Текст книги "Китаянка на картине"
Автор книги: Флоренс Толозан
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Из-за его недовольной гримасы меня настигают угрызения совести, и я шепчу ему на ухо:
– Вечером… О! Сердце мое, когда ты узнаешь…
Гийом отодвигается, его изучающий взгляд тонет в глубине моих глаз.
Чувствуя, что совсем растерялась, я признаюсь ему:
– Я не знаю, кто я… по крайней мере, я уже не та, какой была вот только утром…
Какая у него обезоруживающая улыбка, и нежная, и обольстительная, она заставляет меня таять.
– Не тревожься, дорогая, я так же сильно люблю «Мелисанду II: возвращение», если это тебя успокоит.
– И я, я тоже буду любить переродившегося моего Гийома.
– Мне предстоит так сильно измениться?
Вместо ответа я целую его в шею – исключительно чтобы укрыться от его недоверчивого взгляда, признаю это и прижимаюсь к нему крепко-крепко, выигрывая дополнительные секунды.
Прибежище мое. Скала моя.
Вот так и распознается любовь, истинная. По уверенности, что каждый будет рядом с другим, что бы ни случилось, живет ради другого.
И плевать, что Земля пирамидальной формы.
Народная мудрость говорит, что нет ничего постоянного, но она ошибается. Некоторые исключения подтверждают правило. Существуют незыблемые чувства, и они никуда не исчезают.
Связь между детьми и родителями или братская любовь… вот примеры таких исключений. Их любят против всего и вопреки всему, какими бы ни были их недостатки и их достоинства.
Любят своего малыша, хотя он и надрывается ночи напролет, не позволяя сомкнуть глаз; любят своего ребенка, который вопит прямо у прилавка в супермаркете так, что лопаются барабанные перепонки, потому что ему в который уже раз не купили игрушку; любят и свою мать, хоть она и требует обувать резиновые сапоги в дождливые дни, а ведь одноклассники все в кедах; как любят и отца, хотя он в бешенстве орет, что нельзя выходить на улицу слишком ярко накрашенной, если тебе всего пятнадцать; или своего брата, терпеливо выжидающего, когда же наконец ты съешь свою половинку зефирины, чтобы он с раздражающей медлительностью мог откусить с другой стороны…
Такая любовь безоговорочна, она формирует основу в бушующем океане бытия, держит на плаву, несет, укрепляет.
Наши близкие, такие любимые… Они были с нами вчера, они здесь и сейчас и пребудут с нами всегда.
И они придают нам силу невероятную.
Силу, которую не победить.
Сен-Гилем-ле-Дезер
13 июля 2002 года
Гийом
Ни разу за весь вечер Мелисанда даже не упомянула о картине.
Я не знаю, заметили ли наши друзья, какой у нее был озабоченный вид. Но я-то видел одно только ее встревоженное лицо и без устали пытался разгадать отсутствующее выражение Мэл. Блюда все менялись и менялись, а мое нетерпение только росло. Повисшая на ее губах таинственная улыбка возбуждала мое острое любопытство и сводила с ума.
Я едва ощутил вкус анчоада, поданного с прохладным розовым вином на аперитив – Pic Saint Loup, тем самым, что производит наш сосед, владеющий виноградниками неподалеку отсюда, – как не оценил и приятный дымок, исходивший от жаренных на гриле сардин. Почти не замеченным мною остался и кисло-сладкий вкус поданной после них капонаты, и нежная кислинка абрикосового пирога с засахаренным миндалем, приготовленного Лизой.
И все разговоры за столом я слушал как-то рассеянно.
Ах нет! Одной теме удалось-таки привлечь мое внимание – до того она была инновационной: использование реставраторами произведений искусства некой бактерии вместо привычных растворителей для очистки фресок и скульптур от покрывшего их налета.
Наши веселые гости оказались неиссякаемы. По-видимому, если только я правильно понял, микроорганизмы якобы питаются нитратами и превращают их в азот, который потом растворяется в воздухе. Лиза и Люк рассказали нам, что одноклеточные существа могут очищать мрамор итальянских соборов от наросших грибков, и есть даже такие, что пожирают продукты, загрязнившие живопись. Невероятно! Люк говорил, что эта новейшая технология еще не используется на таких носителях, как дерево или холсты, однако биологи уже проводят эксперименты. Пока же решили попробовать ее на различных твердых поверхностях – таких как бетон или известняк, – и это используется для подновления памятников архитектуры. В сущности, применение биологии вместо химии – штука интересная.
