регулярно переписываться. Мы обменивались мнениями об искусстве. Я стала наперсницей Лянь во время отвратительного хаоса в годы Культурной революции, последовавшие сразу за нашим знакомством, в эти годы террора, поощрения доносительства и деградации всех человеческих отношений. По счастью, молодой художнице удалось бежать в Гонконг – и там она встретила своего мужа.
Со временем мы стали больше чем друзьями. У нас с Фердинандом не было детей. Увы, это так. И, не имея кровных связей, мы обрели дочь наших сердец. Это было чудесно… Что за прекрасный подарок преподнесла нам жизнь!
Такое иногда случается – в течение жизни семью удается выбрать самим. Бывает, что и семья выбирает нас…
Постепенно Лянь заняла место дочери, которую нам так хотелось бы иметь.
Лянь… наш маленький цветок лотоса – так мы любили называть ее.
Позднее она приезжала познакомить нас с женихом. Мы снова оказались в Яншо в день их свадьбы. Она дождалась облегчения политической ситуации и вернулась в страну. Она писала мне о своих сомнениях того времени: оставаться ли в Гонконге, приехать к нам во Францию или вернуться в Китай. И все же выбрала Яншо, чтобы иметь возможность ухаживать за больными родителями и там заключить брак по любви. Поверьте мне, в те годы это было редкостью, когда семьи сговариваются меж собою, не прибегая к услугам людей небескорыстных или не обращаясь к свахе.
Какой же взрыв радости был, когда мы увидели ее в объятиях будущего супруга, прекрасную в анисово-зеленом платье! Сколько мужества ей понадобилось, чтобы не облачаться в традиционные одежды эпохи Хань и не выходить из красного паланкина! Но такое чудачество ничуть не помешало свадебному фейерверку, как и не помешало новобрачной очистить от кожуры прямо в супружеской спальне, спальне счастья, два апельсина – это считается залогом долгой жизни.
Потом к нам приехала и Лянь вместе со своим малышом – его назвали Нань Гуан. Вот чудо-мальчуган! Так и хочется назвать его «Счастливым Буддой» – он румяный и толстенький! И с такими же непокорными волосами, что и у его отца, – иссиня-черными, как китайская тушь. Его взгляд, как при его имени и положено, не лжет – в нем уже заметны живость и светлый ум.
Лянь изучала рисунок в средней школе и продолжала рисовать потом. Ее полотна выставлялись в парижских галереях. Она была очень довольна.
Прошли годы. Нань Гуан больше не лепетал. Он превратился в очаровательного юношу, к тому же говорящего на двух языках. Талант его матери наконец признали. Она смогла зарабатывать на жизнь своим искусством и преуспеть за границей, что позволило нам часто видеться с нею. Потом жизнь взяла свое…
Уже давно у нас нет сил ездить в Китай. Мы слишком старые. Часто принимаем Лянь с ее семьей, и каждый их приезд – огромная радость для всех.
Я чувствую себя умиротворенной сейчас, на закате земного пути, сидя перед триптихом. Пришел наш час уйти в небытие.
Мы сообщили Лянь нашу последнюю волю. С этим я тороплюсь – теперь, когда все дела приведены в порядок, раскрыть то, что останется от нас… после великой мистерии жизни.
Да, мы уходим с миром, с душой, легкой как ветер. Память о нас да пребудет.
Возможности наши волей природы уменьшаются с годами, кроме одной – способности любить. Протекла чреда дней нашей жизни – а любовь осталась. Душа не обрастает морщинами. Она вне времени, вне пространства. Она поддерживает нас, восхищает нас, согревает в том вихре, какой и есть жизнь, никогда не изменяя и не слабея. Она – страж наших соединившихся судеб; она у истоков одного и того же порыва, заставившего наши сердца биться в унисон.
Когда мы покинем этот мир, здесь, среди суеты земной, Лянь продаст дом, как и предусмотрено, со всей обстановкой и личными предметами. Включая картину.
