Текст книги "Крушение"
Автор книги: Евсей Баренбойм
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
Мария Федоровна тяжело вздохнула, облизнула пересохшие губы. Затем поднесла стакан, не спеша сделала несколько глотков остывшего чая. Казалось, что она просто устала от рассказа. Устроила передышку. Но по ее заблестевшим глазам, по мелко дрожащим пальцам я видел, что сейчас творилось у нее в душе.
– Вы тоже считаете, что нужно было бросить все и мчаться за ним, как собака? – спросила она, и я понял, что этот вопрос до сих пор тревожит ее, лишает покоя.
Минут пять она сидела молча, думая о своем. Потом заговорила снова. Сначала безучастно, равнодушно, будто потеряв интерес к беседе. Но вскоре увлеклась, оживилась.
Весной 1935 года в доме напротив произошло важное событие – милиция, наконец, арестовала карманника Аркашку. В этом четырехэтажном доме жили многие известные люди – гинеколог, приват-доцент Думбадзе. У него была черная бородка, делавшая его похожим на меньшевика из фильмов, которые тогда шли. И мальчишки часто кричали ему вслед: «меньшевик». Артист филармонии, даже в жару щеголявший в рубашке с черной бабочкой, со своей женой по кличке «Живот». Торговец папиросами и спекулянт хромой Колька-Скорпион. Но самым знаменитым среди жильцов этого дома был без сомнения Аркашка. Аркашка прочно впечатался в детство всех мальчишек, живших в окружающих домах. Ему было лет семнадцать-восемнадцать. Он был храбр, щедр, хорошо пел и играл на гитаре. Судя по всему – карманником от тоже был виртуозным. Они работали вместе с Гогой, сыном чистильщика обуви на углу, не то ассирийцем, не то курдом, не то греком, Маленький, тщедушный Гога выглядел ребенком. На детском лице с желтопергаментнои кожей лихорадочно блестели большие черные глаза. По виду ему нельзя было дать больше шести лет, но мальчишки утверждали, что Гоге исполнилось четырнадцать. Перед уходом на «дело» Гога надевал детскую блузочку из красного бархата, такие же короткие красные штанишки, пристегивающиеся к блузочке двумя десятками пуговиц. Его тонкие маленькие ножки были обуты в красные носочки и белые лосевые туфли. Лоб Гоги был забинтован белоснежным бинтом.
С «больным» ребенком на руках Аркашка входил в обычно переполненный универмаг на углу Лютеранской, в магазин трикотажсбыта, когда там торговали последним криком моды – вязаными женскими красными беретами или дефицитными фильдеперсовыми чулками. Частенько они появлялись в самой гуще толпы у кассы кинотеатра Шанцера. Если там шли фильмы с участием Монти Бенкса или Бестера Китона, изрядная очередь у кассы собиралась уже с утра. Не внушавший ни малейших подозрений хорошо одетый «больной» ребенок на руках Аркашки ловко снимал часы и серьги, вытаскивал из карманов и сумок кошельки и бумажники. На Аркашкином языке это называлось «купить кожу в саматохе». По сравнению с окрестными мальчишками он шикарно одевался – носил заграничный кожаный пиджак, туфли «джимми», курил дорогие папиросы «Северная Пальмира», во рту его поблескивали две золотые фиксы. С пацанами он держался просто, дружески, угощал их конфетами «Бон-бон», которые продавались только в Торгсине, папиросами, а иногда давал затянуться, как он уверял, настоящим опиумом.
Странное дело, но из всех пацанов окрестных домов больше всех Аркашка дружил с сыном портного Зюзей. Старый Лендерман жил в подвале. Он лицевал брюки и пиджаки, ставил заплаты, изредка родители доверяли ему сшить пальто для их сыновей. Такое пальто с огромным запасом называлось «на вырост». Мальчишки носили их по шесть-восемь лет. Зюзя был похож на отца – невысокий, тихий, очень добрый. Он был великий книжник. Даже по улице шел с раскрытой книгой, натыкаясь на прохожих и деревья. Мальчишки называли его «ученый муж». Зюзю можно было лупить, не боясь получить сдачу. Но не дай бог, если об этом узнавал Аркашка!