Люк представил, как он обмазывает микробами произведения, пришедшие ему на реставрацию, – и от одной мысли об этом его глаза засверкали.
Очень симпатичный он, этот Люк. Правда. Я сразу почувствовал себя легко в его обществе. Шикарный парень. Простой и настоящий. Меня это успокаивает: люди, ничего из себя не строящие, те, кто не прячет истинное лицо под какой-нибудь маской. Это сулит нам немало приятных ужинов!
Они ушли, и чуть погодя Мелисанда рассказала мне все.
Она испытующе посмотрела мне в глаза своим бархатным взглядом, напомнившим мне о тысяче таких же, которыми она одаривала меня прежде, и я неизбежно подумал о первом – том, что околдовал меня в метро.
– Что ж, любимый, знаешь, ведь это длинная история…
Мы же здесь. Вместе.
Мы оба смотрим в сумерки, там еще различимы очертания кустарников. Я снова аккуратно поправляю волосы Мэл – завожу назад, чтобы видеть ее лицо. Мы удобно расположились в шезлонгах, я согреваю ее руку в своих ладонях, мы кутаемся в легкие флисовые пледы, чтобы довершить прекрасный образ уютного гнездышка.
Только я и она. Наконец-то!
В первых рядах под звездным небом.
Нас освещает круглый глаз рыжей луны, мы под покровом его бледного сияния. Уханье сов служит приятным глухим фоном летней ночи. Аромат смоковницы, смутный и сладкий, навевает нам желанное умиротворение, пока слабый свет сменяется тьмой, в которой уже утопает сад. С наступлением темноты ярче становятся запахи. Когда ничего не видишь, обостряются чувства, обычно ничего не значащие.
* * *
Наша история.
Да как же, дьявол, такое возможно?
Идея прельщает меня. Но, в отличие от Мэл, признаюсь, я настроен скорее скептически. Должно же все это иметь какое-то объяснение! Мои рациональные и объективистские способности берут верх.
Как это обычно и происходит.
Но сходство! Часы! Интуитивные озарения!
А наша встреча! И вдобавок – эти якобы обрывки воспоминаний, кажется – протяни руку и… – а они все-таки неуловимы?
Я растерян, как больной амнезией, утративший доступ к собственному прошлому.
Два голоса борются во мне – и это настоящий поединок, – когда я приступаю к чтению рассказа Мадлен и Фердинанда, суть которого Мелисанда вкратце мне уже изложила.
Это про нас!
Вопреки всему сердце заходится и бьется в груди как бешеное. Несмотря на сопротивление чрезвычайно упорного неприятия, я догадываюсь – дурное предчувствие, сжавшее мне горло и завязавшее узлом что-то внутри, обладает сам-не-знаю-чем – чем-то таким, что я готов открыть для себя, и это сам-не-знаю-что сейчас изменит всю мою жизнь.
«Если вы читаете эти несколько слов, значит, картина попала к вам и, следовательно, вернулась к нам, к нашему великому счастью. Вот наша история…»
* * *
Долгие минуты протекли после того, как я залпом прочел все, а я еще потрясен. Оглоушен.
Я не могу понять своего настроения. Меня разрывают противоположные чувства.
Я созерцаю танец звезд, подобных тысячам крошечных фонариков, качаемых ветерком.
Вдруг до меня доходит – и буквально через секунду в душе воцаряется перемирие.
Тот документ, что у меня перед глазами, победил мои сомнения и страхи. Я относительно хорошо перенес потрясение от такого невозможного откровения.
Наконец спала вуаль с этих дежавю, странных совпадений, с этих тайн. Я осознаю, что – вот, готово, ответы у меня есть!
Снова чувствую глубокое и спасительное облегчение.
В доме сейчас мертвая тишина. Мэл спит. Я ложусь рядом.
Заснуть не получится. Это ясно.
