Текст книги "Крушение"
Автор книги: Евсей Баренбойм
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
– Приезжай, покажу. Будет на что посмотреть, – пообещал Святов.
Даже здесь за праздничным столом в обстановке далекой от повседневных забот и обязанностей Федор ни на минуту не давал присутствующим забыть, что выше всех дел для него служба и он командир базы.
– Вчера иду днем по Гвардейскому проспекту, – рассказывал он. – Прошли навстречу солдаты караульной роты. Остановился, залюбовался. Выправка, форма одежды, прапорщик рядом. Не придерешься. Затем смотрю движется по мостовой банда Тютюнника. Толпа цыган по Армавирскому тракту переселяется в Екатеринодар. Разболтанные, раздрызганные, нестриженные, идут, вихляются. Думаю – где же командир? Ведь недавно только приказ по базе был издан. Остановился, жду. Метрах в ста позади плетется ваш подчиненный, товарищ Буркин, капитан третьего ранга Кольцов.
– Разберусь, товарищ адмирал, и накажу, – сказал Женя, делая попытку встать, успев все же незаметно подмигнуть Вахову: «Вот, мол, какие у нас праздники. Еще прямо за столом взыскание заработаешь».
Жена Жени, учительница биологии, близорукая, скуластенькая, решила срочно переменить тему, стала нахваливать стол:
– Восточная поговорка гласит: «Для хорошего повара годится все, кроме луны и ее отражения в воде».
Большинство присутствующих за столом недавно вернулись из похода в южные моря, и разговор незаметно перешел на подробности плавания.
– Только стих шторм в Атлантике, три дня трепал девятибалльный, всю душу вымотал, устали до чертиков, – рассказывал капитан второго ранга командир ракетного корабля. – Стою ночью на мостике, радуюсь: тишь, благодать. Адмирал из походного штаба отдыхает в каюте. Вдруг звонок на мостик. «Пусть вестовой чаю принесет». Вестовой сонный, соображает плохо, возьми и налей в стакан одной теплой заварки, да еще адмиралу, чтоб послаще было, восемь ложек сахару бухнул и понес. Адмирал попробовал, сплюнул: «Пойло», – говорит. А на следующий день перешел на другой корабль, не прощаясь.
Все рассмеялись.
– Я бы тебе, Емцов, на его месте фитиля вставил, – сказал Святов. – Служба есть служба.
– Уж ты, конечно, вставил бы, – прокомментировала Айна. – Известный службист. Сам дома не живешь и людям от тебя нет покоя.
– Знала за кого шла, – захохотал Святов. – Ничего от тебя не скрывал. Теперь не жалуйся и других не жалей. – Он снял тужурку, предложил мужчинам последовать его примеру. – А ты уж, конечно, напрочь забыл про службу? – обратился он к Вахову. – Выбросил из памяти, как тяжелый сон? Все эти тревоги, учения, экстренные выходы, бесконечные переезды с места на место?
– Шутник вы, право, Федор Николаевич, – поддержал адмирала Женя Буркин. – Я, когда демобилизуюсь, буду самым счастливым человеком. Вот так эта мутота надоела. – Женя выразительно показал на шею. – У Соболева в «Капитальном ремонте» о жизни моряка точно сказано: «Плаваешь, плаваешь, вечером выпьешь, потом помрешь». Ничего, кроме моря и службы не увидишь. Детям своим накажу, чтобы близко к военно-морскому училищу не подходили.
– Нет, Федя, не забыл, – медленно, не обращая внимания на слова Буркина, ответил Вахов. – Мне врать незачем. Очень хотел забыть. Но все равно не получилось. Тельняшку вот ношу. И сыну достал, и ремень с бляхой. – Он умолк, смущенно улыбнулся, расстегнул белую рубашку.
– Тельняшку и я после демобилизации буду носить, – не унимался Женя. – Только весь вопрос, где и в каком качестве. В Киеве и Ленинграде с удовольствием. Пойми – человек же не пожарная лошадь, чтобы всегда быть наготове. Устаешь от этого. А на военной службе именно так получается.
– У вас, простите, сколько выходных? – спросила Вахова жена Буркина, близоруко щурясь. – Два? А заканчиваете работу когда?