Родители ненавидели Аркашку лютой ненавистью. Для их сыновей он был кумиром. Мальчишки подражали его походке, прическе, привычке сплевывать сквозь зубы, манере разговаривать чуть растягивая слова. Особенно изнемогал от бессильной злобы бывший лавочник Антон Корж. Теперь, благодаря своей белогвардейской внешности и шикарной бороде, он числился артистом киевской кинофабрики и снимался уже в третьем фильме. Его сыновья Жоржик и Юзик, накурившись Аркашкиных папирос, приходили домой шатаясь. А дочь Валентина, кривляка и кокетка, при виде Аркашки млела и роняла портфель.
Когда Аркашку арестовали, жена Коржа Матрена Ивановна прибежала к Марии поделиться новостью:
– Господи, – сказала она, плюхаясь своей шестипудовой тяжестью на стул. – Этот счастливый день четырнадцатого апреля, когда, наконец, забрали проклятого бандита, я запомню на всю жизнь.
Мария тоже хорошо знала Аркашку. Тихими летними вечерами она слушала, как он пел, сидя на ступеньках парадного в окружении толпы подростков, подыгрывая себе на гитаре:
– Один мой брат в войне убит,
Другой в тюрьме сидит.
А девушка под бережком
Прижалася ко мне.
И тогда Мария переставала работать и распахивала форточку. Слова этой песенки почему-то вызывали в памяти сестер. В груди возникала странная пустота и неудержимо хотелось плакать.
– Манечка, рыбонька моя, – неожиданно спохватилась посетительница. – Ведь у вас сегодня день рождения. Поздравляю вас, поздравляю, – притворно засуетилась она, целуя Марию в щеку своими влажными губами. – Совсем из-за этого бандита из головы выскочило. Ведь помнила, хотела поздравить.
Сегодня Марии, действительно, исполнилось тридцать лет. Еще с прошлого года стояли у нее за занавеской две бутылки вишневой и сливовой настойки. Берегла их, думала выпить в день тридцатилетия. Какой-никакой день, а круглая дата. Конец, если честно говорить, молодости. Перестарком стала, Марийка. Теперь пойдут года стучать друг за дружкой. И оглянуться не успеешь. Она и сама не знает, почему за все годы жизни в Киеве не завелось у нее близких друзей, приятельниц. Сама, конечно, виновата. А кто ж другой? Жадная потому что. И до работы, и до денег. Все заказчицы, да заказчицы. Времени ни на что не остается. Руки у нее, видать, и вправду хорошие. Недавно взялась искусственные цветы делать – получаются, как настоящие. Теперь от заказчиц нет отбоя. И перекупщицы одолевают – у нее скупают, а потом на базарах продают втридорога. Только радость-то какая от всего этого? Тридцать лет исполнилось, а сидит дома одна, хоть бы пришел кто-нибудь…
Мария посмотрела на висящие на стене ходики. Они показывали начало седьмого. Теперь уже никто не придет, даже заказчицы. А ведь Доморацкая обещала. Забыла, наверное. У нее свои заботы.
Она достала бутылку вишневки, налила полстакана. Наливка оказалась терпкой и вкусной. Налила еще, чокнулась с бутылкой, усмехнулась. Уйти надо сегодня из дома обязательно. Побыть среди людей. Не то опять всякая чушь полезет в голову. Жалеть себя начнет, пойдут слезы. Раньше никогда не думала, что они у нее так близко. Дура, напрасно не уехала тогда с Юлианом. Была б семья, ребенок… Все, как у людей. А теперь сиди в своей каморке одна-одинешенька…
Мария снова налила полстакана наливки и залпом выпила. Сколько в буфете своем возилась с вином и самогоном – и капли в рот не брала. А сегодня все трын-трава. Подумала: «Напьюсь, дурных мыслей в голове не будет. А идти куда? Кому нужна? Опять в кино? Пойдут ка я в ресторан!. В «Континенталь»! А что? Денег хватит, чего их солить?»
Но собираться не спешила, сидела на стуле.
Года два назад попросилась к ней в ученицы одна дивчина. Почти землячка, тоже черниговская. Брови черные, густые, лицо тонкое, будто точеное, а сама быстрая, ласковая. Захотела научиться вышивать на машинке. Больно понравилась ее, Марии, работа. Подумала тогда, согласилась: «Пускай ходит, учится. Жалко, что ли? Как-никак – а веселей вдвоем». И вправду стало веселей.