Цикады наконец устали. Упрямые ароматы лаванды вплывают в раскрытое окно. Я улыбаюсь ангелам.
Я хочу только одного – дать себя искусить непостижимому.
Я обязан признать, с абсолютным согласием сердца, что Мелисанда – это Мадлен и что я – это Фердинанд.
Потому что так суждено.
И что теперь?
Во мраке, глядя в потолок, я даю клятву: никогда не забывать о том, как мне повезло встретить Мелисанду. Я произношу слова торжественного обещания: делать все, чтобы упрочивать наше высшее блаженство. Бесконечно.
Голос крепнет. Но кто же тогда, чья высшая сила управляет этим балетом душ? Или благословение снизошло только на нас с Мэл? Сколько историй мы уже пережили в прошлом? И сколько из них вместе? Как могли мы постичь, что наши жизни уже встречались, когда мы были Мадлен и Фердинандом?
За вопросами следуют другие вопросы, и еще, еще… Что-то дьявольское.
Если я так и не перестану задавать их самому себе, кончится тем, что я сойду с ума.
В глубине души я решаю взять на себя дополнительное обязательство – чтобы окончательно не чокнуться – и расставить по местам в моей истерзанной душе эти вопросы, на которые не нахожу никакого ответа. А потом – раз и навсегда признать, что все потенциальные возможности человеческого мозга прискорбно недостаточны.
Вера объясняет то, что разум объяснить неспособен. И вера с трудом дает ответы на те загадки, какие создает разум, потому что в ее лоне все нерационально, иначе она была бы знанием.
И вот эта истина, моя, мировая истина, истина тех, кто был до меня и кто придет мне на смену, это глубоко личное убеждение, которое я храню в недрах своих мыслей, и порождает у меня чувство согласия с самим собою, ибо она есть то, что меня устраивает больше, нежели расстраивает.
Я вспоминаю себя лицеистом, свои занятия философией, как я корпел над одной из тем для доклада: допускаете ли вы, подобно Ницше, что, «имея веру, можно обойтись и без истины»? Сегодня вечером эта цитата встала во весь свой гигантский рост.
Мне поневоле остается лишь смирение. Признаю, что чувствую себя растерянным. И наконец безропотно соглашаюсь принять собственную неспособность понять ту загадку, какой и является жизнь, уверовать, не будучи абсолютно уверенным.
Я полагаю, что доказательства, которые я получил, достаточно приемлемы, чтобы изгнать частицу сомнения. Ведь на свете есть столько всего, что выше человеческого понимания…
Поворачиваюсь к Мелисанде, она крепко спит, пропитанная влажным жарким теплом постели. Я тесно прижимаюсь к ней, зарываясь пальцами в ее шелковистые волосы, которые я не устаю ласкать, и шепчу ей на ухо, что люблю ее.
Сонная, она прижимается ко мне. Длинная маечка, в которой она спит, изящно облегает изгибы ее тела.
Мне не хватает красноречия, чтобы сказать ей, как она дорога мне.
Я и раньше говорил женщинам «люблю», но сейчас у этих слов совсем другая цена.
Как ее выразить, такую разницу?
Надо было бы выдумать особый язык, только мой и ее. И всех тех, на кого снизошло то же благословение – любить как мы.
Да, я изменился. Моя жизнь изменилась с того дня, как я встретил Мэл.
До нее в моем сердце царила пустота – я чувствовал ее, но не придавал значения. Отныне такой вакуум стал бы невыносим.
Не могу представить себе ни единого мгновения без Мэл.
Приподнимаю простыню, которой мы укрыты. Воздух свежеет перед рассветом. Знаю, мне не заснуть… Но тело отяжелело, столько переживаний истощило все силы… Мой мозг словно несется куда-то с бешеной скоростью, безразличный к отчетливым сигналам усталости, пока я поправляю штору, задравшуюся по прихоти влетевшего легкого ветерка. Я слушаю звуки ночи, пока не просыпается Мэл.
Наши взгляды жадно ищут друг друга, и во мраке мы сжимаем друг друга в объятии, крепком-крепком, почти неистовом, не произнося ни слова, с исступленной нежностью.
Так жертвы кораблекрушения хватаются за плот, одни в бурном океане, за тысячу километров от обитаемой земли.