Особенно картину.
Она обязалась так поступить. Знаю, что мы можем доверять ей. Она сдержит слово.
Так надо. Без сомнения.
«Чему до́лжно быть, то да сбудется», – сказал бы Премудрый.
Яншо
23 июня 2002 года
Гийом
Лежа рядом под лопастями вентилятора, выточенными из тикового дерева, мы растерянно любуемся картинами. Я внимательно исследую их взглядом, стараюсь вникнуть в их смысл.
На одной – река Ли, ее спокойные мраморные воды испещрены множеством мельчайших рясок, отливающих то фисташково-зеленым, то нежно-розовым, а вдали виднеется другой берег – и рисовые поля там сверкают, словно мозаика из тысяч разбитых зеркал.
На другой – местечко Яншо и его домики с мягко изогнутыми и лакированными кровлями, какими они были лет пятьдесят назад.
Эти картины прекрасны до совершенства. Тот же характер мазка, что и на нашей. На меня накатывает волнение оттого, что теперь ими можно полюбоваться всеми вместе. Очарование местечка выписано так, будто ты и впрямь там, внутри. Краски, необычайно живые, контрастируют друг с другом, даже пресыщают; детали до странности точны, отблески нарисованы со всей тщательностью. Работа высочайшего качества. К тому же задуманная восхитительной художницей!
Я и мысли не допускал, что живописцем окажется та самая прелестная китаянка с нашей картины! Вспомнив, какие штампы роились в моей голове, сам прыскаю со смеху: художник – тощий старик, он в нелепой синей холщовой куртке, для него слишком широкой, весь в морщинах, щеки впалые, а скулы выдающиеся. Еще я нафантазировал себе, что он хвастливо тащит за собой козла, чья шкура свалялась и пожелтела так же, как и его редкие волосы на затылке, спадающие слева и справа крысиными хвостиками на хрупкие плечи. Так я себе его воображал – с вдохновенным лицом и прямодушной улыбкой.
Я думал о том, каким было его прошлое – ведь он пережил гражданскую войну, вторжение японцев, Великий поход и приход к власти Мао Цзэдуна. Я говорил себе, что он наверняка пережил и Большой скачок, и ставшие его результатом голод и неурожаи, кампанию политической либерализации, известную как Сто цветов, Культурную революцию… [23] Как видите, чего-чего, а фантазии у меня в избытке!
Я представлял его ребенком, страдающим от голода и холода, а потом – дрожащим от страха перед хунвейбинами во время их карательных рейдов. Его, бедняжку, так ужасали Народная армия и идеологические преследования со всеми их доносами, произвольными арестами, всевозможными депортациями, отправкой в лагеря и последовавшими казнями.
Мне нравилось воображать, как он прилежно учился читать и писать в маленькой школе забытой богом деревушки. Родителям удавалось платить за уроки посредством бартера, чтобы дать ему возможность получить образование. Курица – в обмен на книгу или пару книг, дюжина яиц – за тетрадки… лишь бы его судьба сложилась счастливо.
Когда он вырос, то нашел отдушину в живописи. Никто не мог лишить его образов, которые он носил в глубине своей души, – ведь это была одна из тех редких вольностей, какие он мог сохранить, когда партия рушила старинные памятники, контролировала, нападала и железной рукой сдерживала мыслительную и художественную деятельность во всей ее совокупности. Официальное искусство было сведено к примитивному обслуживанию пропаганды и соцреализма, ценившего только плакаты, изображавшие доброго крестьянина или доблестного солдата.
Я подсчитал тогда, что бедняку пришлось дождаться 1912 года и отречения последнего императора, чтобы Национальная академия в Шанхае наконец стала открытой и разрешила использование новых материалов и основ живописи, таких как гуашь, масло и холст, и смелых тем – например, обнаженной натуры, которая, несомненно, вызывала скандал.