Голос у Гали тоненький, как звоночек. Сколько песен за работой перепели! Но продолжалось так недолго. Появился у нее парень Гришка. Здоровенный такой, как бугай. Придет, сядет на стул и все намекает, чтоб она, Мария, вышла. То гречку, говорит, в магазин на Нестеровской привезли, то ботики на Прорезной выбросили. Неприятное такое чувство, словно в своем же доме стала лишняя. Маруся сказала Гале:
– Хочешь обижайся, хочешь нет – а не нравится мне твой Гришка. Нескладный какой-то, будто от дерева сук отпилили. И зубы лошадиные.
Галя обидчиво поджала губы, долго молчала:
– Ты только на фигуру и зубы смотришь. У него душа хорошая.
– Может, и так, – согласилась Мария. – Только видеть его больше не могу. Да и ты, дивчина, выучилась. Прощаться пора.
И снова осталась одна. Даже страшно как-то. Город огромный. Людей в нем сотни тысяч. А ты себе в нем одна-одинешенька, как дикая яблоня в поле…
В голове сильно шумело. Мария прилегла на кровать и незаметно уснула.
Лето тридцать седьмого года выдалось особенно сухим и жарким. Даже ночью не приходила желанная прохлада. Занавески перед отворенной форточкой висели неподвижно, будто в безвоздушном пространстве. Только оботрешься полотенцем, а кожа опять липкая. От духоты Мария спала плохо – ворочалась во сне, вскрикивала, стонала. Ей часто снилась станция Бирзуле, артиллерийская стрельба, настойчивый стук прикладов в дверь, пьяная ругань. Утром, едва первый солнечный луч падал сквозь окно на кровать, она вставала разбитая, долго умывалась холодной водой, вешала на дверь под стекло: «Ушла на базар. Скоро буду» и выходила на еще пустую залитую солнцем улицу.
В половине девятого она уже сидела на первом сеансе в ближайшем кинотеатре «Лира». Она ходила туда ежедневно, как на работу. Смотрела все без разбора. Издалека завидев ее, папиросник Скорпион весело кричал контролерше:
– Зигзаг-пико появился на горизонте. – А когда Мария проходила мимо, начинал дурачиться: – Хочу, мадам, заказать мережку на кальсоны. А на задней части повесить искусственные хризантемы. Сколько сдерешь с бедного инвалида?
Не отвечая, Мария медленно подходила к кассе, потом шла по почти пустому залу на свое любимое место в восьмом ряду и, не отрываясь, полтора часа смотрела на экран. Геройски сражался и погибал Чапаев, пел свою песенку «крутится, вертится шар голубой» веселый революционер Максим, ловил нарушителей границы Джульбарс, грустно улыбался Чарли Чаплин. А Мария все так же сосредоточенно и неулыбчиво вглядывалась в происходившее на экране. «Где, интересно, такие люди, где такая жизнь? – размышляла она, выходя из кино. – Придумали все для забавы». Но обходиться без кино уже не могла. И если на экране погибал герой, молча плакала, не вытирая слез.
В последние месяцы она все чаще вспоминала покойную Апполонскую. Чувство вины перед ней тревожило Марию. В одно из ближайших воскресений она поехала на Байково кладбище, разыскала ее могилу. Могильный холмик осыпался, зарос бурьяном. Мария поплакала, сидя рядом с могилкой на пожухлой траве. А через неделю заказала памятник. И, странное дело, не торговалась с мастером. Сколько запросил, столько и дала. Он сделал его быстро из куска гранита. На лицевой стороне камня по просьбе Марии была выбита надпись: «Спите спокойно, Клавдия Алексеевна. Благодарная навек Маруся».
Все лето и осень, пока не ударили холода, она приезжала на кладбище. Положила венок из железных, выкрашенных в зеленый цвет листьев, привозила цветы, сидела молча на маленькой скамеечке. А уходя, чувствовала облегчение – словно очистилась от грязи, умылась родниковой водой.