Часть третья
Слово устное и слово письменное – это параллельные, которые не пересекаются. Амели Нотомб. Гигиена убийцы [30]
Яншо
Май 1961 года
Мадлен и Фердинанд
Если вы читаете эти несколько слов, значит, картина попала к вам и, следовательно, вернулась к нам, к нашему великому счастью.
Вот наша история – вам, которые были нами в иные времена, нашему новому воплощению, в коем нам опять даровано жить.
Чтобы помнили.
Меня зовут Мадлен Кабанель, пишу это здесь и сейчас, этой погожей весной 1961 года. Я родилась 14 марта 1880 года. Наверняка вы меня видели на той картине, которую моя дражайшая Лянь закончила рисовать. И ее вы тоже узнаете без труда, если еще не сделали этого: на переднем плане – ее автопортрет. Она примеряет сережку у прилавка продавца украшений. Ей чуть-чуть за двадцать, и у нее потрясающий талант. Я же прогуливаюсь по улицам Яншо под руку с Фердинандом, моим мужем. Мы – увы! – перешагнули восьмидесятилетний рубеж, и он и я. Как быстро проходит жизнь!
Я же появился на свет 18 февраля того же года, что и моя возлюбленная. Меня зовут Фердинанд Кабанель, и я догадываюсь, что вы уже заметили сходство с той фотографией, которую Лянь поставила на видное место у себя в гостиной.
Мы – дети области Сарла, что в Черном Перигоре. Знакомы со школьной скамьи – там, в школе этой коммуны, мы и узнали друг друга и, насколько можем себя помнить, друг друга полюбили.
Правда, когда я говорю «со школьной скамьи», это не совсем точно. Еще бы, ведь в те времена классы были раздельными! Школьное здание состояло из двух частей, с отдельным входом в каждую, а школьные дворы разделяла стена. Однако все преграды быстро рухнули под влиянием нежных слов и скромных взоров, которыми мы обменивались за спиной у наших преподавателей. Мы жили на соседних фермах и, естественно, взяли привычку ждать друг друга, чтобы идти домой вместе. Мы постукивали нашими сабо – подбитыми гвоздями, чтобы дольше служили, – по дорогам, в блузах, которые застегивались сзади.
Я с самого начала поняла, что мы с Фердинандом связаны феноменом, превосходящим наше понимание.
Мы с Мадлен выросли вместе под солнцем нашей родной деревни. Нас никогда и не видели отдельно друг от друга в Сарла, старинном городке с охрового цвета известковыми стенами, который гордо выставлял напоказ покатые, покрытые лозами крыши и чудеснейшие шпили и башенки.
Мадлен была моей подругой, моим альтер эго.
Всегда на свежем воздухе, и летом и зимой, и оба с ободранными коленками. «До свадьбы заживет, бедненький! А хлебнуть немного холодку, мой мальчик, пострелятам не повредит!» – все повторяла моя матушка, не поднимая глаз от штопанья носков, когда я все требовал от нее ответа, в каком возрасте мне наконец уже больше не придется надевать эти чертовы короткие штанишки.
Одинаковые беззубые улыбки, одни и те же сумки, которые надо сперва повалять по земле, а уж потом отправляться за покупками, одна и та же жажда попробовать, что такое жизнь.
Мне было плевать, что она девочка.
Мы играли в одни игры, делали одинаковые глупости, имели общие тайны – например, позвонить в колокола церкви в воскресное утро, когда до мессы еще целых двадцать минут, и, свесившись с крыши дома священника, с хохотом наблюдать, как бегут, наспех одергивая красивые праздничные одежды, вырядившиеся прихожане, чертыхаясь про себя на господина кюре, из-за которого им приходится сейчас так спешить.
До самой незаметной тропки, до мельчайшего уголка обследовали мы скалы и пыльные дороги, как и узкие и извилистые стежки, змеившиеся по холмам, поросшим густыми каштановыми рощами. Малышами мы, едва стемнеет, ходили к неглубокому ручейку ловить раков, притаившихся под камнями или корешками. С лампой в руке вытащить их было пустячным делом. И снова я улыбаюсь, едва вспомнив, как мы потом шли в подлесок и, от души посмеиваясь, показывали друг другу наши искусанные в кровь большие пальцы. И я как будто снова чувствую этот запах – смесь перегноя, земли и мха.