Потом, в 1918-м, он видел открытие школ изящных искусств в Пекине и Сучжоу. Мне нравилось представлять, как он старательно овладевает всеми техническими приемами, стремясь в меру своих сил развивать классическую живопись. А может, он из тех любителей путешествовать, что открыли для себя и иные народы, а может, побывали в Париже, символе западной культуры… С какой, должно быть, гордостью он в 1989 году узнал, что китайцы впервые представлены за пределами Китая, во Франции, на выставке «Волшебники земли» [24]. А то и – кто знает – что в результате бурных выступлений на площади Тяньаньмэнь были созданы два художественных движения и они сплели сеть различных мировых влияний…
В своих грезах я убеждал себя, что нам, скорее всего, не суждено встретиться с художником, написавшим нашу картину, – ибо в ходе Пекинской весны он был изгнан и влился в диаспоры западных столиц. Я представлял, как он доживает свои дни в Нью-Йорке, Лондоне, а то и Париже – как знать?
Я никак не ожидал, что это будет Лянь.
Теперь нам знакомо и ее имя, и ее лицо.
Но мы ни на шаг не продвинулись вперед.
Тайна остается неразгаданной.
«Вы знаете меня намного дольше, чем полагаете, Гийом». Эта загадочная фраза непрестанно звучит во мне. Что хотела сказать мадам Чэнь? Без сомнения, – да-да! – эту даму в своей жизни я не встречал никогда, в этом я совершенно убежден. Хотя… мне чем-то знакомы черты ее лица… Ба, да это я просто узнаю ее по картине… если присмотреться повнимательней, конечно, в те времена, когда она ее заканчивала, она была помоложе, но ей удалось сохранить то же неповторимое выражение лица. Это и вводит меня в заблуждение…
Хватит, хватит бардака в мозгах со всей этой историей. Мадам Чэнь просто хотела подчеркнуть то обстоятельство, что я воспринимаю ее через ее портрет на картине, ведь художник всегда вкладывает в свои творения частичку себя, собственной личности. Зачем искать полдень, когда на дворе вечер?
И все же интуиция подсказывает мне, что эти слова вырвались у Лянь не случайно. Она будто готова была в чем-то мне признаться – и вдруг по неизвестной мне причине сразу пожалела о сказанном. Как будто не знала сама, как это исправить. Как будто предпочла промолчать, чтобы закрыть эту тему.
Мне надо было расспросить ее гораздо настойчивее. Что я за болван! А теперь только и остается, что ломать себе голову!
Вижу, что Мэл задремала. Она такая чудесная, когда спит.
А вот у меня бессонница. Слишком много событий надо осмыслить, прежде чем тоже погрузиться в сон. Долго лежу, вытянувшись, отдавшись мечтам. Разные эпизоды соединяются сами по себе. Я слышу отзвук телевизора из соседнего номера.
На меня еще давит пристальный взгляд Лянь, когда она смотрела на нас. Пронизывающий. Ее глаза, прикованные к моим часам – она их узнала. Я это понял по тому, как долго она всматривалась в них. У этого Фердинанда действительно должны были быть такие же. Как они попали к моему отцу?
Папа. Он появляется, и меня накрывает знакомая боль… Его облик тихо-тихо вырисовывается, и вот он уже здесь. Ему не нужно никакого пригласительного билета. Я и так узнаю этот облик хитрована, знакомый мне с самого детства. Меня забавляет его чувство юмора: он был прирожденный насмешник, который при этом сам никогда не смеялся.
Вот он стоит с вызывающим видом, расставив ноги и сложив руки на груди. Он озирает мир. Молча. Размышляет, полагаю. Его мозги в непрерывном кипении. Он просто гуляет – мерит шагами улицы, заложив руки за спину.