– Обычно в четыре, но вообще я располагаю своим временем сам. Меня никто не контролирует.
– И живете в прекрасном городе Одессе оседлой жизнью. Каждый вечер дома, ходите в театры, купаетесь в море, воспитываете сына и еще, наверное, в отпуск идете в июле или в августе?
– Конечно, – подтвердил Вахов. – Если сам не захочу изменить время.
За столом дружно засмеялись.
– Ты не представляешь, Том, какая сейчас служба пошла, – вновь горячо заговорил Женя. – Я за эти годы шесть мест переменил. На Дальнем Востоке тоже успел послужить. Дома почти не бываешь, жены и детей не видишь. Или в походе, или в командировке, или уйдешь на ремонт, и жена приезжает к тебе, чтобы не забыть, как муж выглядит.
Заговорили все, перебивая друг друга.
Они жаловались ему, гражданскому, жителю юга, приехавшему из другого далекого мира. Жаловались на полярную ночь, на лютые нордовые ветры, на отсутствие зелени и цветов, на низкое содержание кислорода в воздухе.
– Хотите прочту стихотворение одного безымянного поэта? – предложила учительница и тут же начала читать:
Отправляйся в Магадан.
Если хочешь – на Курилы.
В край, который сердцу милый.
У военных – каждый знает —
Середины не бывает:
Коль Восток – так это Дальний.
Коли Север – так уж крайний,
Где болота, а не суша,
Где темнее да поглуше.
– Что вы его убеждаете? – прервал разгоряченные страсти хозяин. – Сам служил здесь, знает. Но сейчас намного сложнее стало, дружище. Раньше дальше Нордкапа редко ходили. А теперь выход в Атлантику – рядовое явление. И на мебель не смотри – неудобно, все же – командир базы, адмирал, гостей нужно принимать. А так, спроси у Айны, сколько из-за переездов жили, как студенты. И хватит об этом! – сказал, будто отрубил. – Давай, начштаба, музыку.
Гости поднялись из-за стола, начали танцевать. Айна взяла Вахова за руку, увела в соседнюю комнату, кабинет мужа, усадила в кресло, сама села напротив.
– Рассказывай, Том Сойер.
– Что?
– Все. Если хочешь знать, я даже толком не знаю, почему ты так внезапно уехал и почему так странно переменился ко мне.
Вахов вздохнул, закурил, задумался.
– Помнишь, я пришел к тебе вечером в день выписки из госпиталя, а у тебя в гостях был Федор и еще двое ребят с крейсера и вы играли в кинг?
Айна кивнула.
– В тот день мне предложили или списаться на берег по болезни или вообще демобилизоваться. Настроение было паршивое. Я хотел с тобой поговорить с глазу на глаз, посоветоваться. – Он помолчал, потом продолжал: – Я попросил тебя под каким-нибудь предлогом побыстрее спровадить ребят. Но ты отказалась. Заявила, что это неудобно и ты не хочешь их обижать. Тогда я вышел на улицу и стал ждать, пока они уйдут. Я прождал два часа. Наконец, они ушли и я вернулся к тебе. Неужели забыла?
– Нет, не забыла, – сказала Айна. – Было уже поздно, половина двенадцатого, и я тебя не пустила к себе.
– Вот именно. Ты даже не открыла мне дверь, а сказала, чтобы я пришел на следующий день. Потому что репутация заведующей музыкальной школы Калныни не должна давать повода для сплетен. – Вахов усмехнулся, вспоминая. – В такой день, когда мне было так худо, когда решался вопрос всей жизни, когда, если хочешь знать, я собирался предложить тебе стать моей женой, ты оказалась рассудочной и холодной, как чужая.
– Насчет жены ты сейчас придумал? – спросила Айна.
– Нет, конечно… – он погасил сигарету, снова усмехнулся. – Я пошел от тебя в «Риф» и здорово выпил, хотя мне нельзя было этого делать. А на следующий день прямо на медицинской комиссии у меня вновь начались рвоты, сильные боли в боку. Сразу после длительного лечения в госпитале. О их причине я, разумеется, ничего не сказал, от службы на берегу отказался, и они решили меня демобилизовать.
Он умолк.
– Продолжай, – нетерпеливо сказала Айна.
– Собственно все. Через день мой корабль ушел на ремонт.