Днем висевший между шкафом и иконой богоматери репродуктор внезапно умолк. Раньше Мария никогда не выключала его и он затихал только ночью. «Странно», – подумала она и отворила дверь на улицу. По Большой Подвальной в направлении Сенного базара бежали красноармейцы. Левее школы застыл без тока пустой трамвай. Почти у самых ног в небольшой лужице плавала текстом вверх немецкая листовка. Мария подняла ее, прочла:
«Великая Германия идет, чтобы помочь вам уничтожить большевиков и установить новый, справедливый порядок».
Где-то не очень далеко жахнул артиллерийский снаряд.
На следующий день, в пятницу, девятнадцатого сентября 1941 года немцы вошли в Киев.
Вечером Мария лежала на кровати в полной темноте. Электричества не было. Свечу зажигать боялась. Только под иконой едва мерцала лампадка. Думала: «Что ж теперь будет? Как жить дальше?»
Несколько дней в городе грабили магазины. Взламывали ломами обитые железом двери, разбивали витрины. Тащили все, что можно было унести. Мария тоже не удержалась, вместе с толпой мужчин пробралась в подсобку магазина, унесла целых полмешка проса. Едва дотащила. Спасибо помог взвалить на плечи сын Матрены Ивановны Жорик. У них вся семья осталась в городе. Антон Корж советскую власть не любил. Она забрала у него молочную лавку, заставила паясничать на кинофабрике. Остался в Киеве и дворник соседнего дома Никита. Мария его терпеть не могла. Зайдет, бывало, в ее мастерскую, усы рыжие подкрутит и давай ее на испуг брать. Мол, знаю, что ты свои доходы скрываешь от фининспектора, могу и донести в случае чего. Не поймешь, правду говорит или шутит. Специально для него держала «мерзавчик» пшеничной, не хотела связываться. Сейчас Никита полицай. Ходит с желто-голубой повязкой на рукаве, по-хозяйски покрикивает на оставшихся жильцов.
Не прошло и десяти дней после прихода немцев, как город был потрясен ужасной новостью: Люди не хотели верить в нее, говорили: «Вранье. Это же культурная нация». Но очевидцы клялись, что все правда. В Бабьем Яру были зверски расстреляны десятки тысяч евреев – женщин, детей, стариков. Только накануне Мария случайно встретила Лендермана. Старый портной шел опираясь на руку жены. Глаза его были печальны. Она часто раньше бегала к нему с разными мелкими просьбами – то за нитками, то за иглами, то за древесным углем для утюга. Старик всегда был добр к ней, приветлив. «За что же его расстреляли? – думала Мария. – Кому он причинил вред?» А когда вечером знакомая женщина рассказала Марии подробности расстрела – с нею случилась истерика. Уже давно, еще со времен разлуки с Юлианом, она так не рыдала. «Разве ж это люди? – шептала она. – Душегубы проклятые, звери». Целую неделю она не могла опомниться, прийти в себя.
На улицу теперь выходила редко. Слышала от людей, что в городе продолжаются повальные аресты, облавы. Ищут коммунистов, партизан. Но несмотря на это почти каждый день Киев сотрясался от взрывов.
Только однажды Мария не усидела дома, встала рано и поехала на трамвае в Пущу-Водицу. День был солнечный, теплый. Мария еще до войны полюбила туда ездить, бродить по лесу, собирать грибы, слушать пение птиц. Эти поездки успокаивали ее. И сейчас, как в мирные дни, кружил и шумел по перелескам желто-красный лист берез и осин, падал в студеную воду осенних ручьев. На кустах черемухи виднелись редкие исклеванные дроздами ягоды. Темнели на ветвях берез пустые, брошенные птицами гнезда.
Мария вспомнила, как лет двенадцать назад в эту же осеннюю пору она ездила сюда, на четырнадцатую линию, с Юлианом. Сколько лет прошло, а все не может его забыть. Когда года за два до войны прибежала Доморацкая и рассказала, что встретила Юлиана на Крещатике с женой и двумя детьми, – она всю ночь не могла уснуть. Господи, какая дура была! Зачем аборт поспешила сделать? Был бы сейчас ребеночек, веселее было бы.
Там за прудом тогда стояла большая скирда сена. Они молча лежали в нем, обнявшись, держа по травинке во рту, глядя на небо.