И еще видение – оно встает передо мной с жестокой ясностью. Я дома, знакомый комок застрял у меня в горле, он сдавил его так сильно, что я с трудом могу глотать и не в силах выплюнуть. И снова я вижу себя маленьким мальчиком. Он, мужчина высокий, здоровый и крепко сбитый, наносит засечки на раму кухонной двери – она служит шкалой судьбы. Здесь отмечаются этапы моего роста. Отметины жизни. Он вынимает нож с перламутровой рукояткой из кармана – он всегда носил его в кармане – и произносит всегда одну и ту же фразу. Я столько раз ее слышал: «А ну-ка, поглядим, как ты вырос, парень!» Моя цель – достичь зарубки на высоте его собственного роста, он самый высокий в семье. Я с каждым разом все ближе – и меня это успокаивает. Когда моя метка наконец соизволила перевалить метку моего родителя, я вместо естественной гордости с ужасом понял, что раз он уже не растет – значит, он стареет. И в этот самый миг я, уже не ребенок, я, которому отец больше не казался горой мускулов, захотел, чтобы больше ничего не росло, и защищать своих родителей, быть с ними на равных. И стал думать, что если время не пощадило ни мать, ни его, то оно не пощадит и меня…
Вот каково это – становиться взрослым, утрачивать часть невинности, отдавать себе отчет в том, что настанет день, когда мы состаримся, а потом и совсем исчезнем.
* * *
Я вспоминаю. Аромат жареной курицы по воскресеньям. Телефон, который искали по шнуру, с тех пор как Элина стала уединяться, чтобы перезваниваться с подругами. Дырочки циферблата, чтобы набирать номер в телефонных кабинках за мелкие монетки. Сетка на телеэкране, когда передачи прерывались, и жеманные дикторы. Мультсериал «Чернушка». Фиксатор двери красного Renault 4L – я подражал его писку, играя в шофера на заднем сиденье, – черный кожзаменитель так нагревало солнце, что к нему летом приклеивались ягодицы. Тот миг, когда я с ликованием осознал, что могу долго плыть брассом не отдыхая. Пляжный зонт с бахромой. Мой плеер. Оранжевый, да. Оранжевый. Как Казимир! [25] Мой американский ранец, с которым я бегал в коллеж. Вкус попкорна, потрескивающего на языке…
Воспоминания следуют одно за другим, картинки ускоряются, как в кино. Потом – стоп-кадр: мне снова пять, я на коленях перед биде, полным до краев водой, я любуюсь плавающими в ней детальками разобранных мною часов, которые Элине только что подарили по случаю ее первого причастия. Меня заворожил великолепный танец латуни и стали – его выплясывали зубчатые колесики, веночки шестеренок, барабанчики, пружинки и разные винтики-шпунтики, вращавшиеся в водовороте – он возникал, когда я пальцем мутил поверхность воды. Я не услышал, как вошла Элина, но по ее пронзительным воплям понял весь масштаб нанесенного мной ущерба. Трепка, заданная мне, это подтвердила.
Я с поразительной точностью помню минуту, когда он подарил мне часы.
Я всегда видел их у него на руке. Он постоянно их носил. От этой картины, столь же четкой, как и во времена детства, меня неудержимо тянет заплакать.
Обрушиваются воспоминания. Гигантской волной.
Это было ровно в день моего двадцатилетия. Я как раз только что задул свечи на… тарте Татен [26], хорошо это помню. И настойчиво клянчил этот десерт у матери, которой он удавался на диво. Мне нравилось поливать его сверху сливками, чтобы смягчить чрезмерные сладость и кислоту четвертинок яблока.
Безудержная радость, на грани смущения, охватила меня, когда мой отец, в тот день благодушней обычного, встал, расстегивая свои часы, знаком попросил меня дать ему руку и застегнул их уже на моем запястье. И все это – не проронив ни словечка. Он, мой папа, не был болтуном. Знал цену своему слову. И куда лучше обходился с цифрами. У него я и научился не говорить, только чтобы ничего не ляпнуть, и точно выбирать термины, которые приходится использовать.