– А почему больше не зашел, не написал?
– Решил, что все кончено.
– Понятно, – медленно сказала Айна. – Ты был эгоистом, Том. Думал только о себе.
– Может быть, – с готовностью согласился он. – Я давно понял это.
– Я не знала, зачем ты приходил тогда, – проговорила она, вставая и подходя к окну. – Если б знала – наверное, рискнула бы и открыла дверь. Да, я тебя любила, – продолжала она. – С тобой мне всегда было хорошо, но я не очень верила в твою любовь. За Екатериной тоже все ухаживали и говорили о своих чувствах. И она принимала эти слова за чистую монету. А я знала им цену и боялась, что однажды тоже смогу поверить. Между прочим, она была добрая, неглупая, только ужасно доверчивая и несчастливая…
Айна подошла к Вахову сзади, тронула его за плечо, спросила:
– Ты быстро забыл меня?
– Нет, – сказал Вахов. – Не быстро. Я и сейчас не забыл.
Он усмехнулся.
– Я тоже долго ждала твоего приезда, письма, какого-то чуда, – сказала Айна.
В комнату вошел Святов.
– Иди, Аня, организуй чай. Пить хочется. Чувствуешь себя как? – спросил он у Вахова, садясь напротив, когда Айна вышла. – Здоров?
– Если не пью и придерживаюсь диеты, то ничего, жить можно.
– А я здоров, как бык. – Федор засмеялся, похлопал себя по широкой груди. – Без железного здоровья мою должность не потянешь. Анюта, знаешь, долго не хотела за меня идти, – внезапно без перехода сказал он. – Да незачем об этом говорить. Прошло и быльем поросло. Пойдем, выпьем еще по одной.
Они вышли в гостиную и снова сели за стол. Святов встал.
– Вот что, друзья, – сказал он, поднимая бокал. – Выпьем за Анюту. Кто не выпьет – тот мне не товарищ. Она мне как звезда. Как голубая звезда светит.
И выпив залпом, подошел к жене, поцеловал в губы, попросил:
– Спой, Аня, свою латышскую. – И не дожидаясь, стал напевать сам:
Пусть в кабаке звенят монеты,
Пусть в углях глаз огонь страстей.
А мне побольше звонких песен.
А мне стаканы да полней.
– Пожалуйста, на улице снег пошел, – сообщила жена Жени Буркина. – Золотая осень, прекрасная пора, очей очарованье. Пять градусов мороза.
– А в Одессе тепло, на Приморском бульваре играет музыка, сотни гуляющих, цветы продают, разноцветные фонарики светят, – мечтательно сказал Емцов. – Люблю Одессу, прекрасный город.
– Женька, хочу в Одессу, – шутливо заныла учительница. – Хочу на Приморский бульвар.
– Я все думаю о нашем сегодняшнем споре, – негромко сказал Вахов, и все умолкли. – Человек соткан из противоречий. Но он обязательно должен найти свое главное призвание в жизни. Только оно даст ему ощущение душевной полноты, радости, удовлетворения.
– Философ ты, Том-найденыш, – сказал Святов. – Нам об этом думать некогда. Служить нужно.
– Вы, северяне, завидуете, что я живу в Одессе, – продолжал Вахов. – Но разве это главное? Вот скажи ты, замученный службой, походами, учениями, часто оторванный от семьи – ты поменялся бы со мной? – спросил он у Святова. – Только честно, как на духу.
– Что ты пристал ко мне? – Федор растерянно посмотрел на сидящих за столом.
– Я спрашиваю тебя. Для меня это важно.
Федор налил в стакан минеральной воды, выпил.
– Видишь ли, я не пример. Я тюменский, жары не люблю. Мне везде хорошо, лишь бы Анюта была рядом.
Он явно уклонялся от прямого ответа.
– Виляешь, адмирал, – резко сказал Том. От выпитого вина слегка кружилась голова. – Ручаюсь, что не станешь меняться. Потому что службу любишь и море тоже. И лиши тебя этого – в самом прекрасном месте зачахнешь. Будешь игрушечные кораблики по реке пускать.
И снова, как недавно, за столом вспыхнул спор.