Кто лучше меня может рассказать, кто же она – Мадлен? Только я один и знал, что ей нравится, когда польет дождь, задрать лицо вверх и широко открыть рот, потому что ей хочется попробовать дождевые капли на вкус; что она не прогоняет мух, щекочущих ей кожу, когда в самую пору летнего зноя садится отдохнуть в мягкую полутень старой смоковницы; что она стесняется нежной родинки точно над правой ягодицей; что она страдает головокружениями и ужасно трусит, если в старых домах зловеще вздыхает мебель и скрипят половицы.
Еще я знаю, что она ненавидит едкие испарения от дымка опавших листьев, когда по осени их сжигают в кострах, потому что этот запах вызывает у нее приступы мигрени; что ей не нравится жгучий вкус мятных леденцов; зато ей никогда не надоедает дышать книжной пылью; что дынный конфитюр она обожает больше абрикосового и что для нее нет ничего вкуснее драже или свежих смокв.
Я знаю все то, что делает Мадлен неповторимой. Я знаю это все наизусть. Нужно признаться, что я очень-очень долго наблюдал за ней. А она ни о чем не подозревала! Она всегда была обворожительна.
Я бы еще добавил, что она не жалела времени, старательно выписывая страницы из книг себе в тетрадки, прежде чем получила аттестат зрелости, а в доказательство этого хранила звездочки чернильных пятнышек на своих изящных ноготках.
Мадлен… Никто другой, кроме меня, не знал точно то местечко между хрупким затылком и изящно очерченными плечами, на котором ей так нравилось чувствовать мягкость моих пальцев. Мы дремали в тени деревьев, убаюканные пением цикад, и она, нежно приникнув ко мне и вдыхая мой запах, говорила, что ее убежище – мои объятья. И шептала мне, что там – ее место. И больше ей ничего не нужно. Что я вкусно пахну свежим маслом и теплым молоком. А я неутомимо ласкал ее шелковистые пряди, такие белокурые, что иногда они казались совсем белыми.
Как-то в прекрасный летний послеполуденный час, во время каникул, мы, взявшись за руки, побежали полем зрелой пшеницы к нашей тайной хижине, притаившейся у подножия дуба. И вдруг я увидел Мадлен совсем другим взглядом. Я понял, что для меня она уже не просто компания в детских играх. Она превратилась в весьма прелестную девушку с декольте, закрытым крохотными стеклянными пуговками. Короткая рубашка из тонкой ткани, просвечивавшая на солнце, еще и задралась намного выше колена. Как же быстро она выросла за последние месяцы! Ее волосы, позолоченные солнцем, заплетены в две косы, ниспадавшие между загорелыми, немного выдававшимися лопатками.
И это я поцеловал ее – о, как же я смущался тогда! – когда мы рвали абрикосы в саду моего соседа Жанно Мазе – он был слишком стар, чтобы самому собирать их. Помню какую-то их особенную сладость. Они были такими спелыми – все равно что объедаться пюре из фруктов. Целуя ее в первый раз, я подумал, что губы Мадлен слаще бархатистой кожицы плодов, которые мы только что собрали – они уже переполняли края наших виноградарских корзинок.
Невероятно отчетливо и без малейшего усилия я чувствую легкий трепет его сочных губ, робко коснувшихся моих. Вспоминаю, что в тот день Фердинанд переоделся в хлопковую рубашку, закатал рукава и расстегнул ворот и еще на нем были короткие серые фланелевые штаны, державшиеся на подтяжках из потрескавшейся кожи. Перед тем как склониться ко мне, он осторожно снял беретку. Я решила, что это весьма галантно!
Ласковые прикосновения, к которым мы успели привыкнуть в нежном возрасте, мало-помалу сменялись выражениями любви. Эти прикосновения, бесконечно трепетные, выражали всю ту привязанность, какую мы оба всегда испытывали друг к другу.
Немного позднее – одним июньским вечером – я спросила его насчет помолвки. Мы сплелись в страстных объятиях среди стогов сена, в амбаре фермы Антонена и Амели Костиль. Снаружи бушевала гроза, и небеса трещали. Скорее уж можно сказать: я выдохнула эту мысль ему прямо в ухо, меж двух раскатов грома, нежным и целомудренным шепотом.