Я подробнейше рассмотрел часы, теперь ставшие моими. Вдруг ниоткуда налетело сумрачное облачко, впрочем, быстро рассеявшееся: а достоин ли я такого дара?
На обороте стояла датировка: 1907. Моего отца еще и на свете-то не было.
А теперь я прихожу в ярость оттого, что не проявил любопытство и не задал вопросов, которые сейчас так терзают меня. Что означала эта дата? Кому принадлежали инициалы, выгравированные под ней, – большие буквы М и Ф курсивом, сплетенные вместе?
История этой уникальной вещицы ушла в небытие вместе с датой. Ad vitam aeternam [27].
А я – я бы хоть спросил его, как часы к нему попали…
Пытаюсь отогнать эти мысли, вновь открывшие рану – такую живую, что никак не зарубцуется, и я часто стараюсь не обращать на нее внимания, – чувствуя, что не в силах сопротивляться им. Тот панцирь, в какой я облачился после папиной смерти и внутри которого накрепко запер свою печаль, вдруг кажется мне слишком ненадежным. Горло сдавило так, что я едва могу глотать, я сжимаю зубы, сдерживая слезы, которые вот-вот хлынут ручьями. Страдание, глухое и подавленное, снова напоминает о себе, щекоча точку, хорошо знакомую мне, в животе.
Что происходит с нами, когда мы умерли? Мы исчезаем полностью, без следа? Или остается чуть-чуть больше того следа, какой мы оставляем в памяти тех, кого любили?
В первое время после ухода отца я ждал от него необъяснимых знаков, подтвердивших бы мне, что есть жизнь после смерти. Предметы, произвольно меняющие место. Светильник, зажигающийся сам по себе. Если моему плечу ни с того ни с сего становилось жарко – это на него легла его рука. Сны, в которых он обращался бы ко мне.
Ничего. Решительно ничего. Трагическая пустота.
Но ведь я чувствовал, что он рядом, здесь. Или это был чистейший плод моего воображения – как знать? Он был здесь. И я это знал. Не по тем знакам, которых я ждал, а по той новой энергетике, что росла внутри меня, по прибавившейся витальности, что вела меня по жизни, делала спокойней. Я не был полностью брошен. Я разговаривал с ним – ибо всякий знает: мертвые не уходят, они просто безмолвствуют. Я был уверен, что он слышит меня.
На некоторое время это помогло мне, на время скорби, полагаю. Потом это «присутствие» ушло на цыпочках. С ним ушла и наибольшая часть моей боли. Наибольшая… А то, что осталось, иногда навещает меня… вот как сейчас.
Неутолимый комок тревоги поселился у меня в груди. Я скрещиваю пальцы, чтобы только не пережить Мелисанду, когда мы станем очень, очень-очень старыми, такими, каких только можно себе вообразить.
Потому что я не смею даже представить, как буду дышать без нее. А ведь это когда-нибудь может случиться.
«Они угасли естественной смертью – во сне, в одну и ту же одну ночь… А нашли их ранним утром, обнявшихся и заснувших вечным сном».
Слова Лянь настигают меня с силой бумеранга. Мои нервы на пределе. «Папа, если ты можешь что-нибудь для меня сделать оттуда, где ты сейчас, если там ты меня слышишь и что-нибудь оттуда осуществимо, – умоляю тебя, как-нибудь скомбинируй, чтобы не наступил тот день, когда Мэл мне будет так же недоставать, как сейчас тебя… Слышишь, папа? Да ты ведь и сам знаешь – мне не оправиться, если она уйдет раньше меня».
Должно быть, Мелисанда почувствовала, что печаль моя, поднимаясь со дна души, вот-вот прорвется. Во сне она теснее прижалась ко мне, свернувшись клубочком, так что мы вошли друг в друга, как точные кусочки пазла.