– Ну а ты почему не зачах и не пускаешь кораблики? – спросил Женя Буркин. – Вроде даже процветаешь. А ведь тебя считали моряком именем божьим, пример с тебя брали. И Буркин, между прочим, тоже. Почему же ты считаешь, что другие пропадут? – Женя посмотрел на Святова, как бы ища у него поддержки, продолжал: – Я могу понять тебя. Приехал на один день, побродил по знакомым местам, вспомнил молодость, всколыхнулось что-то в душе и ты расчувствовался. Но, честное слово, не стоит доказывать, что нам здесь во Флотске лучше, чем тебе в Одессе. Романтика дальних походов давно рассеялась, возраст не тот. А будни тяжелы и суровы.
– Еще в шестнадцатом веке побывавшие здесь голландские шкипера записали в своих судовых журналах: «Места сии убогие и голодные», – сказал молчавший до этого капитан второго ранга.
– Опять про места, – произнес Вахов, испытывая досаду. – Понимаешь, Женя, наверное, это невозможно объяснить. Представь себе – ты боксер. Тренированный, смелый, готовый к схваткам с самым сильным противником, чемпионом. А против тебя выходит хлюпик, слабак. Один удар – и он в нокауте. И нет никакой радости от такой победы, одно разочарование. Жизнь мне кажется только тогда стоящей, когда выкладываешься полностью. До последней капельки. Для меня такая жизнь была только здесь. Каждый день было ощущение новизны, заполненности. Жить было интересно. Уж такой, видимо, я урод, что не могу без моря, без всего этого. А остальное – дело второстепенное. И цветы, и фонарики, и погода… – он замолчал, посмотрел на иронически улыбающегося Буркина, сделал несколько глотков остывшего чая. – Ты мне не веришь, конечно?
– Не верю, – сказал Женя. – Не убедил ты меня, что все это второстепенное. Человек живет один раз.
– Ну и черт с тобой, – проговорил Вахов. – Кстати, к вопросу о процветании. Сначала, когда демобилизовался, долго не мог найти себя. Плохо было. Сейчас, конечно, попривык. И все же иногда гложет тут, – он показал на сердце, улыбнулся. – И, если начистоту, жалею, что так получилось.
Он подумал сейчас о том, о чем часто размышлял последнее время. Об отношениях людей. Суровая морская служба на Севере делала эти отношения откровенными, прямыми, лишенными второго, тайного смысла. В институте многое обстояло по-другому. Недавно директор попросил помочь ему написать раздел диссертации. Вахов написал. Как будто ничего особенного не произошло, но почему-то он стесняется рассказывать об этом…
– Может, в суете действительно не замечаешь хорошего, – задумчиво проговорил Емцов. – А потеряешь – пожалеешь. – Он посмотрел на часы, спохватился: – Дорогие гости, самое время хозяевам поблагодарить нас, что пришли, не побрезговали, съели все и выпили. И по домам.
Уже был второй час ночи. Вместе с хозяевами Вахов вышел на улицу проводить гостей. Дул ледяной ветер. В свете фонарей носились в воздухе косматые снежинки.
«Так, наверное, устроен мир – чтобы по-настоящему что-то оценить, его нужно потерять», – с грустью думал он.
Он вспомнил, как знакомая одесситка рассказывала ему, как попала после окончания медицинского института на Дальний Восток, как посылала оттуда слезные письма домой, умоляя мать помочь ей вернуться обратно в Одессу. Мать ездила в Москву, хлопотала, обивала пороги Министерства здравоохранения и добилась, наконец, возвращения дочери. А сейчас дочь говорит, что полтора года жизни на Дальнем Востоке были лучшими годами ее жизни.
Они долго еще не ложились спать, сидели втроем в кабинете, разговаривали.
– А вообще, Том, портимся понемногу, – говорил Святов. – Хоть и понимаем, что нехорошо это. Помню жили в одной комнате с Анютой, ничего не имели и не тужили. Бывало, по десять человек на полу ночевало и не стесняли. А недавно однокашник по академии здесь, в четырехкомнатной, неделю пожил, – так, поверишь, стеснил.
Он засмеялся.
Зазвонил телефон. Оперативный дежурный доложил, что принято радио с норвежского траулера с просьбой о помощи.