– Хорошо жить, баронесса, – сказал Юлиан. – Ты как считаешь?
Вместо ответа она пощекотала ему травинкой ухо…
В конце ноября темнеет рано. Город с приходом немцев будто вымер. Фонари не горели. Окна домов были завешаны плотной бумагой или тканью. Ходить по улицам было жутко. И все же в один из вечеров, когда оставаться одной в мастерской стало невыносимо, Мария решила навестить Доморацкую.
В еще недавно густонаселенной и шумной квартире было пустынно и тихо, как на кладбище. Комната Доморацкой освещалась каганцом. В блюдце наливался какой-нибудь способный гореть жир, в него опускался скрученный из ваты фитилек. Он светил не ярче зажженной спички. При свете каганца Доморацкая прочитала отрывок из Шекспира:
– Любовь – над бурей поднятый маяк,
Не меркнущий во мраке и тумане,
Любовь – звезда, которою моряк
Определяет место в океане.
Вам нравится, Манечка? По-моему, прекрасно.
За эти месяцы она еще больше похудела и съежилась. Но глаза Констанции на маленьком некрасивом лице горели прежним огнем, а в руках, куда бы она ни шла, всегда была книга. Доморацкая голодала. Долгие часы она выстаивала с вещами под осенним дождем на базаре. Ее обманывали – за ценные предметы давали гроши. Возвращаясь, она плакала, казнила себя за неумелость и доверчивость, но на следующий день все повторялось. Даже ее веселый песик Марсик теперь не лаял радостно и не носился по комнате – как всегда раньше, когда приходили гости, – а только, грустно посмотрев на Марию, лизнул ей руку.
Мария просидела у Доморацкой полтора часа. Пили кипяток, вспоминали мирное время, недавние заботы, казавшиеся теперь такими приятными.
– Больше без меня на базар не смейте ходить, – сказала Мария прощаясь. – Иначе опять обдурят. Оставите там последние вещи, а продуктов принесете на копейки.
– Это верно, Манечка, – согласилась Доморацкая. – Такой я ничтожный, ни на что не годный человек.
Уже начался комендантский час и возвращаться обратно Мария решила проходным двором. Так было безопаснее и короче. На небе ярко светила луна. Мария быстро и почти неслышно шла, поминутно оглядываясь, стараясь ближе прижиматься к стенам домов. Внезапно у двери черного хода трехэтажного дома мелькнула мужская тень. Мария замерла, внутри все оборвалось. Бандит. Сейчас убьет. Но тень исчезла. Постояв немного, Мария перешла на противоположную сторону прохода, сделала несколько шагов и снова, уже ближе, увидела тень. В косо падающем свете луны фигура мужчины показалась ей знакомой. Широкие плечи, большая стриженая голова с торчащими ушами. Аркашка-карманник! Неужели он? Мужчина стоял в проеме двери, в зубах его мерцала папироса.
Маруся торопливо пошла к дому. Дрожащими руками отперла замок. Она знала точно, что в здании напротив большинство жильцов эвакуировалось. Уехали семья Думбадзе, актер с полдюжиной детей, мать Аркашки. Что же он тогда здесь делает? Почему прячется, не идет домой? А если она ошиблась и это не он?
Два месяца оккупации многое изменили в ее представлении о людях. Матрена Ивановна, встречаясь с ней, уже не была приторно нежна, не называла «рыбонька», а едва раскланивалась. Ее муж, Антон Корж, занимал какой-то важный пост в районной управе. Старший сын Юзик работал художником в газетке «Украинское слово», а дочь Валентина встречалась с немецким офицером, и он бывал у них в гостях. Незаметный, будто мешком пришибленный, бухгалтер Гурьянов из соседнего дома стал работать в полиции. По утрам за ним приезжал фаэтон. А пожилого болезненного провизора из аптеки прямо с работы забрали в гестапо.
Мария лежала в постели не раздеваясь, думала об Аркашке. Сколько лет они были соседями, как хорошо он пел! Бывало, трогал своими песнями до слез. Ей было жаль его. Она вспомнила, как тайком от матери бегала к поездам просить милостыню. И никогда не возвращалась голодной. Люди делились с нею, кто чем мог. Вспомнила, как весной, когда их семья особенно бедствовала, мать говорила о Прохоре и его жене: «Вот ведь злыдни. Видят, что дети голодают, едва не пухнут с голоду, а куска хлеба никогда не предложат. Была б я богатая – все бы нищим раздала».