Так же как и инициалы, выгравированные на обратной стороне моих часов и на камне моста через речку Ли.
М – это Мадлен, а Ф – Фердинанд.
Мэл открывает один глаз и еще крепче сжимает меня в объятии. Наши души разговаривают и прекрасно понимают друг друга. Связь между нами так прочна… и так очевидна. В сущности – как и та, что соединяла Мадлен и Фердинанда. Это хорошо видно на картине: ощущение так и рвется с холста. Его можно было заметить и у Лянь на фотографии в рамке. Безмятежность, которая излучает… счастье.
Когда что-нибудь обладает несокрушимой силой, его нельзя не заметить. Всегда так.
Во мне еще звучит замечание старой китаянки:
«Как они умели так любить друг друга, эти двое!»
Насколько заметна глубина нашего чувства, я уже успел приметить на тех редких фотоснимках, где мы позируем с Мэл. Как и у Мадлен с Фердинандом.
Теперь я размышляю о том, что у нас с той старой парой четыре общих элемента: любовь, триптих, часы и наша с ними схожесть.
Вынимаю брошь, которую Лянь украдкой сунула мне в карман, уже стоя на пороге.
– Возьмите, молодой человек, это вам, – шепнула она. – Вы ведь любите драконов, Гийом, не так ли?
– Откуда вы знаете?
– Догадаться нетрудно: ими очень увлекался Фердинанд – да, и он тоже.
Я рассматриваю брошь, нежно поглаживая жемчужину. Когда она дала мне ее, я сразу же оценил не только ее стоимость, но и бесценность сопутствовавших ей эмоций.
Мне захотелось поблагодарить Лянь. Слова застряли в горле. Не зная, что сказать, я долго стоял, обняв ее, при этом стараясь не слишком сильно сжимать ее хрупкое тельце.
Волнующе. Правда волнующе.
Кладу свою игрушку на прикроватный бамбуковый столик, в блюдце из китайского фарфора, по краешкам выщербленное.
Я вспоминаю азиатские мифы – о священной жемчужине, которую сторожил дракон у врат дворца в морской глубине. Жемчужину, символизирующую творение и заключающую в себе мудрость и ученое знание. Держащая ее химера означает движущийся космос. Это столь хранимое сокровище в силах было бы исполнить все наши желания.
Каким должен быть человек, смертный как мы все, чтобы одолеть такое чудовище?
И снова мне вспоминаются карпы на платье. В легенде говорится, что они, каскадом вылетев из желтой реки, устремились в небеса, превратившись в драконов, сохранив признаки былого облика: чешую на теле и длинные усы. Их зеленый окрас якобы указывал на восток, то есть на путь к Ян, обновление растительной жизни, бытия. Однако эти мифологические существа были связаны со стихией воды. Потому-то каждый пруд, озеро или речка обладали своим стражем-хранителем, он воплощал дух места, и ему следовало приносить много разных даров. Тогда он совершал дела добродетельные – заставлял священную жемчужину сиять, отгоняя засуху, насылая дожди или порождая новые источники воды. Бывало и наоборот – он с тем же успехом мог осушить почву в случае наводнений. Я читал, что у крестьян существует целый ритуал: сделать фигурку дракона из дерева и бумаги и положить в русло пересохшей реки. Он – символ плодородия. Жрецы подражают раскатам грома, стуча в барабаны, распевая молитвы, моля царя-дракона распахнуть хляби небесные.
Все это приводит меня к заключению, что наш триптих отсылает к природному обновлению, с жизненной силой мощных карпов, и к быстротечному времени, представленному движением вод, текущих и вечно возвращающихся. Не забывая и о том, что эта царственная рыба воплощает упорство и любовь… а жемчужина, которую носит очаровательная китаянка, – символ знания и добродетели.
Все вертится вокруг цикла энергии… и чувств.
