Текст книги "Китаянка на картине"
Автор книги: Флоренс Толозан
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Мой труд завоевал гран-при, в те годы весьма почетный в сообществе часовщиков. И я немало этим горжусь!
Это лишь начало всего того, что произошло в 1941-м. И все-таки я выгравировал «1907». Памятная дата, правда?
Мы купили старый домик на въезде в Сарла, очаровательный, длинный, одноэтажный, с крепкими стенами. Бывшая ферма, сложенная из камня, с квадратным двориком, колодцем и голубятней. Кровля, крытая шифером, а потолки дубовые. Фердинанд смог обустроить скромную часовую мастерскую в одном из прилегавших амбаров – окна в нем выходили на рощицу с речушкой.
Мы старались отвлечься от пережитых страшных лет, когда мир разрушал сам себя, поскольку забыть такое все равно бы не вышло.
Жизнь понемногу пошла своим чередом, и мы опять были счастливы, не подозревая о том, что это всего лишь передышка.
И вот – Вторая мировая война разлучила нас во второй раз.
Я всерьез ждала, что умру от печали, думая, что мы больше никогда не увидимся.
Из почти двух тысяч узников трудового лагеря на опушке леса в Германии я был третьим, решившимся на побег и не явившимся на тяжкую утреннюю перекличку, когда нас выстраивали в один ряд, точно луковицы на базаре, всех, сколько нас там было, перед бараками, которые нам же и предстояло строить.
Я был уже не так молод и сумел завоевать доверие охранников. Они считали меня слишком старым, чтобы пытаться бежать, и были уверены: я смирился и жду окончания войны. Одного из них звали Карлом, и мы, невзирая на все происходящее, понравились друг другу: оба вполне отдавали себе отчет, что являемся жертвами войны. Нам случалось и посмеяться вместе. Он с нетерпением ждал увольнения в запас, а я – освобождения. Он привык посылать меня за покупками для узников лагеря – товарами торговали прямо из кузова грузовика, покрытого тентом, который развозил узников по местам работ, – и я охотно исполнял это его поручение.
При этом я напряженно раздумывал кое о чем…
Как-то после полудня я отправился со своим разрешительным пропуском за сигаретами. И на сей раз не стал возвращаться. Что ж, мне ничего не оставалось, кроме как прибегнуть к вранью, я совсем не хотел здесь сдохнуть, так и не увидев больше Мадлен. Это было сильнее меня. Сильнее страха. Ведь мне ничего не стоило и жизни лишиться. И я прекрасно понимал, что мне угрожает: на всех стенах были расклеены плакаты, в них говорилось, что любой беглый и пойманный солдат будет немедленно казнен.
Я подкарауливала старика Эжена, бывшего мэра. Он служил почтальоном. Фердинанду я писала каждый божий день. Не уверена была, что мои письма до него доходят, однако это вселяло в меня жалкую иллюзию, что мы с ним разговариваем, что мысленно мы опять вместе.
Слова любви я перемежала рассказами о своих повседневных трудностях с тех пор, как его не было со мной. Хлеб – самый простой и несъедобный, на вкус как картон и от него в животе колики; любезность бакалейщика Марселя – он из-под полы сбывал мне редкую провизию вроде пачки кофе, упаковки сахара или чечевицы и не пользовался этим, не заламывал цену. На черном рынке все это могло стоить больше в три или даже пять раз. Я говорила ему о брюкве и топинамбуре – их очень легко вырастить, но они совсем не сытные и лишь ненадолго способны обмануть чувство голода. Не забывала я упомянуть и о диких плодах, которые ходила собирать в надежде утихомирить желудочные спазмы и поменять на перезрелые груши. А еще я подбирала сухой валежник и сосновые шишки – это чтобы обогреться… И еще маргарин. И почерневшее мыло. Продуктовые карточки… Они были необходимы, чтобы покупать ткань. К счастью, куры еще несли яйца, и у нас оставался крольчатник.