Часа через два, когда все давно уже спали, их снова разбудил звонок. Оперативный доложил, что пожар на «норвежце» ликвидирован и что командиру базы приказано в десять ноль-ноль прибыть на совещание к командующему.
– Давай подремлем еще часок, – предложил Святов, поворачиваясь на бок и мгновенно засыпая.
А Вахову не спалось. Он подошел к окну. За стеклом громко шумело море, сыпал крупный снег. Когда он переставал идти, были видны яркие, висящие над самой крышей пятиэтажного дома холодные звезды. Он был рад, что приехал сюда, хотя и понимал, что эта поездка надолго выведет его из душевного равновесия. «А впрочем, все это вранье, – неожиданно подумал он. – Я ведь никогда и не забывал всего этого. И никогда не забуду. Потому что я любил эту жизнь. А Женька ее терпеть не может».
Прозвенел будильник. Святов сел на диване, спустил ноги, шутливо пропел, как поют в среднеазиатских кишлаках:
– Пора вставать, коров доить, свиней кормить, дочь замуж выдавать.
– Возьмешь меня? – спросил Вахов.
– А не задержишься на пару дней?
– Нет. Пора возвращаться.
Айна приготовила им завтрак, вышла проводить.
– Вай-вай, – сказала она и всплеснула руками. – Настоящая зима.
Выпавший ночью снег лег неровно, местами бугрясь, местами едва прикрыл землю. Казалось, кто-то очень торопился и разбросал вокруг влажные, неглаженые простыни.
– Ты прав, наверное, Том Сойер, – проговорила Айна, беря Вахова под руку. – Федор не говорил тебе, но ему предлагали перевод в Ленинград на кафедру в Академию. Ведь отказался, злодей. Целый месяц с ним после этого не разговаривала.
– Всего месяц? Тогда ты хорошая жена для моряка, – рассмеялся Вахов, останавливаясь. И, постояв минуту, держа Айну за руку, сказал неожиданно: – Жаль, конечно, что не мне ты досталась. А коль уж так вышло, так рад, что Федору. А теперь прощай, мейтене.
– Не забыл еще, – тихо проговорила Айна, вспоминая, как учила Вахова латышскому языку. – До свиданья, пуйка. Увидимся в Одессе.
Сверкающий лаком и надраенной медяшкой катер покачивался у причала. Старшина гаркнул: «Смирно!» – и они спрыгнули в кокпит. И тотчас же на гюйсштоке взвился адмиральский флаг, а на носу и корме вытянулись фалрепные.
– Отходите, – приказал Святов.
Прозрачная белая вода бухты пахла сосновой корой и рыбой. Шевелила своими голыми ветвями, будто прощалась, карликовая березка.
– Зайдешь в салон или постоишь? – спросил Федор.
– Постою, пока не замерзну.
Он понимал, что в этом городе он последний раз. И никогда больше не увидит ни высокого старинного маяка, светившего ему при возвращении после далеких походов, ни крутых упирающихся в обрывистый берег улочек, ни этой березки. Может быть, их увидит его сын. Во всяком случае он бы хотел этого.
Было ровно восемь утра. На крейсере горнист заиграл сигнал: «К подъему флага». На верхних палубах кораблей застыли в строю фигурки офицеров и матросов. Начинался новый день.
В городе они спрыгнули на пирс, минуту смотрели друг на друга, как бы стараясь запомнить, потом обнялись.
– Хорошо, что приехал, – сказал Федор.
– Я тоже так думаю.
МЕРЕЖКА, ПИКО, ЗИГЗАГ
Повесть
Я отчетливо помню, как много лет назад мама впервые повела меня в школу.
Всю ночь накануне я не сомкнул глаз. В половине восьмого в меня буквально силой с помощью соседки – флейтистки Евы втиснули завтрак, и отец заметил, что меня следовало бы месяца на два отдать людоедам, так как у них принято перед пиршеством откармливать свои жертвы. А потом уже выменять вторично на те стекляшки и железки, которыми был завален весь угол комнаты. А мать сказала, что насчет обратного обмена следует еще серьезно подумать. Я был тогда малоросл, пуглив и худ, как египетская мумия. Затем отец похлопал меня по плечу, безмужняя и бездетная флейтистка Ева всплакнула от умиления, и мы вышли вместе с мамой на улицу.