«Пойду к себе его приведу, – решила Мария и уже потянулась за платком, что висел на спинке кровати, как вдруг ее будто током ударило: – Ведь он вор! Запросто обчистит. Останусь без еды, без одежды. Нет, не такое время сейчас, чтоб рисковать».
Так Мария пролежала больше часа. Уже и под одеяло забралась и каганец задула. Потом неожиданно вскочила, оделась, накинула пальто и, открыв дверь, шмыгнула в пугающую темноту проходного двора. Больше часа она простояла, прижавшись к стене, стуча зубами от страха и холода. Но Аркадий, если это был он, не появился. День Мария пропустила, а затем, уже мало надеясь на успех, решила пойти снова. Еще издали заметила на старом месте тлеющий огонек цигарки. Подошла ближе. Опять никого. Дрожа всем телом от страха, заглянула в темный проем двери, тихонько позвала:
– Аркадий!
Никто не ответил. Мария не представляла себе, как сильно может колотиться сердце, но все же сделала шаг вперед и ступила в темноту. Пахло мышами, сыростью и почему-то гарью. Осторожно, нащупывая каждую ступеньку, она медленно спускалась вниз. Зубы ее выбивали дробь, стало жарко. Лестница кончилась. Глаза немного освоились с темнотой. Стали угадываться большие дыры в стенах. Это были входы в сараи. Сами двери жильцы разобрали на дрова и унесли домой.
Мария остановилась, заговорила быстро, задыхаясь от волнения:
– Аркадий, ты не бойся меня. Я хозяйка мастерской «Мережка», тетя Маруся. Неужели не помнишь?
Несколько минут (Марии они показались вечностью) было тихо. Потом в глубине коридора мяукнула кошка и уставилась из темноты двумя светящимися зелеными глазами. Марии стало так страшно, что почувствовала вот-вот потеряет сознание. Она сделала шаг к выходу, на всякий случай спросила еще раз:
– Неужели не помнишь меня, Аркадий?
И вдруг из-за плеча, почти рядом с нею за выступом стены раздался голос:
– Помню. А что вам нужно?
– Выходи, хлопчик. Пойдешь ко мне. Покормлю тебя, отогреешься.
– А не выдадите?
– Вот те крест. Не затем ищу тебя второй вечер.
Послышалось сопение, покашливание, потом рядом выросла широкоплечая фигура в ватнике со стриженой непокрытой головой.
– Место у вас опасное, – сказал Аркашка, затворяя дверь в комнату и озираясь. – Окно и дверь прямо на улицу выходят.
– Меньше подозрений будет. А вообще не опасайся. Ко мне сейчас ни одна душа не заходит. Каждый в своей норе прячется.
– А знаете, что вам за укрывательство военнопленного грозит?
– Что?
– Расстрел, вот что, – проговорил Аркашка.
– Ладно, не стращай, – сказала Мария. – Мойся лучше. Она налила из большого чайника в таз еще теплой воды, дала кусочек черного мыла. Пока Аркадий мылся в углу, Мария говорила: – Я когда за тобой шла, думала помру от страха. Сердце стучит, голова кружится, ноги дрожат, как в лихоманке. А со всех сторон глаза мертвяков смотрят. – Она засмеялась.
– А скажите, тетя Маруся, на какого черта я вам сдался? – спросил Аркадий.
– Жалко тебя стало. Ведь не чужой. И вообще время тяжелое. Говорят, фашист до самой Москвы дошел. Если свой своему не поможет – то не прожить. Верно я говорю?
Мария произнесла эти слова и умолкла. Никогда раньше она так не думала. Жила для себя. «Ишь как заговорила, Маруська, – подумала она удивленно. – Не иначе немец тебе мозги прочистил».
От железной печки веяло теплом и уютом. Аркадий сидел за столом в наброшенном на голые плечи марусином платке и жадно, обжигаясь, глотал вареную картошку с подсолнечным маслом.
– Изголодался? Сколько дней не ел?
– Четыре.