Описывала я ему и новости о людях, с которыми мы в то время привыкли общаться: о семье, друзьях, соседях и лавочниках, упомянув и о паре эвакуированных страсбуржцев, которых мы приютили и пустили пожить вместе с их детками…
Мы были на одном корабле, нас занесло на одну и ту же галеру, и война у нас была одна на всех…
Я постоянно ходила на прогулки по сельской местности вокруг Сарла. Как она была прелестна: долины, усаженные каштановыми деревьями, зеленеющими дубами и протяженными рядами орешников. Ее милые деревушки с охровыми старыми домиками, наподобие тех, что в моем любимейшем Везаке, так и блестели в ларце из утесов и замков, нависая над текущей рекою.
Сколько раз эти домишки – пастушьи хижины, сложенные из одних только сухих камней, без опалубки и каркаса, и так волновавшие моего мужа, – служили нам временным убежищем от дождей и сколько видели наших жарких и ненасытных объятий сразу после свадьбы, в наш медовый месяц…
Лазая по этим тропкам, мы предпочитали Сен-Венсан-де-Кос. Этот живописный поселок, безмятежный и буколический, с домами, увитыми лозами, прилегал к долине Дордони. Безмолвно проплывали мимо длинные баржи, время тянулось долго.
Обычно мы отдыхали возле мельницы, снабжавшей деревню питьевой водой. Мы не уставали восхищаться пейзажами. Я любила возвращаться сюда одна. Своего рода паломничество. Как будто оно могло помочь вернуть прежнюю жизнь.
И тогда воспоминания детства возвращались, веселое вперемешку с жестоким. Запах свежескошенных полей и сырых подлесков с их густым мшистым ковром. Фердинанд, только что поймавший первую добычу – прекрасного карпа: ему пришлось выдержать настоящую борьбу, ибо совсем юный парень был почти равен по силам этой крупной рыбе. Фердинанд, складывающий руки, когда мне нужна была опора. Не знаю, откуда у него взялась эта блажь – влезать на гигантское дерево, почти до самого верха, и там целоваться под самым небом.
Ох, боже мой… мы и не знали, до чего были счастливы.
А еще я вспоминаю, как нацисты сожгли замок Палюэль. Это было позднее, в июне 1944-го. Замок, гордо стоявший с XV века! Святотатство! В тот же месяц, в ту гнусную ночь с 11-го на 12-е, оккупант расстреляет пятьдесят два жителя Мюссидана и окрестностей в отместку за нападение участников Сопротивления на поезд. Одна моя знакомая потеряет тогда очень близкого человека. Жертва нацистского варварства. Еще одна. Полагаю, это был Жермен. Несчастный, он проезжал на велосипеде в скверном месте в неподходящий момент, как раз чтобы повидаться с невестой, и знать не знал об акциях, организованных против этого немецкого конвоя.
Я оплакивала и его, и ее, всех-всех влюбленных, разлученных войнами.
Эта бойня повергла нас в ужас, добавившись к постоянной тревоге из-за облав, непрерывных грабежей и изнасилований.
В то лето 1944-го в Сарла почти не осталось мужчин. Подавляющее большинство мобилизовали на фронт – убивать бошей или попасть в плен. Других депортировали в концентрационные лагеря, некоторых нацисты поубивали во время вылазок Сопротивления, немногие присоединились к партизанам. Остались только дети, старики и женщины. Улицы опустели. Страшные времена.
Одна мысль о том, что мой муж во власти врага, а я не могу защитить его от всей этой жестокости, выводила меня из себя. Ненависть смешивалась со страхом, бессилием, ощущением несправедливости.
Ходить на прогулки для меня было имитацией действия, это лучше, чем пассивно ожидать каких-либо признаков жизни. Гармония сельских пейзажей так глубоко проникала в душу, что я отвлекалась от нашего положения. Но куда чаще было наоборот: тоска по Фердинанду становилась невыносимо жгучей, особенно когда я взбиралась по крутым тропкам, где мы хаживали вместе, и мне казалось, что он идет рядом.