Школа располагалась совсем недалеко. Нужно было лишь перейти Большую Подвальную, по которой ходил трамвай, и свернуть к Сенному базару.
Когда мы подошли, школа была еще заперта.
К школе притулился крохотный одноэтажный домик красного кирпича с единственным окном и наполовину застекленной дверью, закрытой изнутри ржавыми железными жалюзи. Между стеклом и жалюзи на веревочке висело объявление, написанное на картоне большими с завитушками буквами: «Мережка, пико, зигзаг».
От нечего делать для тренировки я несколько раз прочел громко по складам эти непонятные слова и спросил маму, что они означают. Она объяснила, что мережка – это вышивка на простынях, наволочках, пододеяльниках. Зигзаг и пико – заделка краев занавесей, шарфов, пледов, носовых платков. Я ничего не понял, но запомнил и этот домик, и эти названия.
Десять лет я ежедневно ходил в школу мимо домика. Единственное окно было всегда закрыто и затянуто до половины плотными белыми занавесками. Иногда на подоконнике появлялись фикусы и герань. Перед праздниками, когда занавески, видимо, стирались, стекла закрывались газетой «Вісті». Была тогда в Киеве такая популярная газета. Часто по утрам на дверях висел большой навесной замок, и тогда перед стеклом появлялось еще одно объявление кривыми печатными буквами: «Ушла на базар. Скоро буду».
Странно, но я никогда не видел никого, кто бы входил или выходил из этого домика.
Скромная вывеска «Мережка, пико, зигзаг» примелькалась, я перестал замечать ее, как не замечал папиросного киоска, парикмахерской в подвале, чистильщика обуви Ахмеда на углу, старухи, торговавшей семечками «конский зуб». Вот если бы кто-нибудь из них исчез, все бы заметили их отсутствие. Они стали обычными, как вещи, к которым привык, с которыми общаешься каждый день.
27 июня 1941 года я получил повестку о мобилизации. На следующее утро мне следовало с вещами явиться на призывной пункт.
Поздно вечером с двумя приятелями по школе, которые завтра тоже уходили в армию и пришли попрощаться, мы вышли последний раз побродить по городу. Мы еще не знали, что такое война, что ждет нас впереди, но смутно представляли, что расстаемся надолго, может быть, навсегда.
Город был уже затемнен, необычно тих, безлюден. От яркой луны листва каштанов бросала на тротуар густую тень. Теплый от дневного зноя асфальт был усыпан сухими опавшими цветами. Резко пахло жимолостью – как всегда перед скорым дождем.
Мальчишки, вчерашние десятиклассники, совсем недавно танцевавшие на выпускном балу, мы первым делом пошли к школе, молча постояли около нее, нацарапали гвоздем на дверях свои фамилии. Потом остановились около домика с вывеской «Мережка, пико, зигзаг». Замка на двери не было. Сквозь занавески сочился слабый свет. Хотя я и не знал, кто там живет, почему-то остро захотелось войти, сказать:
– До свиданья. Мы уходим воевать.
Я негромко постучал в дверь, потом сильнее. Но никто не открыл, не откликнулся. Тогда я крикнул в чуть отодвинутую форточку:
– До свиданья, мережка!
Я вернулся в Киев только через пять лет, весной 1946 года. Тогда я занимался на втором курсе военно-морского училища и был командирован за приборами, изготовленными для училища на одном из киевских заводов. Почти три года я провоевал на Северном флоте, был ранен, дважды награжден, стал главным старшиной.
В первый же день после приезда мы с мамой вышли прогуляться. Пожалуй, никто не знал, как долго я мечтал об этой прогулке. Тысячи раз в своем воображении я видел эту прогулку. Нашу круто сбегавшую вниз улицу Чкалова, где был знаком каждый дом, каждый двор. Улицу, где жили мои друзья, моя первая любовь Шурка Богуслав и учительница химии Спичка. Мы медленно шли с мамой по Большой Подвальной, и на каждом шагу я замечал следы войны. Сгоревшие два дома, наспех засыпанную и заложенную булыжником воронку от бомбы, покореженные стволы когда-то прекрасных каштанов вдоль выщербленных тротуаров, нищих.