Я подарил Мадлен, со всей церемонностью, на какую только был способен в те годы, скромное колечко, украшенное жемчугом. Мне не хотелось отдавать ей ужасный крупный перстень моей бабушки. Кстати, к вящему отчаянию моей матери. Я хотел для своей невесты украшение простое и невычурное. Под стать ей самой.
Мой будущий муж отправился выбирать его в Тулузу вместе с Жанной, его матушкой. Жемчужина была черная, я никогда не видела ничего более необычного. Я не смогла сдержать слез.
Шестнадцатого февраля 1907 года я женился на Мадлен, ослепительно прекрасной в воздушном платье со шлейфом и венце из свежих цветов, по моде Прекрасной эпохи.
Он был обольстителен в костюме-тройке из темного тика. А какая серьезная мина на лице – я такой у него еще никогда не видела. Вот он, тот, кто стал моим мужем. Я вдруг отчего-то совсем оробела.
Наступившее лето мы провели в свадебном путешествии в колониях, во французском Индокитае; поездка на два месяца, щедрый подарок нам от моего дяди Альбера Эспинасса, который чем-то там руководил. Он проживал в Сайгоне, в Кохинхине, вместе со своей женой Маргерит, в роскошном колониальном доме на улице Катина, на углу пышной пальмовой аллеи.
Иностранцы жили на широкую ногу. Маргерит носила пышные блузки из тончайшего белого батиста, украшенного несколькими рядами безукоризненно отглаженных складок. Я с завистью рассматривала ее воротнички и манжеты, отделанные валансьенским кружевом. Какая элегантность! Я мечтала носить такие платья с корсетом, крепко стянутым шнурками! Мадам Эспинасс щеголяла в широкополых шляпках и под ажурными зонтиками от солнца, у них были такие изысканные рукоятки, выточенные из слоновой кости! Я, почти не выезжавшая за пределы нашей деревни, к такой роскоши не привыкла.
Мы побывали в Ханое, потом в разных районах Китая, в провинции Гуандун, а затем в Шанхае и наконец приехали в Яншо, так хорошо вам знакомый!
Нас очаровала эта часть мира, и дни, прожитые нами в Яншо, стали счастливейшими за все путешествие. Это место по-настоящему запало в наши сердца.
По возвращении, после нескольких лет спокойствия и радости супружества, во Франции начались трудности и трагические годы хаоса – разразилась Первая мировая война.
Были и мобилизация, и паника из-за воющих сирен в комендантский час, и животный страх от бомбардировок наших городов, школ, дорог и мостов, и ужас от гула внезапных воздушных налетов.
Мы прятались в погребе у Марисетты, тесно прижавшись друг к другу, зажав руками уши, затаив дыхание. Когда звучал отбой тревоги, вылезали наружу, оглушенные, но с облегчением: мы остались живы. Мы так надеялись, что никто не погибнет и наши дома уцелеют.
После этого познал я и муки оттого, что могу пасть один на поле брани, вдали от родни, как животное, на жирной земле, испещренной ямами от снарядов – они зловеще разрывались, сея случайные смерти. Меня приводила в ужас мысль пасть от свистящих над головой пуль наступавших немцев или грохота артиллерийских орудий. И все-таки даже это было ничто по сравнению с навязчивой мыслью: ведь я могу исчезнуть, так и не увидевшись больше с Мадлен.
Да, я могу свидетельствовать – повидал я варварства. Такого я и представить себе не мог. Потоки огня и железа. Мои воспоминания о траншеях полны такого ужаса и абсурда, что они почти точь-в-точь как видение дантовских адских грешников.
Счастливая звезда сопутствовала мне, когда бои возобновлялись с новой силой и эхо пулеметов с обеих сторон сливалось с оглушительными залпами пушечных выстрелов. Грязный, весь в крови, с глазами, опухшими от слезоточивого газа, я, вот не стану врать, просто подыхал со страху. Ночами, в короткие периоды затишья, продрогший и ошалевший от ужаса, я утешался, неустанно читая и перечитывая душераздирающие письма Мадлен с буквами, размытыми дождем, и в конце концов выучил их наизусть. Я плакал как ребенок, глядя на ее фото цвета сепии.