Поднявшись на вершину плато, я молилась на все четыре стороны света, чтобы он только смог выпутаться. Повелась на идиотские приметы. Со мной так случалось, когда я была маленькой. «Если я досчитаю до десяти, а за это время ни одна птица не появится на небе – он жив». «Если за этим холмом появятся крыши Сарла – значит, весточка от него скоро придет». «Вот пройду подлесок, и если там будет тропка в ложбину – значит, он сможет вернуться…» Какой же глупой можно стать от полного отчаяния!
Нужно было цепляться хоть за что-нибудь, если уж даже Господь, кажется, совсем оставил нас!
Несмотря ни на что, я понемногу чахла, представляя самое худшее.
Когда мне сообщили, что он попал в плен, я просто рухнула без сил. Его призывали не как простого рядового. Французская армия заинтересовалась его ремеслом.
Однажды утром, когда его отряд передвигался тайком, они попали в засаду на поляне.
Он был так далеко от меня! Я и представить не могла, что оттуда можно бежать.
Я все твердила как заклинание: «Только бы они его не убили, да будет милосердие, только бы они его не убили. Пусть не причинят ему зла, не ему… Да будет милосердие, дайте ему вырваться…»
Я все шел, шел и шел, долгие дни, по малолюдным дорогам, по мелким лескам, ориентируясь по своему компасу, не обращая внимания на боль, думая только об объятиях Мадлен. Я постоянно был настороже. Прятался только на тех фермах, где не было телефонной связи, выпрашивая там приюта. Главное было снова не угодить волку в пасть.
Отдыхал я, укрывшись в сараях. Почти не спал, всегда начеку, чтобы быть готовым тут же удрать, едва заметив приближение врага. Мне приносили хлеба и воды. Иногда с колбасой. Я не снимал солдатских сапог из опасения, что потом не смогу опять их надеть, – так болели опухшие ноги. Мне предстояло преодолеть еще один чертов перевал.
Чтобы продвигаться быстрее, я украл велосипед. На войне уж как на войне.
Однажды, разогнавшись и на полном ходу съезжая вниз с холма, я увидел впереди, на въезде в поселок, немецкий полицейский кордон. Не растерявшись, я в два счета развернулся и на первом же повороте, едва оказавшись вне поля их зрения, взвалил велосипед себе на спину и стал спускаться с другой стороны холма.
Святые угодники! Я попал в самый центр лагеря бошей!
К счастью, меня вела моя счастливая звезда, ибо это было время их солдатской жратвы и они ели свое отвратительное рагу из мясных консервов. Я въехал в лагерь с самодовольным видом, прямо посреди всего солдатского скарба, который фрицы вывесили сушиться на веревках, и дерзко пронесся мимо, не смея вздохнуть, глядя прямо перед собой и моля только об одном: чтобы меня никто не окликнул. Поджилки тряслись.
Ни один служивый даже головы не поднял от своего солдатского котелка; стряпня, смею вас уверить, если голод разрывает вам кишки, куда важнее, чем какой-то там заблудший велосипедист…
Я чувствую бесконечную признательность к Марсель Гарен.
Удивительная и отважная, она вернула мне мужа: помогла ему незаметно перейти страшную демаркационную линию, причем под самым носом у врага, в непроглядную ночь, когда на небе не было ни луны, ни звезд.
Мы каждый год посылаем ей к Рождеству коробку шоколадных конфет…
Марсель любила одного человека. Он погиб на поле боя.
Я часто о ней думаю. Да будет вечной моя благодарность ей.
В ее родной деревне Шамбле невидимая граница проходила относительно далеко от ферм, по речушке Биш. Беглецам было нетрудно схорониться в густых и темных лесах, да еще с помощью местного населения, оказывавшего стойкое и организованное сопротивление. Просто нужно было ночью перейти реку в одном, самом узком месте. Это требовало тщательного знания местоположения, ибо там, где глубина в зависимости от течения была то ниже, то мельче, переправа становилась слишком рискованной.
«Почему вы это делаете, Марсель?» – спросил я ее глухим голосом, ослабевшим от лишений, когда уже перешел живым и невредимым в благословенную свободную зону.
Я заслуживал права на улыбку в ответ.
Я пытался согреть исхудавшее тело супом для беглецов оттуда. Для нас сделали приют, реквизировав не что-нибудь, а бальную залу.