– Оно и видно. А меня не обворуешь?
Аркадий улыбнулся в темноте.
– Нет.
– Смотри, хлопче, а то с голоду помру. В Киев ты прямо из тюрьмы пробрался?
– Какой тюрьмы?
– Тебя ж милиция забрала.
– В тюрьме не был. Два года отсидел в колонии для несовершеннолетних, – рассказывал Аркадий. – Мне ж тогда и семнадцати не исполнилось. В оркестре играл и пел. Чуть было артистом не сделался. Потом срочную службу отслужил. В тридцать девятом в военное училище приняли. Закончил перед самой войной.
Он замолчал, принялся за чай.
– Наелся, тетя Маруся.
– Вот хорошо, – сказала она, принимаясь за стирку и радуясь, что нашла его. – А в Киев как попал?
– Окружили нас под Овручем. Полтора месяца пробирался домой. Думал, мама не уехала, осталась. Она ж больная была, страдала грудной жабой. Из-за меня переживала.
– Вот оно как, – вздохнула Мария. – Между прочим, если ты умеешь петь и играть, тебе в Киеве цены нету. Пооткрывали для немцев казино, везде объявления висят, что требуются музыканты.
– Вы за кого меня принимаете? – обиделся Аркадий. – Я хоть и босяк был, но не сволочь.
– Верно, – сказала Мария, снова склоняясь над тазом. – Нехай они подохнут, чем им песни петь и играть.
– Теперь бы только из Киева выбраться и партизан, найти. А там еще повоюем.
Аркадий прожил у Марии пять дней. За это время он отоспался, немного подкормился. Подсохли ссадины на его коленях и груди. Мария дважды съездила на толкучку на Подол. Продукты стоили так дорого, что купить их на деньги могли лишь отчаянные спекулянты. Двести пятьдесят рублей килограмм хлеба, двести рублей стакан соли, семь тысяч килограмм сала. Поэтому пшено продавали стаканчиками, соль ложками, самодельные спички – десятками, конфеты «червонец – пара».
У Марии были мешочки с просом, небольшой запас соли. Она выменяла для Аркадия приличные юфтовые сапоги, бумажные брюки, сорочку. Было решено, что в воскресенье она проводит его на Житний базар, куда съезжаются окрестные селяне, устроит «племянника» на воз к какому-нибудь дядьке и тот вывезет его из Киева к себе в село. А там Аркадий сориентируется на месте.
В новой штатской одежде, чисто выбритый и стриженый, он теперь ничем не напоминал бежавшего из плена младшего лейтенанта. Но недаром говорится, что человек всего лишь предполагает.
В субботу около четырех часов дня в дверь неожиданно постучали. Мария взглянула сквозь щелку в занавеске и обмерла. Перед дверью в ярко начищенных сапогах, в черной шинели полицая с желто-голубой повязкой на рукаве стоял бывший дворник Никита. Его рыжие усы были лихо подкручены вверх, из кармана торчала бутылка шнапса. В руках он держал пакетик с мармеладом. По всем признакам вдовец Никита собирался провести с Марией приятный вечерок.
Что было делать? Времени для раздумий не оставалось. Мысль работала лихорадочно. Мария сунула голову в ведро с водой, перебросила мокрые волосы на лицо, схватила со спинки кровати полотенце. Затем отодвинула занавеску, улыбнулась Никите сквозь свисающие на лицо пряди волос.
– Моюсь, – крикнула она через стекло, не открывая дверь. – Воды накипятила. Другой раз приходите.
Никита понимающе кивнул, с сожалением показал на горлышко бутылки.
– Может, спинку потереть? – внезапно захохотал он, но настаивать не стал и отошел от дома.
Аркадий сидел бледный, на лбу его проступил пот.
– Пронесло, – сказала Мария. – Теперь все будет в порядке.
С дядькой на базаре удалось договориться быстро.
– Чего ж, можно и довезти, – говорил он, прикидывая на ладони вес мешочка с солью. – Далеко не уходи, скоро тронемся.
– Спасибо, тетя Маруся, – сказал Аркадий, и, наклонившись, поцеловал Марию в щеку. – Жив останусь – никогда не забуду.
– Езжай с богом, – Маруся шмыгнула носом, вытерла ладонью глаза. – Гляди, на рожон не лезь, береги себя.