Не знаю сам, как случилось, что я выжил в этом аду. Чудо!
Надо полагать, мой час еще не пробил.
К несчастью, эти дни были последними для многих уроженцев Сарла. Бойня. Сперва погиб Мартен, мой двоюродный брат. Он стал первым в длинном списке. Гекатомба. А потом погиб Гастон, и почти сразу после него – Альбер.
А еще – Луи, ох, малыш Луи… Он ведь так и не успел по-настоящему вырасти… От удушающих газов. Какая мерзость!
Стоит мне лишь подумать обо всех искалеченных и тех, у кого из-за войны теперь месиво вместо человеческого лица! Несчастные! А поседевшие вдовы, для которых жизнь внезапно остановилась в тот же самый миг, что и часы на башнях их деревень. Столько разбитых жизней… Уничтоженных.
Что наделал добрый боженька?
Мне приходилось выживать, как и всем оставшимся здесь гражданским лицам, в атмосфере тревоги и в ужасном и тоскливом ожидании новостей, хороших или же дурных.
Вспоминаю, как терпеливо стояла у продуктовых магазинов, чаще всего безрезультатно, ибо, когда подходила моя очередь, товаров почти уже не оставалось. Продукты отпускали нормированно – немного хлеба в одни руки, и тот был гадкий. Условия жизни становились все тяжелее, а без Фердинанда и вовсе невыносимо.
У меня уже давно не было от него никаких вестей. Ему написать невозможно. Я не знала, где он сейчас. Вечерами, убедившись, что никто уже ко мне не зайдет, я наконец давала волю слезам. Эти рыдания приносили облегчение. Но после них я чувствовала такое опустошение, что засыпала, свернувшись в комочек на широкой постели и все думая, какая же я маленькая, одинокая и обездоленная.
Я поддалась слабости и стала подумывать, что раз мы далеки друг от друга, то я мало-помалу стану страдать поменьше. Что боль утихнет.
Я ошибалась.
Наоборот – я заметила, что чем больше проходит месяцев, тем больше растет печаль. Я так и не свыклась с этой тоской по нему, она пронизывала любую мою мысль, чувствовалась в каждом движении. От рассвета до заката.
Все потеряло для меня вкус, и цвета поблекли без моего любимого.
А время тянулось в бесконечность, никуда не торопясь. Как будто кто-то замедлил часовой механизм!
Я не жила. Это нельзя было назвать жизнью. Я только ждала. Ждала, надеясь на счастливый финал этого отвратительного конфликта.
Я вспоминала счастливые минуты, вновь и вновь переживая их про себя, и мечтала о будущем, о том, как чудесно было бы снова зажить прежней жизнью. Я осмеливалась воображать, как наконец навсегда вернется мой солдат. Настоящее было невыносимо. Непреодолимо. При пробуждении лишь первые секунды были безмятежны. Пока я не помнила. Но это мгновенно проходило, и реальность хватала меня за живое, не давая продыху. А вместе с нею – мука.
Только надежда и позволяла мне смело встречать новый день. Что-то он еще принесет мне – как знать?
Если письма приходили – поблекшие чернила, сжатые строчки, – я всю ночь разбирала эти каракули, читая и перечитывая их. До рассвета я выпивала их глазами, положив локти на обеденный стол. Красивый, ровный и прилежный его почерк проникал мне прямо в сердце. Слова складывались в тесные объятия и поцелуи. Свинцовая ноша вдруг облегчалась.
В нашей переписке мы говорили друг другу самые обыденные вещи, которые сочли бы бесполезными, будь мы рядом, если бы не разлука и не война. Мы еще больше сблизились. Срослись, как никогда раньше.
Все время его бесконечного отсутствия мое отчаяние было бескрайним, а его письма – мы, наверное, наотправляли их друг другу не меньше сотни – моей единственной радостью. Они помогали мне справляться с ударами судьбы. Я цеплялась за эти послания, даже не зная, жив ли еще мой бедный муж. Я думала, что это как будто смотреть на звезды в небе. Ведь некоторых звезд, самых далеких, уже нет, но их свет еще доходит до нас. Письма, присланные им, доходили из прошлого. Пока они шли, могло произойти очень многое. Понимая это, я не могла обрести покоя.