Весна в этом году выдалась холодной. С Днепра дул сырой ветер. Моросил дождь. Голые каштаны с перебитыми ветками стояли в туманной дымке. Ночью прошел град и его недавно гремучая крупа покрывала молодую травку в палисадниках. Над головой носились галки. Они кричали по-весеннему громко и хрипло.
Внезапно я остановился. Одноэтажный кирпичный домик у школы стоял целехонький. Единственное окно по-прежнему плотно затянуто белыми занавесками. А между стеклом двери и спущенными железными жалюзи знакомое, написанное большими буквами с завитушками объявление.
– Жива, значит, мережка!
– О чем ты говоришь? – не поняла мама.
– Ты не знаешь, кто здесь живет? – спросил я.
Мама отрицательно мотнула головой. Она была погружена в свои мысли.
С тех пор прошло еще двадцать пять лет. Почти целая жизнь. Многие друзья детства погибли в годы войны, а те, кто остались живы, часто не узнают меня при встрече. Давно умерли бездетная флейтистка Ева и учительница химии Спичка. Моя первая любовь Шурка Богуслав степенно, как и полагается бабушке, гуляет с двумя внуками по Золотоворотскому садику. В прошлом году я похоронил свою мать. Я живу в других краях, но каждый год приезжаю в Киев, прекрасный город моего детства, моей юности. Я ревниво слежу за ним и всякий раз замечаю, как он меняется и становится лучше.
В моей бывшей школе после реконструкции теперь помещается один из факультетов театрального института. Зато рядом выросла великолепная школа. Вместо старых домов появились новые, оригинальной и смелой архитектуры. Снесен ветхий Сенной базар, и на его месте разросся утопающий в цветах сквер. Давно снят трамвай с Большой Подвальной. И только каким-то чудом, анахронизмом, какой-то музейной достопримечательностью среди всех новостроек и перемен сохранился крохотный старый одноэтажный домик в одно окно, ржавые железные жалюзи и за стеклом пожелтевшая вывеска с завитушками: «Мережка, пико, зигзаг».
Когда я увидел это объявление в свой последний приезд, то почему-то так разволновался, что даже не мог идти дальше. С ранних лет я был склонен к фантазерству. Придумывание всевозможных историй было моим любимым занятием. Эта детская привычка осталась у меня на всю жизнь. Стоя на мостике корабля во время вахт, я иногда ни с того, ни с сего вспоминал этот маленький домик. Когда-то мне казалось, что в нем живет мышиный король из сказок Гофмана или Элиза из «Диких лебедей». Теперь же я томился в догадках. Этот домик с его вывеской и, как я узнал, никому не нужной и вышедшей из моды мережкой, стал в моем сознании символом чего-то неизменного, прочного, вечного, как сама жизнь.
Люди обстоятельные, неторопливые, не склонные менять свои взгляды и привычки из сиюминутной выгоды, верные в своих привязанностях всегда привлекали меня. Мне казалось, что именно они составляют истинную ценность народа. Мне остро захотелось узнать, кто живет за дверью этого домика. Я был почти уверен, что жизнь в нем должна быть необычной, странной. Иначе, думалось мне, не могло быть. Сорок лет только на моей памяти человек упрямо не хотел закрывать мастерскую – несмотря на преследования частников, на налоги, на капризы моды. Я понимал, что такое упорство уже само по себе говорит о силе характера. Но каким образом я смогу войти в дом и познакомиться с его хозяйкой? С какой стати она станет со мной разговаривать? Долго и мучительно я ломал себе голову в поисках достойного повода. Перебирал в памяти различные варианты. Наконец, как это нередко бывает, решение пришло самое естественное и простое.
Утром я решительно постучал к «мережке». Изнутри послышались неторопливые, хлопающие, будто кто-кто шел в шлепанцах, шаги, маленькая рука осторожно, не снимая цепочки, приоткрыла дверь. Я увидел низенькую старую женщину с круглым почти без морщин оплывшим лицом, два твердых глаза настороженно глядящих на меня из-под редких бровей.
– Вам кого?
– Моя жена слышала, что вы прекрасная мастерица. И просила сделать у вас мережку, – торопливо, но складно соврал я. Раньше, каждый раз, когда обстоятельства вынуждали меня даже к самой невинной лжи, я страдал и мучился. Теперь же, как я с грустью заметил, это получалось у меня легко и абсолютно естественно.