«Знаете, я больше не боюсь смерти. Теперь уже нет. И если могу хоть чем-то помочь… Я знаю, что там, на небесах, увижусь со своим Люсьеном. А пока я этого жду, добрый Господь дарует мне время здесь, чтобы делать то самое, что, как мне бы хотелось, сделали для моего мужа. Ничего нет проще, мсье».
Прежде чем улечься на один из матрасов, которые, к слову, в прежние годы предназначались для приема эльзасцев, я пожелал отблагодарить Марсель. Ради меня она пошла на большой риск, опасный для жизни, отвлекая патрульных с овчарками и тщательно избегая даже приближаться к наблюдательным постам.
Она и слышать об этом не захотела.
Уже потом я узнал, что она еще не одного беглеца переправила на верную сторону Франции. Самоотверженность, исполненная милосердия и патриотизма.
На следующий день, на заре, я снова пустился в дорогу, как только выпил цикория, и в душе оставался только один образ: склонившееся ко мне лицо Мадлен; умолявшее, чтобы только ничего больше не случилось плохого. Пройдя с километр, я сунул руки в карманы и нащупал какие-то смятые бумажки. Каково же было мое удивление – я вытащил пачку денег! Марсель незаметно сунула ее мне в куртку.
Я сел на ближайший поезд.
Последовавшие месяцы были временем нашего воссоединения после разлуки.
От бедного Фердинанда осталась одна лишь тень. Он и так-то никогда не был толстым, а вернулся просто тощий как скелет. Одни кожа да кости. И все-таки он сумел хоть шкуру свою спасти, да-да. Это было самое главное. Пусть даже он и хранил в глубине глаз те жестокие зрелища, что ему довелось повидать, – растоптанных, разбитых, покалеченных жизней.
Надо было стараться позабыть о войне. Стереть ее из памяти вместе с мерным стуком сапог – ведь он еще мог раздаться в ночной тьме, в тишине нашего жилища.
Вопреки всем ожиданиям, время залечило наши раны – и душевные, и телесные.
Повседневная жизнь снова стала легкой, веселой и беззаботной.
Однако мозг мой упорно осаждали невыносимые картины прошлого, являвшиеся мне в кошмарных снах, терзавших меня каждую ночь. Но что за беда – ведь я выбрался живым из жуткого погружения в самое сердце ужаса.
Почему уцелел именно я, а не другие – тысячи беспримерных смельчаков, пожертвовавших жизнью?
Ответ может быть только один: ради Мадлен.
Фердинанд часто вспоминал о Яншо. Прошло столько лет, а он все испытывал ностальгию по этому светлому и спокойному месту. Его душа осталась на берегах реки Ли, надеясь изгнать тем самым демонов войны. И когда я слышала, как он насвистывает или поет в душе, – это всегда была одна и та же мелодия популярной песенки, которой он научился на военной службе:
Ах, Сайгон,
Закатным лучом обагрен, —
Ты как сладкий сон,
Сайгон.
Здесь у каждого щеголя – свой фасон,
Ах, Сайгон…
[…]
Нежность китайских ночей!
Не бывает любви горячей!
Ночь любви, ночь мечты,
Ничего нет прекрасней, чем ты,
О нежность китайских ночей! [31]
Никогда Фердинанд не забывал о тех местах.
А я подкапливала гроши. Тайком. Монетку к монетке, в шерстяной чулок.
Ночь за ночью я шила при тусклом свете кухонной лампы, пока он спал. Иногда вышивала, иногда штопала. В Сарла и окрестностях у меня завелась солидная клиентура. Ко мне приходили заказывать белье, вечерние платья, одежду для новобрачной, пиджаки, пальто…
Благодаря экономии в мае 1961-го мы смогли вернуться туда.
Мне удалось скопить денег, которых хватило на осуществление его мечты.
Она не могла бы сделать мне подарка прекрасней!
Что произошло потом, вам, должно быть, рассказала Лянь…
И вот теперь вы знаете все.
И все-таки только почти все…
Однажды утром, когда мы, тогда еще молодые новобрачные, гуляли по рисовым полям деревушки, расположенной в добром часе ходьбы от городка Яншо, мы услышали отчаянные крики.
Не раздумывая, мы сбежали вниз по тропинке, спускавшейся к этой тихой деревеньке, уютно притаившейся в ложбинке долины.
Тут вдруг к нам с криками подбежала женщина, старая-престарая.
Она была такой маленькой и тоненькой, что казалась совсем невесомой. Лицо так изрыто морщинами, что из-за них раскосые глаза казались только двумя тонкими черточками.
Обезумев, она лишь беспорядочно махала руками. И все горестно хваталась за голову, стонала и плакала.
Потом стала настойчиво тянуть меня за рукав, зовя пойти за ней.
Сомнений не оставалось – ей срочно требовалась наша помощь.
Мы ускорили шаг, и почти бегом она ввела нас в традиционную деревянную хижину на сваях, по-видимому, ее жилище. Она что-то не переставая говорила нам. Наверное, на диалекте этнического меньшинства в этом уголке мира.
Ее муж получил серьезное увечье, работая с сельскохозяйственными инструментами. У него на руке зияла резаная рана и обильно текла кровь. Он на глазах слабел. Требовалась самая срочная помощь. Нельзя было терять ни минуты.
Я сделала что смогла, перевязав его, и мы понесли старика ко врачу в соседний городок – Фердинанд взвалил его себе на плечи.
Ох и тяжкая же была эта дорога.
Вопреки всему раненый выжил и пришел в доброе здравие.
Желая выразить благодарность, пожилая женщина нежно гладила мои руки и руки Мадлен своими, узловатыми и шершавыми, но сколько же в них было тепла!
Ее взгляд светился такой признательностью!
И в этот самый миг что-то произошло.
Описать такое словами нелегко…
Как будто наши души – душа старой китаянки, которая назвала себя Шушань, и наши собственные – связала вдруг невидимая нить. Побежал ток. И мы, все трое, стали одним целым.
И ее дух мысленно обратился к нам…
Она «сказала» нам, что не стоит тревожиться о ребенке, о том, что мы не смогли его завести… что это просто вопрос будущего, как бы сказать, ибо, когда это наше воплощение завершится, мы с Мадлен сумеем обрести друг друга в последующих земных жизнях… и тогда, позже, познаем родительское счастье.
Этот крохотный миг длился целую вечность, мы оказались вне времени и пространства.
Странное явление так потрясло нас, что мы присели там, куда принесли нас ноги, – на берегу реки Ли.
Никто из нас не подумал прерывать воцарившееся молчание. В нем самом выражалось так много, куда больше, чем если бы мы отважились сказать хоть слово! Оно обволокло нас покровительственным коконом, сквозь который не проходило более ничего: ни плеска воды у наших ног, ни кряканья уток на другом берегу, ни певучего кваканья лягушек, ни отблесков пейзажа на набегавших маленьких волнах, ни мягких солнечных лучей, ласкавших наши босые ноги… Слова, ничего не значившие, вдруг стали не нужны.
Воспоминание о Шушань больше никогда не покидало меня. О ее хрупкой фигурке, согбенной под тяжестью лет, о ее пятнистых руках, изрезанных венами. О ее лице, нежном, печальном, серьезном и таком… просветленном.
И вот оно не отпускает меня всю мою жизнь.
Оно, это лицо, то появляется из водной глади, то сливается с ней, и глубокие морщины соединяются с рябью вод. Бесконечной добротой лучились ее черные глаза, которые старая женщина навсегда сделала и нашими глазами.
Всматриваясь туманным взором в течение изумрудных волн, мы ощутили, до чего мы, с нашим неведением и нашей западной духовной прямолинейностью, обособлены от этого знания, другим народам известного с начала времен.
За мельчайшие секунды этого взаимного обмена мы снова обрели детскую чистоту, умение ясно различать и ощущать основы бытия, ничуть не противопоставляя их реальности.
И было нам даровано умение восхищаться жизнью и понимать ее.
Мы уверовали в эту женщину. И доверились тому, что она сообщила нам не словами, а обменом чувств – таким же быстрым, как молния, на пределе нашего понимания.