Я требовала у мерцавших звезд, любуясь ими, – не отнимать у меня Фердинанда. Только бы они мне его оставили. Из милосердия. Мне было важно только это.
Война. Ее бесплодность. Конфликт без конца.
Потом были послевоенные годы и разочарование… этот малыш. Наш малыш. Он так и не родился. Годы надежд… И ничего.
Так было суждено.
Впрочем, я знала это. Но одно дело – верить в пророчество, и совсем другое – внутренне принять его!
Госпожа Природа не соизволила подарить нам такое счастье. Она не дала и бомбам ни уничтожить нас, ни даже покалечить, что само по себе уже неплохо, так что проявлять к ней неблагодарность было бы бессовестно. А помимо всего, она даровала нам любовь, и тут уж нечего капризничать. Такая крепкая любовь, на всю жизнь, – это много. Любовь, не принесшая плода, все-таки остается любовью.
Нам пришлось смириться с этим. Что там говорить – мы не посодействовали восстановлению людских потерь! Мы не были патриотической парой. Сколько бы ни призывали члены правительства поднимать рождаемость. Это вопрос выживания нации! Надо представить себе контекст того времени. Франции необходимо было обрести жизненную энергию, чтобы стать непобедимой. Больше рожайте – вот что вдалбливала нам пресса с помощью пропаганды и информационных кампаний. Битву с Германией мы выиграли: теперь надо было вести борьбу за восстановление населения.
Рожайте… Как же печально мне было это слышать.
Пока мужчины сражались на фронте, я стала портнихой. Я быстро этому научилась. Надо было вязать шерстяные подшлемники, штопать носки и подгонять одежду, латая старые дыры.
Фердинанд же, естественно, освоил ремесло часовщика, пойдя по стопам своих предков. Оно прекрасно ему подходило – ведь он всегда очень любил изящные вещицы. Ремесленное изготовление предметов искусства требовало умения, передававшегося из поколения в поколение, а оно, в свою очередь, требовало бесконечного терпения. Он был талантлив. И в своей мастерской обретал душевный покой. Меня до сих пор поражает то, что он мастерил своими руками. Какая искусность, сколько взыскательнейшей тщательности!
Меня, как и моего отца, всегда завораживало тиканье секундной стрелки.
Мне было восемь лет, когда Картье стал выпускать часы-браслет, которые, начав продаваться, стали часами исключительно для женщин. Я смастерил свои, те самые, что у меня на руке на картине Лянь. Дата выгравирована на обороте, как и сплетенные инициалы: М и Ф.
Вернувшись домой в 1918-м, я посвятил себя разработке прекрасных наручных часов – ведь карманные часы были быстро сметены военными нуждами, – поскольку во время Первой мировой их перестали популяризировать. Я делал их все миниатюрнее. Этого требовал прогресс. Движущая сила.
Свои первые часы я мастерил наудачу, закрепляя корпус на металлической качающейся люльке, с 12 до 16 часов, приделывая ее к вырезанному из кожи кругу с помощью застежки. В 1920 году, знаете ли, это выглядело новшеством.
Потом я добавил дополнительные функции со вспомогательными циферблатами. Я сконструировал те самые, которые вы знаете, мои самые любимые – как раз перед тем, как попал в плен.
Я хотел корпус из полированной стали, с массивными ушками, стрелки тоже стальные, но подсиненные, и черные римские цифры, немного крупноватые. Я вставил двойную нумерацию красным цветом, на все двадцать четыре часа, так чтобы на I приходилось еще и 13, а на XII – 24. Циферблат я покрыл белой эмалью, на нем располагались еще четыре поменьше, симметрично друг другу. Эти усложнения показывают дату, как вы могли заметить сами. Был там еще и хронометр. Я не счел полезным вставлять туда еще и астрономические данные, указывающие фазы Луны, хотя это и было великолепно на чертежах. Я оснастил часы механизмом ручного подзавода. Колесико настройки было, естественно, установлено на 3 часа.