Некоторое время хозяйка молчала, недоверчиво смотрела на меня, видимо, раздумывала.
– Мережку? – переспросила она. – Кому сейчас она нужна?
Но цепочку сняла и пригласила войти. Я оказался в маленькой комнатке – мастерской. Там стояла старинная никелированная кровать с огромной периной и горой разнокалиберных подушек, швейная машинка, большой шкаф, заваленный сверху кипами старых журналов и каких-то коробок. В углу тускло поблескивала икона, большая, в позолоченном окладе. В простенке между кроватью и шкафом висел портрет молодой женщины лет двадцати пяти. Женщина не была красивой, но что-то запоминающееся было во взгляде ее небольших широко посаженных глаз, в густых сросшихся над переносицей темных бровях, в четком рисунке плотно сжатого неулыбчивого рта.
Несколько минут я смотрел на женщину на портрете. Без сомнения это было лицо человека с сильным характером и волей.
– Вы? – спросил я.
Она кивнула.
– Где ваше белье?
– Видите ли, пока я его не принес. Хотел предварительно договориться.
– А чего договариваться? Приносите, если правду говорите. У меня теперь заказчиц мало. Делать нечего.
– Я ведь детство и юность рядом с вами провел, – сказал я, не спеша уходить. – Жил в шестнадцатом номере, закончил сорок третью школу. Каждый день мимо вашего домика шагал. Даже когда на войну уходил – прощался с вами, кричал в форточку.
– Так это ты был? – спросила хозяйка и внимательно, словно изучающе, посмотрела на меня.
– Я. И маму мою вы должны помнить.
– А как ее звали? – Я назвал фамилию. – Знала, – подтвердила хозяйка. – Представительная была дама. Чего ж ты хочешь от меня? – спросила она, понимая теперь, что не ради мережки я пришел в ее дом.
– Киев не существует для меня без вашей мастерской, – немного высокопарно, но искренне проговорил я. – «Мережка, пико, зигзаг» вошли не только в мое детство. И сейчас, всякий раз, когда я собираюсь сюда, я вспоминаю ваш домик, думаю, увижу ли его снова и всегда волнуюсь, когда подхожу к нему.
Я заметил, как от моих горячо сказанных слов на лице хозяйки на миг сверкнули и тут же погасли глаза.
– Это неправда, – произнесла она. – Не верю в это.
– Нет, правда. Зачем мне врать? Я хотел попросить вас рассказать о своей жизни. Для меня это важно.
– О моей жизни? – Она усмехнулась, снова перешла на вы. – Да право же ничего интересного. И рассказывать не стоит. Давно надоело жить и хочется умереть. Да как назло, здорова. Другие болеют, бегают по врачам. А я в свои семьдесят ни разу в больнице не была и лекарств не принимала.
– И все же, учитывая наше старое знакомство, прошу вас уважить просьбу, – настаивал я.
– Вот пристал, зануда, – ворчливо сказала хозяйка, и я понял, что после слова «зануда» она выбросила белый флаг. – Говорю, ничего интересного. Только время потеряешь. – И, помолчав, еще раз внимательно посмотрев на меня, вздохнула, сказала:
– Ладно, приходи завтра.
В назначенный час ее не оказалось дома. До позднего вечера на двери висел старый, как и его хозяйка, замок.
Несколько раз в последующие два дня, когда замка не было и хозяйка должна была быть дома, я стучал в дверь. Но никто не откликался. Казалось, женщина раздумала со мной встречаться. И все же еще через день, когда я без особых надежд подошел к домику, дверь сразу отворилась, будто хозяйка давно ждала меня. Я протянул ей букетик ландышей, коробку конфет.
– Зачем это? – спросила она.
– За чаем приятнее разговаривать.
Женщина посмотрела на меня, понюхала цветы.
– А знаете, за семьдесят лет мне никто не дарил цветов. Вы первый. – Она пододвинула стул. – Взбудоражили вы меня, будь вы неладны, – сказала она. – Три ночи из-за вас не спала. Думала о своей жизни. Все вспоминала, перебирала в памяти. Помню, будто вчера было. – Она умолкла, снова понюхала цветы.