Свежий ветерок доносит запах жареного риса с жасмином. Наклоняюсь поближе к Мелисанде, чтобы поцеловать ее влажные волосы – они так приятно пахнут шампунем с горьким миндалем. Этот запах детства напоминает мне пузырек с клеем «Клеопатра» – я размазывал его шпателем в начальной школе. Вдыхаю свою юность, досыта насыщаясь сладким благоуханием беззаботности, которое мне принес ветер.
Еще немного разбредаются мои последние внятные мысли, пока не растворяются в снах, потихоньку прокрадываясь в картину, теперь ставшую нашей. Я уже представляю, как мы повесим ее у изголовья постели, или нет, пожалуй, лучше на стенку напротив. Конечно, напротив нас будет идеально. Так мы сможем на досуге любоваться ею и каждый вечер погружаться в чистые воды реки Ли. Думаю о том, что надо сказать Мэл, когда проснется.
Тут мои мысли переносятся на прощальные слова Лянь. Я твердо знаю, что именно этот, последний ее образ сохранит моя память. Волнующую картину бледной и миниатюрной старой дамы на крылечке своего дома, такой хрупкой, что мне было страшно – вдруг ее вот-вот унесет порывом ветра.
Необыкновенное создание: впору заплакать, хотя она и кротка, и хрупка, и сильна одновременно.
«Берегите себя… и мою живопись», – вздохнув, шепнула она совсем-совсем тихо.
Так тихо, что теперь я уже не уверен – не послышались ли они мне, эти слова …
Монпелье, юг Франции
2 июля 2002 года
Лиза
Только что из музея уехала Мелисанда. Хоть и усталая, а выглядит чудесно. Хвасталась сногсшибательным бронзовым загаром, да еще на фоне платья из белого сукна на тоненьких бретельках, расшитого стилизованными цветами: розами, фуксиями и терпкой зеленью.
Как и после каждого путешествия, Мэл вернулась не с пустыми руками: привезла мне разных азиатских диковин и… картины для исследований!
Моя подружка просто лучится счастьем с тех пор, как встретила Гийома. Смотреть на них вместе – одно удовольствие. Беспечная легкость любви, счастливые любовники. Решительно, они не ходят, а летают над землей!
Такое состояние души вдруг напоминает мне о другом, трогательном, из того фильма, который тогда так понравился нам с Мелисандой. В глубине души я улыбаюсь, вспоминая эту сцену – она из того кинематографа, какой мы обожаем, утонченного без фальши, полного свежести и легкомыслия, которые разве только чуть-чуть скрывают серьезные и трудные проблемы.
Я опять вспоминаю и наш спор после фильма, когда мы присели за столики турецкого ресторана, прилегавшего к «Руайяль», с жадностью откусывая от сандвичей-кебабов, залитых майонезом. Нас обеих восхитило, как самая обыкновенная личность, влачащая самое обыденное существование, достигала просветления благодаря страсти к чтению. Прочитанные слова переносили ее в уютное убежище, защищая от реальности, куда менее увлекательной.
– Вот потрясающая история! Она влюбляется в этого мужчину… случайно… Это может быть только судьба, и она же… хранит нас от таких прекрасных неожиданностей, я бы сказала, – завершила Мелисанда с набитым ртом, еще не отойдя от фильма.
– Та-ра-та-та, да нет тут никакого совпадения! Смотри: написав это письмо, она берет свое будущее в собственные руки. Послание авторов тут я читаю иначе: действуй, осмелься овладеть своей судьбой, вместо того чтобы ее просто терпеть, брось ей вызов. Иначе она пройдет мимо!
– М-м-м. И когда ничего не происходит, остается лишь воображение. Цветут пышным цветом фантазии и искусства. И они нас питают… Вот что этой женщине приносят книги. Доказательство – у нее нелегкая жизнь, но при этом она счастлива. Ей достаточно нести бред и витать в облаках, чтобы ее унылые дни становились великолепными…
Говорю себе, что от любви вырастают крылья. Да уж не воспаряю ли и я сама? Это размышление вызывает на моем лице блаженную улыбку – уже в который раз.
Ладно, грезы потом, а мы спустимся на грешную землю. Нечего и сомневаться – передо мной недостающие части триптиха. Такого еще не бывало! Что она такое вытворила, чтобы заполучить их? С ума сойти…
Мелисанда правильно думает, что родилась под счастливой звездой. Ей чертовски везет!
Сидя в офисном кресле, я мечтательно поглядываю на птичью клетку из экзотической древесины. Мне нравится, что она в форме пагоды. Решаю, что посажу внутрь растение и подвешу у себя в квартире. Почему бы не бегонию. И чтобы ярких, светлых тонов… или белую герань… Мне будет нужен совет флориста. Сегодня же вечерком заскочу к нему в лавку, по дороге дом…
Я вздрагиваю: руки – и я сразу узнаю чьи – ложатся мне на плечи, мигом вырывая меня из размышлений. Я не услышала, как вошел Люк.
– Гляди-ка, китайская корзинка, – удивляется он.
И не убирает рук.
Я застываю как статуя. И бровью не шевельну. Вдруг слышу свой голос – он бормочет откуда-то изнутри, как у чревовещателя:
– Это вообще-то клетка.
Я на седьмом небе. От простого прикосновения я вся дрожу, и трепет распространяется всюду – от головы до пяток. Чувствую, как внутри запорхали бабочки. Вот они уже внизу живота, их так много. Спиной я ощущаю исходящий от его тела жар, его запах опьяняет меня. Из стыдливости я подавляю желание откинуться назад, чтобы коснуться его.
– Вижу, твоя подружка Мелисанда уже вернулась?
– Да, и она только что отсюда ушла. Ты чуть-чуть ее не застал.
– Жаль, я был бы счастлив с ней познакомиться. Она, как я вижу, подарила тебе чай, – добавляет он, подбородком указывая на коробочки в шелковой бумаге.
– Какой наблюдательный, рысий глаз! Но ты видел еще не все. Никогда не догадаешься, что еще она мне принесла!
С этими словами я поворачиваюсь к длинным прямоугольникам, лежащим на столике. Его реакция мгновенна: в два прыжка, точно подброшенный пружиной, Люк уже там и уткнулся в холсты.
– Вау! Невероятно! Да где ж ей удалось их раздобыть? Могу я их на время забрать, Лиза? – спрашивает он, не дожидаясь ответа.
Не договорив, он уже повернулся и бежит к лестнице, по которой через ступеньки прыгает в лабораторию, рассовав картины себе под мышки.
Я прикладываю свои пальцы точно к тем местам, где всего десять секунд назад побывали его. И чувствую себя сидящей на облачке – с его высоты я рассматриваю мою восхитительную клетку для птиц, стоящую на рабочем столе; мой дух, словно сбросив вес, прилип к потолку; оно еще здесь, это ощущение новой интимности; его запах еще в моих ноздрях, и на моем сияющем лице застывает восторженная улыбка.
Явный оттиск любви, запечатленный в нежнейшем стоп-кадре.
Я всегда предполагала, что в тот самый момент, когда кого-то встречаем, мы уже знаем, как отношения будут развиваться дальше. О, нет, это не на сознательном уровне. А вот наша душа – она знает все. И чувство, вызванное самым первым взглядом, – оно уже на том высоком эмоциональном накале, что и будущая связь с этим человеком. В этом взгляде – радость, которую он нам доставит. И боль тоже – когда однажды, быть может, все это завершится.
Бессознательное должно бы хранить нас, ведь оно обладает ясновидением. Могло бы помочь нам избежать стольких печалей и разочарований. Но вот нет же – оно предпочитает не убирать камни с нашей дороги, а разгребайте-ка их сами. Что ж, так устроен мир.
Любовь – уж не простая ли оптическая иллюзия?