Мы впустили это в себя. Мы сравнялись с теми, чей жизненный счетчик еще только отщелкал несколько лет, и поэтому они не сомневаются во всем, что видят, слышат, чувствуют… и раскрываются ближнему без всяких условий.
Иначе быть и не могло – нам оставалось только признать и впустить.
В конечном счете мы уже знали это.
Наши души – они, они постигли это… несомненность.
А теперь это знаете и вы, читающие это, и мы, перечитывающие. Впрочем, вы как будто знали об этом всегда.
Не слышно было никакого птичьего пения. Надо полагать, долгие беседы, которые мы с моей возлюбленной вели в безмолвии, лишили птиц дара речи!
Я забавлялся, распугивая карпов, – чертил круги на воде. Созерцал концентрические круги, расходившиеся до бесконечности, когда брошенный мною камешек спиралью уходил вниз, на чистое речное дно. И вдруг с головокружительной ясностью осознал, что последовательные ряды этих колец похожи на все те жизни, которых мы так ждем, и на все те, что уже прожиты нами, от которых ничего не осталось, кроме волн, возникавших от воздействия наших разных пребываний на земле. Вечное возвращение.
Задумавшись ненадолго, я вдруг почувствовал, как проворные пальцы Мадлен выхватили у меня из кармана нож – я не расставался с ним никогда.
Она торжественно вырезала на рыхлом камне понтонного моста первые буквы наших имен и дату. И обвела все это узором в форме сердца, а потом нежно меня поцеловала.
И вдруг фраза, прорвавшая безмолвие: «Мы вернемся сюда, Фердинанд… когда-нибудь, в другой жизни. И сердце, то, что я высекла в каменной плите, еще будет здесь. Мы узнаем его».
Взволнованный до слез, я прижал ее к себе так крепко, что у нее вырвался слабый глухой стон.
Это ему, Фердинанду, пришла в голову мысль отправить наше послание сквозь время. Он боялся утратить память о нашем прошлом.
Стоит ли запечатлевать такие добрые воспоминания, если грифельная доска стирается в конце каждой жизни, не так ли?
Моему мужу так любопытно узнать, удалось ли вам вернуть себе часы.
Мне же важнее и приятнее было бы убедиться в том, что Лянь, которую мы любили как родную дочь, отдала вам то шелковое платье, в каком она изображена на картине.
Я сшила его, вернувшись из свадебного путешествия, а ткань для него нашла в центральных рыночных рядах Бен Тхань, совсем рядом с вокзалом Мы Тхо в Сайгоне.
О-о! Он был новехонький и просто блестел, тот крытый рынок с изящной колониальной архитектурой французского стиля, весь из белого бетона, а кровли красные! А над входом гордо сияли громадные часы.
На прилавке сотнями красовались ряды переливчатых тканей с вышивкой разных мотивов.
Мой взгляд задержался на зеленых карпах и больше не смог от них оторваться.
Да, помню эти роскошные часы с бирюзовыми цифрами и стрелками, висевшие высоко, в самом центре купола центрального входа!
Я точно помню эту сцену.
И снова вижу, как мы прохаживаемся по рядам, буквально ломящимся от выложенных товаров, переходя от аккуратно стоявших баночек с пряностями к туалетному мылу – каждый его кусочек был упакован в бумагу с изображением прекрасных китаянок тех лет – тех, кого выбрали Мисс Дельта Меконга; проходя мимо лавок с эвкалиптовой мазью, мимо гирлянд сушеной рыбы, источавшей тошнотворный смрад, коробочек с цукатами, ямса и различных съестных припасов…
Повара суетились, склонившись над дымящимися котелками, нагревательными плитками и набитыми мешками из джутовой ткани. Ароматными испарениями жирного мясного бульона с приправами из кориандра под названием «фо» и клейкого риса – его варили в кастрюлях – был пропитан весь воздух. А немного подальше благоухание лепешек соревновалось с ароматом жареного тофу.
Еще помню, как мы наслаждались вкусом говядины, поджаренной с острым перцем и лимонной мятой, как покупали бадьян и тигровый бальзам и много еще чего-то…
Прогуливаться туда-сюда было трудно – проходы становились такими узкими, что приходилось пробираться гуськом. Навстречу то и дело попадались разносчики товаров в остроконечных шапочках, с покачивавшимся на плечах коромыслом – на оба его конца подвешивались доверху нагруженные мешки.
Вдруг Мадлен бросилась прямо к прилавку торговца тканями.
Изумленная, очарованная, она дотронулась до роскошных разноцветных тканей и стала приподнимать их и смотреть, пока не увидела ту самую, что так хорошо вам знакома.
Ах, память, память… С возрастом она все важнее.
Сами увидите!
Одна лишь мысль, что все то, что в ней откладывается, однажды будет безвозвратно забыто, огорчает меня – особенно теперь, когда мы знаем, что наша душа в своем долгом путешествии не прекращает существовать, в отличие от телесной оболочки.
Могли бы и вы – простите, точнее, могли бы и мы – сделать как мы, чтобы сохранить свидетельство обо всех этих мгновениях, пережитых вместе, об этих минутах, столь безнадежно эфемерных.
Наверняка вы поймете, почему вам так нравится запах розы или сирени, исходящий от маленьких кусочков мыла, сладость абрикосов, созревших в свою пору, кисло-сладкие привкусы Китая и его неподражаемые драконы… и – от противного – вы поймете, что заставляет вас ненавидеть запахи стоящего на плите рагу или едкость конфет из перечной мяты, как это понимаю я…
Смею надеяться, что некоторые следы пережитого нами, эти крошечные ничто, сопровождавшие нашу обыденную жизнь, переживут нас и не исчезнут в излучинах Вселенной.
А теперь, если позволите, скажу и я: живите в неспешности. Противьтесь как только можете тому исступленному водовороту, в какой швыряет вас жизнь.
Уверяю вас, в этом нет ничего невозможного.
Сосредоточьтесь на самой сути бытия и попытайтесь обрести безмятежность вместе с той великой мудростью, какой достигают, глядя, как медленно-медленно плывет по течению ряска, убаюканная прозрачными водами реки Ли.
– Позаботьтесь о нашей дорогой Лянь, ведь она сейчас уже очень стара – в эти годы, которые и ваши, и наши одновременно.
А лучше и превыше всего – будьте, будем же счастливы!
Нью-Йорк
8 декабря 2068 года
Таль
Из офиса нотариуса она выходит вся в слезах, громоздкая посылка едва помещается под мышкой, в одном кармане старая флешка, в другом – старые часы.
Задрав голову, она смотрит на внушительные прозрачные фасады с голубоватыми отблесками. Валит снег, вихрь разнокалиберных снежинок точно занавес, отделяющий асфальт от небес. Звуки уличного движения становятся глуше. Мороз кусачий, ледяной ветер залезает всюду и хлещет ей по лицу. Вот и зима. Скоро Рождество. На многолюдной улице зажигаются иллюминации – одна, другая. Она переполнена прохожими: у них тоже свои заботы, все куда-то спешат. День уже на закате.
Таль Мюллер безутешна с тех самых пор, как ее бабушка и дедушка покинули этот мир. Они, конечно, были очень старыми. Обоим по девяносто семь. Прожили прекрасную жизнь и угасли в одну ночь, во сне. Однако это ее не утешает. Этого-то следовало ожидать. Так и должно было кончиться. Никто не живет вечно. Вот, в общем, то, что все ей говорили. Банальности.
При этом ей по-настоящему не хватает их. Жестоко. Они были ее единственной семьей.
Слезы, жгучие, замерзают прямо на ее покрасневшем лице. Впрочем, они ничуть не портят ее прелестное миловидное личико, еще по-детски округлое, едва скрытое под лыжной шапочкой из толстой шерсти, из-под которой выбиваются длинные белокурые кудряшки.
Взгляд молодой женщины с трудом достигает геометрически правильных прозрачных крыш со срезанными углами и стеклянных мостиков, соединяющих между собой высотки. А заметив световой сигнал yellow cab’а [32], затормозившего и остановившегося почти прямо перед ней, она понимает, что мэтр Флеминг был так любезен, что вызвал один из кэбов для нее. Как деликатно с его стороны! Он был так смущен и удручен, когда увидел ее вселенскую скорбь.
Машинально Таль касается кнопки детектора двери, и та скользит, открываясь и приглашая ее внутрь. Она думает, что снег, который валит так густо, растает, едва долетев до земли. Она чувствует себя не в своей тарелке, задавая нужный адрес навигатору машины, прежде чем рухнуть без сил на силиконовое сиденье. Новый приступ тоски настигает Таль, пока голосовой помощник-робот воздушного такси желает ей приятной поездки, сперва выложив на дисплее подробный план полета и точное время приземления.
Перед ней как живой встает дедушка: он задорно и громко клянется, что никогда, вот хоть режьте его, никто не заставит его залезть в эти проклятущие кэбы, у которых нет шофера. Он сдержал слово!
Таль не может унять дрожи. Она проверяет, активирован ли терморегулятор ее сиденья, и признается самой себе, что и у технологий бывают пределы возможного. Почему-то сейчас ничто не в силах избавить ее от бесконечного холода, пронизавшего все тело, проникшего в сердце и доходящего до костей. Она прижимает к груди пакет, и ей так не терпится открыть посмертное сообщение, завещанное ей столь любимыми дедушкой и бабушкой вдобавок к часам и роскошной картине – тому триптиху, какой она уже видела у них дома. Он висел над их кроватью.
Ведь они воспитали ее практически одни после трагической гибели ее родителей в автомобильной катастрофе в 2047-м, когда ей было всего семь лет. К счастью, у нее осталось много воспоминаний. Счастливое детство.
В тот момент, когда случилась драма, ее отцу, Давиду Мюллеру, было сорок пять, а матери Джад, урожденной Кальван, всего сорок три.
Густые, отливающие золотом волосы у Таль – от Джад, а той они достались от ее матери Мелисанды. А вот разрез глаз – тут сомнений нет, он у нее как у Гийома, дедушки по материнской линии. Остальные ее гены скорее от семейства Мюллер. Каждое лето Таль ездит к ним в отпуск, на юго-запад Франции близ Бордо, где виноградники сбегают к океанским берегам. И ничто не заставило бы ее пренебречь веселой компанией ее немецких кузенов.
После внезапной гибели Джад Гийом и Мелисанда приняли решение эмигрировать, чтобы воспитывать Таль в Нью-Йорке. Им не хотелось создавать ей дополнительную проблему, отрывая от родной почвы. Вот так их внучка и смогла по-прежнему жить на Манхэттене в Верхнем Вест-Сайде, к западу от Центрального парка. Ей не пришлось съезжать с квартиры, располагавшейся на первом этаже приличного таунхауса, и она продолжала ходить в свою родную школу, где уже обзавелась товарищами в классе, занятиями и привычками… Не выразить, каким это оказалось облегчением. Она утратила не все, даже если ей не хватало самого главного.
Бабушка с дедушкой, преданно ее любившие, говорили с ней по-французски. Как и ее мать. Гийом продолжил заниматься архитектурой. Его взяли работать в известное архбюро. Его супруга же предпочла работу переводчицы, ведь во Франции она преподавала китайский язык. У нее был свой график занятости. И главное, она смогла посвятить себя Таль.
Невозможно восполнить неизмеримый урон, нанесенный потерей родителей. Однако Мелисанда и Гийом предприняли все, чтобы уменьшить страдания и помочь Таль поскорее восстановиться. В первые годы они даже прибегали к помощи профессионального психолога.
И вот у молодой женщины – какой она стала теперь, в 28 лет – нет никого в целом свете, и отныне она одна. Совсем-совсем одна…
Печальное умозаключение – и вот слезы, все никак не иссякающие, снова текут в три ручья.
Правда, друзья – они у нее есть. Но это совсем не то.
Совсем потеряв голову от печали, она уже не любуется городскими огнями, такими крошечными при виде сверху, а ведь всегда смотрела на них с таким восторгом. И вздрагивает, услышав сигнал, возвестивший о прибытии на место назначения.