Давно не было у нее так хорошо на душе, как в то декабрьское воскресенье. Дома, засыпая, подумала: «Как он там? Не задержала ли застава?» Уснула быстро. Но спала тревожно.
Девятнадцатого апреля оккупационная газета «Новое украинское слово» поместила объявление городской управы:
«По распоряжению штадткомиссариата по случаю дня рождения фюрера населению будет выдаваться пятьсот граммов пшеничной муки на едока по талону номер шестнадцать».
У хлебной лавки еще с ночи выстроилась тысячная очередь. Два полицая, один из которых был Никита, с трудом сдерживали толпу у входа. Говорили, что муки на всех не хватит. Поэтому очередь бурлила, в ней происходили непрерывные скандалы, возникали драки. Мария смекнула, что, став в очередь, она муки не получит. И начала протискиваться к Никите.
– Господин полицейский, – крикнула она. – Подтвердите, что я с ночи здесь стою, а вы меня в участок послали. Моя очередь прошла.
Среди шума и разноголосицы толпы Никита каким-то чудом узнал ее голос, сразу смекнул в чем дело:
– Пропустите женщину, – сказал он. – Я ее посылал в участок.
Окружавшие полицая люди нехотя посторонились, и Мария прошла в лавку. Через пятнадцать минут, счастливая, она вышла на улицу, прижимая к груди мешочек с мукой.
– Пролезла, стерва, – услышала Мария сказанные вслед слова. – Такие и в угольное ушко просунутся.
Она действительно была ловкой, пронырливой, умела устроиться. Обмануть ее было невозможно. Мария обладала безошибочным чутьем к базарной конъюнктуре. Эти качества были незаменимыми тогда. Поэтому Мария голодала меньше других. Ее невысокую ладную фигурку часто видели на толкучке перекупщики, спекулянты. Мария скупала шерстяное тряпье, распускала на нитки, красила их, а потом быстро вязала теплые носки, варежки.
В этот день на радостях, что так легко получила муку, Мария решила пойти в кино. В «Лире» показывали «Свадебная ночь втроем». Когда после сеанса вышла на улицу – в лицо ударил такой яркий солнечный свет, что несколько минут стояла закрыв глаза. Затем она не спеша пошла по Большой Житомирской к Владимирской горке. «Спеку на первое мая коржики с маком, – подумала она. – Встретим с Констанцией праздники». Около неработающего фуникулера остановилась. С Днепра тянул влажный ветерок. Труханов остров был залит вешней водой. Из набухших почек каштанов кое-где проклюнулись крохотные зеленые листочки. Мария недолго постояла у низенького заборчика, подставляя солнцу лицо, потом спустилась вниз к памятнику Владимиру. И вдруг замерла от ужаса. Левее, за беседкой на наспех сколоченной перекладине раскачивались на ветру трое повешенных. Двое мужчин и женщина. К груди каждого была привязана табличка: «партизан». Лица казненных были страшно изуродованы побоями, покрыты кровоподтеками. Мария зажмурилась, почувствовала, как внутри у нее все будто сразу задубело. Несколько минут она простояла так, боясь открыть глаза. Потом медленно открыла. Перед ее лицом болтались странно вывернутые мужские ноги в галифе. Тогда она посмотрела вверх. Лицо повешенного показалось ей знакомым. Большие усы, густая, волнистая, с заметной проседью шевелюра… Он. Конечно, это был он, Белецкий, бывший председатель коммунхоза.
Она стояла около виселицы, забыв, что вокруг ходят люди, что среди них могут быть предатели, и громко бормотала вслух:
– Убийцы, проклятые. Звери, не люди. Чтоб их скорее покарал бог.
– Тише, – прошептала, боязливо озираясь, стоявшая неподалеку заплаканная женщина. – Или вы тоже хотите в их лапы?
Марии было мучительно, до боли в висках, жаль Белецкого. Такой человек, всеми уважаемый, душевный, простой, а висит в родном городе, для которого сделал столько добра, как бандит. Видать, хорошо насолил этим фрицам.
На афишной тумбе она заметила свеженаклеенное напечатанное большими буквами объявление. Мария подошла поближе, прочла: