Текст книги "Безвременье и временщики. Воспоминания об «эпохе дворцовых переворотов» (1720-е — 1760-е годы)"
Автор книги: Евгений Анисимов
Соавторы: Михаил Данилов,Наталья Долгорукая,Эрнст Миних,Бурхард Миних
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
Родственник мой Анфиноген, пожив в Москве несколько времени, возвратился в деревню свою, в сельцо Кукшино, где он жил; по приезде своем пригласили меня к себе жить по-прежнему. Потом родственник мой зачал собираться на службу, в Глуховской гарнизон, куда он определен был; при отъезде своем оказал он мне ласку, сказал, что он меня берет с собой и в Глухов. Благодарил ли я его за такую милость, что мне ехать у него будет так же, как в Москву, назади коляски, того не упомню; только то помню, что морозы такие же жестокие были, как и в московскую поездку. Родственник мой двинулся в Глухов, а мне так же за коляскою досталось ехать. Напереди ехали двое верховых, у которых ружья висели, хотя и не по времени были таковы затеи, вооружать верховых, он лежал в четвероместной коляске, на перине, в лисьей шубе под лисьим одеялом, напившись прежде досыта взваренной в булатной чашке сженки [120]120
Сженка делается так: налить водки или вина, положить меду и зажечь, покуда погаснет.
[Закрыть]. В один день накормили меня соленой рыбой, отчего в дороге такая меня жажда пить понуждала, что я, не пропуская на пути никакой случавшейся воды, пил ее до излишества, отчего сделалась у меня великая боль в голове и я от сего разного напитка занемог. Родственник мой, узнав о моей болезни чрез своих служащих, позволил мне лечь с собою в коляску, в которой я немного покойнее был, нежели за коляской. Когда он не спал дорогой, то обучал свою лягавую собаку, которая с нами в коляске пребывала третья; а чтоб собака его не боялась огня и ружейного выстрела, то он на каждый день заряжал часто пистолеты, стрелял и вспышки делал для своей собаки в коляске. Как бы то ни было, только мы доехали до Глухова благополучно.
Заняли мы квартиру в форштадте. Он явился в команду в Глуховском гарнизоне. Я почасту хаживал в крепость, которая есть земляная и немалой обширности: видел я там много каменного строения и каменную соборную церковь. В торжественные дни удивителен мне был, по моим тогдашним летам, колокольный в соборной церкви звон, отменный от нашего звона, потому что звонили без перебора на оцепе, всеми колоколами вдруг; также пальба бывала на площади из маленьких чугунных мортир, которые заряжали порохом и заколачивали вместо пыжа пенькового деревянными втулками, отчего происходила по всему городу громкая пальба. Более всего положения места города приметить я ничего не мог, понеже все тогда было покрыто снегом. Немного мы в городе Глухове со своим родственником нагостили: он отпросился в отпуск в дом свой, а при отъезде нашем в возвратный путь купил он три куфты [121]121
Куф – единица емкости. – Коммент. сост.
[Закрыть]вина простого не для того, чтоб оного в деревне его было недостаточно, но что оно тогда в Глухове было очень дешево, привозили обозами и продавали на рынке, так жаль было с дешевым винцом расстаться. Он нанял под оные куфы извозчиков, и довезли к нему в деревню в целости. По приезде нашем в деревню возвратно застал он жену свою здоровой, которая по отъезде нашем в Глухов оставалась больной. Она встретила мужа своего с таковым выговором, что к чему-де он так скоро поспешил отпроситься а отпуск домой. Видно, ей не было скучно и без него. Она была не очень прихотлива: когда не случалось серебряной ложки, то наедалась досыта и деревянной без разборчивости.
В одно время вздумалось моему родственнику Анфиногену пробовать из куф глуховское вино, прибавляя в рюмку сахару, пил сам, упросил отведать свою жену и мою сестру Анну, которая тогда случилась быть у них в доме. Они все трое вскоре узнали силу глуховского вина, выпились из ума, прежде пели песни, плясали, целовались, потом зачали плакать, а наконец вмешалась к ним тут престарелая хозяйка, наприданная мамка, пошептала нечто обоим, барину и барыне своей, на ухо, отчего они вскоре поссорились и чуть не подрались. А как поутру мира не было, а разврат у родственника моего с женою не кончился, то сестра моя отъехала в свой дом, и я с сестрой удалился, а от нее переехал к своему отцу.
Брат мой большой, Егор, командирован был в 1736 году из Малороссии, где зимовала армия, в Москву, от первого Московского полка, в коем он служил еще капралом; заехал тогда в дом отца свое(го) для свидания, а отъезжая, взял меня с собою в Москву. В 1737 году, в Москве, записал меня брат мой Василий в Артиллерийскую школу, где он уже был записан прежде меня.
По вступлении моем в школу учился я вместе с братом. Жили мы у свойственника своего Милославского, которого двор был близ Каменного моста. В доме была дворецкого жена, Степановна, в роде своем добродетельная, она меня не оставляла, а паче как по приезде моем а Москву, в 1737 году, занемог я горячкою, которая тогда во всей Москве была пятнами, перевалка и мор, я лежал у одной Степановны, и она за мной, как за своим сыном, прилежно ходила. Простонародие от своего незнания тогда в Москве полагало смехотворную причину оной болезни мора: якобы в Москву в ночи, на сонных или спящих людей, привели слона из Персии. Мы хаживали с братом на полковой артиллерийский двор, близ Сухаревой башни: там была учреждена наша школа, в которой записано было дворян до семисот человек, и обучали без малейшего порядка.
Я был охотником рисовать. Зная мою к рисованию охоту, сидящий близ меня ученик Жеребцов (который ныне имеет честь быть в артиллерии полковником), сыскав не знаю где-то рисунок на полулисте, принес с собой в школу показать мне рисование, а при учителе нашем, Прохоре Алабушеве, были тогда приватные незаписанные ученики князь Волконский и князь Сибирский. Они по большей части бродя в школе по всем покоям без дела, разные делали шутки и шалости. Из оных шалунов один, увидя рисунок у Жеребцова, вырвал его из рук и побежал с великой скоростью, как с победой, являть учителю Алабушеву: «Жеребцов ученик не учится, а вот какие рисунки в руках держит». Алабушев был человек пьяный и вздорный, по третьему смертоубийству сидел под арестом и взят обучать в школу: вот какой характер штык-юнкера Алабушева; а потому можно знать, сколь великий тогда был недостаток в ученых людях при артиллерии. Алабушев велел привести Жеребцова пред себя и, не приняв от него никакого оправдания в невинности, поваля его на пол, велел рисунок положить ему на спину и сек Жеребцова немилостиво, покуда рисунок розгами расстегали весь на спине; помню, что не один рисунок пострадал, а досталось и подкладке. Оное странное награждение, за рисование оказанное, я, видя, положил сам себе обещание твердое, чтоб никогда не носить никаких рисунков с собою в школу и товарищу своему Жеребцову советовал то ж всегда припомнить, что в нашей школе вместо похвалы наказание за рисование учреждено; однако не страшило меня Жеребцова наказание, и я продолжал учиться рисовать, только не в школе.
Ученики были все помещены в четырех великих светлицах, стоящих через сени, по две на стороне; когда позволялось покинуть ученье и идти обедать или по домам, тогда бывало учинять великий и безобразный во все голоса крик, наподобие «ура», протяжно «шебаш».
В том же 1737 году, в небытность Милославского в Москве, на самый Троицын день, поварова жена, на дворе имевши чулан, зажгла в нем перед образ денежную свечу в угодность праздника, а сама пошла под палаты (там была кухня) для себя готовить есть; свеча от образа отпала и зажгла чулан вмиг. А бывшие во дворе люди, на такой несчастный случай, все были у обедни, в самое второе коленопреклонение. Услышали о пожаре, выбежали поспешно все вон, но уж поздно: огонь занял половину двора; к несчастью, тогда был ветер сильный, а время было сухое, то от сей денежной свечки распространился вскорости гибельный и страшный пожар, от коего ни четвертой, мню, доли Москвы целой не осталось. В кремле дворцы, соборы, коллегии, ряды, Устретенка, Мясницкая, Покровка, Басманная, Старая и Новая слободы все в пепел обращены, и насилу, все силы соединя, могли отстоять Головинский за Яузой дворец; в сем же свирепом пожаре народа немало, а имения и товаров несчетное множество погорело.
Брат мой Василий, быв со мною года три вместе в Москве, потом взят был указом с прочими учениками в петербургскую школу. Свойственник мой Милославский, у которого я при столе питался, женясь на Вельяминовой, престарелой девушке, уехал в арзамасские свои деревни вторично, оставив меня у своего управителя.
В один день случилось мне идти переулком близ Воскресения в Кадашах, что за Московой-рекой; усмотрел я в одном доме на окошке поставленный каменный попугай, раскрашенный изрядно. Я, любопытствуя, остановясь против того окна, глядя на попугая пристально; в тот же самый час барыня дородная и хорошего лица, подошед к окну, спросила меня, что я за человек? А как узнала от меня, что я артиллерийский ученик и притом дворянин, то просила меня учтивым образом, чтобы я вошел к ней в хоромы. Она приняла меня ласково и спросила, где я и далеко ль и у кого живу? Я ее обо всем уведомил и не понял тогда скоро, к чему открывается мне такая ласка от боярыни незнакомой. Наконец призвала она своего сына, который тогда был на голубятне, гонял тонким шестом вверх голубей; мать его просила меня, чтоб я спросил сына ее, что он учит и хорошо ль знает арифметику. Я, узнав от него, по свидетельству, сказал ей, что он очень мало знает. Она, услыша от меня сие, прибавила своего ко мне учтивства и ласковости, просила меня: не могу ль я ей сделать одолжения, перейти к ней жить и показывать, когда свободно будет, сыну ее арифметику? Я рассудил, что приличнее мне и компанию делать дворянской жене и ее сыну, Вишняковым, нежели свойственника своего Милославского управителю Комаровскому, у коего я был оставлен на удовольствии. Живши несколько времени у Вишняковой, выучил сына ее арифметике. Сестра родная Вишняковой была в замужестве за Секериным, который записан был в нашей же школе учеником; прилежно просила она меня перейти жить к ней, дабы вместе ездить с мужем ее в школу. Я за полезное принял от нее сие предложение, перешел к Секериной: намерение ее было, чтоб и муж ее, также как и племянник, от меня несколько занял учения; но не удалось ей сего произвесть по ее желанию в действо, ибо муж ее Секерин великий был шалун, ничего учить не хотел, переписался из школы в армейские полки и тем отбыл от учения.
В 1739 году пойман был разбойник князь Лихутьев и в Москве на площади казнен; голова его была поставлена на кол. Сие для меня первое было ужасное зрелище.
В 1740 году государыня Анна Иоанновна скончалась, и была великая перемена в правлении: я помню, что три раза был в Чудове монастыре у присяги [122]122
В 1740 году известны такие присяги: императору Ивану Антоновичу, регенту Бирону, правительнице Анне Леопольдовне. – Коммент. сост.
[Закрыть].
Брат мой, Егор, приехал в Москву из Петербурга для взятия полковых письменных дел от первого Московского полка, в котором тогда еще служил сержантом. Он выпросил меня из московской в петербургскую школу, куда я с ним отправился и приехал в Петербург. Брат мой Василий выпущен был с прочими из школы сержантом, а как по выпуске их было много в школе вакансий, то старанием брата моего Василия определен я прямо в первый класс в Чертежную школу. В оной тогда было три класса, в каждом положено по десяти учеников из дворян и офицерских детей; жалованье было определено в третьем классе по двенадцати, во втором по осьмнадцати, в первом по двадцати по четыре рубли в год: да в той же школе было на казенном содержании, из пушкарских детей которые в школе и жили, шестьдесят человек. Из чертежных учеников выпускали в артиллерийскую службу, из коих ныне в генерал-поручиках и генерал-майорах, а некоторые и кавалеры есть; а из пушкарских детей выпускали в мастеровые, в писари полковые и канцелярские. Над оною школой был директором капитан Гинтер, человек прилежный, тихий и в тогдашнее время первый знанием своим, который всю артиллерию привел в хорошую препорцию. Я по своей охоте, сверх школьного учителя, сыскав хороших себе посторонних мастеров, хаживал к ним учиться рисовать. Писал я также несколько живописи, разные картины, ландшафты и портреты из масляных красок; в школу прихаживали многие офицеры смотреть моих рисунков, а от похвалы оных смотрителей умножалась во мне прилежность и охота к рисованию.
Директор наш Гинтер бесподобен был Алабушеву: отменно меня от других учеников хвалил за рисование.
В 1743 году назначили из артиллерийской школы выпуск; между прочим, и я был в числе оных. Я приготовил артиллерийские чертежи и многие рисунки на экзамен, а между тем командирован был на заводы Сестребек, для рисования вензелей и литер на тесаках, которые готовились для корпуса лейб-кампании; по возвращении моем с Сестребека взят был в Герольдию для рисования дворянских гербов на лейб-кампанцев, чем они тогда удостоены были все. Потом представили нас к фельдцейхмейстеру князю Гессен-Гомбургскому: пожалован был фурьером. По выпуску моему из школы, директор наш капитан Гинтер причислил меня в свою роту и к лаборатории для рисования планов, в которой тогда был фейерверкером Иван Васильевич Демидов.
В 1744 году было шествие вторичное государыни императрицы Елизаветы Петровны в Москву, и для того командирован я был с капитаном Воейковым; при нем штык-юнкером Мартынов, который ныне при артиллерии имеет честь быть генерал-поручиком. По прибытии нашем в Москву послан я в село Всесвятское к царевичу Бакару, который в артиллерии у нас был тогда генерал-поручик, дабы сделать иллюминацию на случай тот, когда государыня через Всесвятское село в Москву поедет, то чтобы упросить ее к вечернему столу кушать, что и было учинено. На таковый случай был весь дом у него иллюминирован фонарями: я оное исполнил первый раз один, без моих командиров, и заслужил себе за то похвалу, коя молодому человеку придает охоту получать оную. Капитан Воейков, мой командир, был человек бесстыдный, наглый во всех своих поступках; а порок его скверный превзошел все его худые дела, по которым он во многих судах и следствиях находился, по доносам на него сделанным. Он был прежде в Белегороде, в команде у полковника Фукса, и правил майорскую должность. Полковник был человек строгий и на Воейкове всю свою строгость показывал, что в непристойном месте с ругательством приказы отдавал, как он сам признавался и рассказывал нам от Фукса свое притеснение; а дабы ему, Воейкову, и самому оной строгости, показанной от Фукса, не позабыть, то зачал он над своими подчиненными зады свои твердить, из коих и я от него не забыт был. Он присылал за мной на квартиру, которая расстоянием от Воейковой была версты две; ординарца, как я к нему приду, то скажет мне ничего не значащую нужду и велит возвратиться на квартиру, по возвращении ж моем тот момент увижу я за собою от Воейкова опять ординарца, который за мною по пятам шел, и сказывает, чтобы я возвратился немедленно. Я, ходя взад и вперед каждый день, немалое время до самой ночи, а в ночи, переходя Яузскую фабрику, через которую была мне дорога ходить к Воейкову, от собак, коих было множество злейших, великий страх претерпевал и мучение, обороняясь долгое время палашом, приходил до бессилия. Сначала не мог я дознаться ни по чему, за что б на меня такая великая злость и гонение обращено от Воейкова безвинно; я ж был тогда в столь малом чине, что никак себя защитить не был в состоянии. Воейков имел поползновение к прибытку, а паче по своим мерзким порокам боялся от своих подчиненных на себя доноса, почему часто в получении своем нам сказывал, что как это худо есть, кто делает себя доносчиком. Я дознался наконец, к чему было такое предисловие; только у меня на уме того не было, чтобы быть мне когда-нибудь на него доносителем и ниже на другого кого, для того что я тогда никакого закона не знал для доносительства. Я терпел от Воейкова такой беспутной строгости и гонения немалое время. Стоял, по несчастию моему, тогда со мной на одной квартире сержант Могильников, из солдатских детей, человек пьяный и волокита без разбора, выбранный от Воейкова за комиссара к приходу и расходу при иллюминации, человек трусливый и молчаливый, каков для Воейкова был надобен; хотя я отбегал от его компании, однако беседы злы длят обычаи благи: когда нет перед глазами своими хорошего, а все порок за пороком следует, то человек нечувствительно начинает ослабевать и подобно как ко сну склоняться станет. Товарищ мой Могильников несколько раз заводил меня в свои компании, кои преисполнены были великие подлости: приучал он меня пить вина больше меры моих лет, а может быть, к моему несчастию, и удалось бы ему меня уподобить своему дурному и развратному состоянию, ежели бы продлилось время моего с ним сообщества; однако, по счастью моему, недолго я был с ним вместе, но скоро лишился зрителем быть товарища моего пороков: командировали нас возвратно из Москвы в Петербург с штык-юнкером Мартыновым. Воейков остался в Москве, а по приезде моем в Петербург исчез из моей памяти страх наглой и неосновательной его строгости, и лишился я своего порочного товарища Могильникова.
Возвратись к своему прежнему капитану Гинтеру в команду, я был у него при иллюминационных работах, а у фейерверкера Демидова при лаборатории.
В 1746 году князь Гессен-Гомбургский, тогдашний фельдцейхмейстер, был болен, к сожалению всех его подкомандующих; а медицинский факультет, отчаясь сами вылечить в Петербурге, приговорили ему ехать на теплые воды, для излечения его болезни. Сведав оное княжее бытие, капитан мой Гинтер написал князю фельдцейхмейстеру письмо, прося, дабы пожалованы были: каптенармус Меллер (что ныне генерал-поручик и кавалер артиллерии), я и фурир Ходов. Князь всех нас троих сержантами пожаловал по просьбе Гинтера.
В сем чине по большей части так же находился я при исправлении иллюминаций, которые в тогдашнем времени очень часто представлялись. Театр был сделан против Зимнего дворца, за Невой-рекой, на Васильевском острове, где были построены казенные светлицы для мастеровых, в которых и я жил с двумя унтер-офицерами неотлучно. Между тем находились мы иногда без всякого дела, а праздность и безделие наводят вымыслять какие ни есть веселости, смешанные с неизбежными пороками, которые приступаю описывать и с сожалением воспоминаю, что я жил тогда в отдаленности от команды и погружен был в толь молодому человеку непристойности.
По близости нашей квартиры, в доме Строгановых, стоял профессор астрономии Делиль, француз; у него был кучер иноземец, который свою квартиру имел в нижнем тех палат этаже, где профессор жил. У кучера была дочь, девка лет осьмнадцати; она была средней красоты, так, как и ее разум, но молодость ее сделала у меня об ней лишнее внимание. Отец кучер держал притом у себя вино в своем доме и продавал чарками всем, по привычке лифляндской, через что великий способ он подал нам часто в его дом хаживать под разными видами, хотя не самим пить, а вымысляли приводя к нему других, покупая у него вино, и поили; таковым вымыслом почти завсегда безвыходно мы у кучера бывали. Наконец почувствовал я в себе беспокойство, только еще издалека: эта страсть, кою я до сего случая не знал, следовательно, и воображать об ней не мог, сначала принуждала меня к частому свиданию с молодой Шарлотой (так было имя моей прежней победительницы), а я к тому беспрекословные находил случаи сидеть у отца ее целый день и разговаривать всякий вздор, сам питался страстным зрением и любовными разговорами с Шарлотой. Наконец увидел я, со своей стороны, в себе перемену, которой прежде не чувствовал; чтение книг и любимое упражнение рисовать наводили мне уже скуку, а побуждало меня более всякий час видеть Шарлоту. Старался я препятствовать сей моей страсти, представляя себе ясно следуемую неблагопристойность, которая потом произойти может. С таковым предрассуждением мнил я овладеть собой, положил противиться привычке свидания и, чтоб не быть повержену в полную власть любовного предмета, отложил частое свидание с Шарлотою и не выходил из двора никуда недели по две, дабы не видеть ее; однако ж она никогда из мыслей моих не выходила. Наконец принял я на себя во всяком роде пост, воздержание и тем надежное чаял себе получить правило избегнуть из рук заразившей меня любовной страстью; но все шло не по моему намерению, а день ото дня возгоралась во мне оная доселе неизвестная страсть сильным пламенем, как будто воздержанность моя на посмеяние мне умножала оную. Более почувствовал я в себе от сопротивления сей страсти истомление, подобно плывущему человеку, который против быстроты воды сначала плывет всеми своими силами, покуда не станет ослабевать; а как почувствует лишение сил, то, опустя руки, отдается течению воды на волю и не может уже противиться, куда вода его несет Сему я был тогда подобен, как некоторый стихотворец страстного человека изображает стихами:
Я холоден как лед, но в пламени горю,
Смеюся и грущу, о том и говорю.
Шарлота не старалась от себя так, как я, скрываться от следуемой нам непристойности: прохаживала она, гуляючи, часто мимо наших окон. В то самое время, как Шарлота зачинала со мной знакомиться, в Петербурге открылась нечаянно строгая комиссия о живущих безбрачно. Одна женщина, природой из Дрездена (почему и называлась она Дрезденша) наняла себе хороший дом на Вознесенской улице, а для скромности в переулке и, набрав в услужение приезжающим к ней гостям, вместо лакеев, множество недурных и молодых девиц, открыла дом свой для увеселения всех к ней приезжающих: собиралось туда множество холостых мужчин, в каждую ночь, понеже собрание оное называлось «вечеринки», и приезжали к ней незнакомые обоего пола пары, для удобного между собой разговора и свидания наедине. Дрезденша выписала издалека одну красавицу с таковым обещанием, что доставить ей место и чин жить при дворе, а при каком, в договоре не было показано; при приезде оная красавица увидела, что она обманута, принесла жалобу к некоторым женам, которые стали за своими мужьями примечать, что они не в обыкновенное время поздно домой возвращаются и к ним холодеют. Возгорелась от жен к мужьям своим великая ревность, а ревнивые глаза далее видят орлиных, и то видят, чего видеть не могут; однако потом дознали причину и добрались верно, для чего так поздно домой ездят к ним мужья их. Дошла жалоба о сем собрании ко двору, и представлена выписная красавица с жалобой, что она обманута от Дрезденши, в доказательство сему была учреждена строгая комиссия, в которой президентом был кабинет-министр Демидов. Оная инквизиция Дрезденшу заарестовала. Дрезденша в своем допросе оговаривала всех, кого только знала; красавиц забрав, у нее в доме обитающих, заперли на прядильный двор в Калинкиной деревне под караул. Комиссия тем еще не была довольна, что разорила такое увеселение и постригла без ножниц много красавиц: обыскала она и тех красавиц, кои издалека выписаны были и жили в великолепных хоромах изобильно, которым жертвоприношение было отовсюду богатое; вынимала у многих из домов с великою строгостью сей неявленный заповеданный и лестный товар, через полицейских офицеров; забирала также жен от мужей, по оговору Дрезденши, которые езжали к ней в дом других себе мужей по нраву выбирать; профессора астрономии Попова и асессора мануфактур-коллегии Ладыгина обвенчала в соборной церкви. Сие произведение привело меня ко вниманию о Шарлоте, для того что которая в любовницах хотя кажется и приятна, но в женах быть не годится за низкостью своего рода. Наконец оная грозная туча комиссии прошла и меня миновала; стоявшие на карауле у оных заключенных в Калинкиной деревне многие офицеры подвергнули себя несчастью.
В 1749 году пожалован я, в Москве, штык-юнкером; а в 1750 году, по приезде моем из Москвы в Петербург, командирован был в Ригу. Город мне был небывалый, жители в нем мне показались учтивы, мужчина не пройдет мимо офицера, чтоб не снял шляпу; а женщины, по воскресным дням, выходят изо всех своих домов перед вороты на улицу, разрядясь в лучшее платье, хозяйские дочери и того дома девки работные, и, не пропуская ни одного человека молодого, мимо идущего, приседая кланяются всем ласково; приятно всякому сей обычай показаться может, а паче небывалому человеку. Я нашел в Риге многих знакомых мне офицеров, которые прежде в Москве со мною учились в школе; также, увидя ласковое обхождение рижских девиц и женщин, время от времени стал я забывать и свою петербургскую Шарлоту.
Прусский король намерен был начать войну с союзниками России, цесарцами, для того и наша армия расположена была кругом Риги. Командовал ею престарелый фельдмаршал Лесий, он же был тогда и рижский губернатор. В артиллерийском корпусе главным командиром был полковник Бороздин (что ныне генерал-аншеф в отставке), да майор прежний мой командир Воейков. Бороздин был человек честолюбивый и строгий, а Воейков скор и нагл, то Воейкова продерзость не понравилась Бороздину, отчего произошло у них несогласие; они разделили на свои партии офицеров, которые ходили к Воейкову, те уже не ходили к Бороздину. Таковой разврат видя, я принял намерение быть ни которой стороны, а ходить к обоим равно; однако Бороздина всегдашняя ко мне ласка понудила меня, не покидая Воейкова, почаще у него быть; а дабы я от Бороздина и по команде был более неотлучным, то обязал он меня тремя комиссарствами при полку, у денежной казны, при лазарете и при цейхаузе у амуничных вещей, а сверх того, ротой я правил и у шитья мундиров находился. Во всю мою бытность в Риге не выпускал он меня из своих глаз; обедывал я и ужинал всегда при его столе, в гости никуда без меня не езжал; наконец прискучила мне Бороздина ласка так, что я каждый день не скидал с плеч своих кафтана. Выведены мы были близ города в лагерь, из коего хаживали иногда для прогулки в форштадт, в коем товарищи мои имели такие знакомые дома, где всех ласково принимают: завели они меня с собою в один дом, в коем я увидел то, чего до того времени нигде видеть мне не случалось. Девицы того дома садились на колени ко всем пришедшим к ним гостям, обнимая их за шею с непристойною резвостью, не имея никакого хотя бы притворного стыда; переходили они с коленей на колени мужчин, которые делали между собою шутку: один от другого таковую егозу переманивали к себе. Я, увидя такие их поступки, возненавидел, а паче усмотря в сем доме в загородках сидящие и стенящие мумии, у коих голова и лицо были обвязаны полотном, отягощены болезней, в которой они, по-видимому, страждут и страдать будут до конца своей жизни неизбежно; содрогнул я, на сие глядя, и воображал сам себе, что здесь Юльхины и Марихины еще опаснейше мне быть могут, нежели как моя петербургская Шарлота, которую я начал было забывать от разлуки. По отъезде моем из Петербурга в Ригу произвели Мартынова из поручиков в обер-фейерверкеры: чин оный равен был с капитаном артиллерии. Мартынов просил генерала Шульца неотступно, чтоб меня ему на помощь возвратили из Риги в Петербург, Просьба его была исполнена: генерал Шульц прислал ордер в Ригу Бороздину, чтоб меня возвратить в Петербург. Бороздину сильно не хотелось меня отпустить от себя, а удержать при себе никак было не можно; он просил меня дружески, чтоб я писал к Мартынову, дабы я был оставлен по-прежнему в Риге. Я ему на то отвечал, что сего не могу сделать, потому что я человек молодой, ищу своего счастья во всех случаях; что Мартынов мне великий давно приятель и знает мою способность в той должности, к которой он меня требует; и что мне также будет приятно быть в команде у моего приятеля, как и у вас (говоря Бороздину).
Пожив невступно год в Риге, я отправился в 1751 году в Петербург. По приезде туда Мартынов поручил мне смотрение иметь над школою, а фейерверки и иллюминации отправляли мы вместе. Услышав приезд мой в Петербург, бывшая моя Шарлота явилась ко мне на квартиру, с таковым чаятельно намерением, дабы быть в прежней ее должности, брать белье для мытья. Я сказал ей с небольшим сожалением, что место, где я живу, не позволяет вашему бывать присутствию для того, что со мной живут офицеры, так девушке ходить неприлично, а для мытья белье буду присылать к вам с моим слугой. Я тогда сам своей перемене дивился, что так скоро сделал отвычку от Шарлоты, чего прежде воображать страшился; из сего заключаю, что нет полезнее исцеления каждому молодому человеку от любовной страсти, хотя кому и покажется невозможным, как удалиться бегством.
В 1752 году государыня императрица Елизавета Петровна изволила путешествовать в Москву, и мы с Мартыновым командированы были для исправления фейерверков и иллюминаций. По приезде нашем в Москву пожалован я был с прочими, от Военной коллегии, в подпоручики; представляли мы, как государственных, так и партикулярных людей, фейерверки и иллюминации, от всех с великою похвалою. Наконец, сверх чаяния нашего, явился итальянец Сарти в Москве, который представил в оперном доме, после трагедии, фейерверк своего искусства, к большому всех жителей удовольствию: оный состоял из переменных разных фигур, одна после другой зажигалась сама, с великим порядком и аккуратностью, фигуры состояли из ракет белого огня, колесами и фонтанами действуемые. Признаться можно, что мы немалое затруднение находили в подобии сего огня и искор, кои по своей величине отменны казались; а паче, услыша от многих придворных похвалу оному Сартию, старались и мы уверить со своей стороны, что мы не только подобное Сартиеву фейерверк сделаем, но что в другом роде еще и лучшее показать можем. Мартынов выпросил позволение, дабы и нам представить в оперном же доме фейерверк, Мы крайние силы прилагали в изобретении всяких редкостей для представления зрителям; однако не великую б мы похвалу получили, если бы нечаянный случай не привел меня сделать пробу зеленого огня, который во всем свете не найден еще и поднесь; дабы формально горели в фитиле, как прочие огни, а представляют оный спиртовой, подобно моему. Я взял яри веницианской, разведя на водке, намочил ею хлопчатую бумагу, зажег и увидел, что горел самый зеленый огонь; я продолжал к тому многие пробы и дошел до того, что можно его жечь, сделав из него фигуры, Мартынов, увидя оный, рад был сей случайной выдумке зеленого огня. Сведав о сем, многие приезжали к нам того огня смотреть, и от всех похвала великая разнеслась по Москве. Командующий тогда артиллерией генерал Матвей Андреевич Толстой, человек величавый и гордый, и свое знание, как артиллерийское, так и фейерверочное, выше всех почитая, не хотел и слышать, чтоб кто-либо уподобился его знанию, приказал мне с Мартыновым к себе быть и показать зеленый наш огонь. Мы поехали к нему на смотр, я взял зеленого фитиля с собою. Толстой-генерал отвел нас в особливую палату смотреть зеленого огня; по зажжении оного Толстой пришел в удивление и, видя огонь, заключил тем, что секретом зеленого огня не менее колумбусова яйца удивлен. Генерал Толстой присовокупил к нам с Мартыновым, к сей выдумке зеленого огня, третьего офицера, своего племянника Иевлева, дабы, в случае чаемого нам за сию редкость награждения, и племянник его Иевлев участник был. Нам назначили день жечь фейерверк в оперном доме. Я имел попечение более о своем зеленом огне, которым намерен был представить на щите, не выше двух аршин, вензелевое имя государыни императрицы Елизаветы Петровны; и дабы оный зеленый фитиль мне свечою не зажигать было явно, то в параллель зеленому фитилю снизу подвел серый фитиль, тонкий, для зажжения. Мы зачали фейерверк жечь в присутствии государыни, иностранных министров и придворных, состоящий из разных колес и малых по пропорции оперного дома верховых ракет, который никому удивления большого не сделал. Зажженный план показался сперва от серного фитиля синий, вместо зеленого, что, увидя, смотрели, а иначе наши приятели, желавшие нам добра, пришли до великого сомнения и думали, что в нашу неудачу оное произошло; а когда синий огонь разгорелся и зажег зеленый фитиль, то все в удивление пришли и хвалили такую показанную от нас редкость. Я кругом сего плана старался еще, чтоб он догорел исправно. В то самое время товарищи мои не упустили времени подскочить в ложу к государыне, которая их пожаловала к руке; я оглянулся, искал глазами моих товарищей: они бегут уже ко мне возвратно и сожалеют обо мне, говоря, что я с ними не успел быть у руки. Я сказал им: если б я покинул зеленого огня представление, то думаю, что незачем бы ходить было вам и рекомендоваться; однако оставил оное без всякой зависти. От государыни приказание было нас всех троих пожаловать чинами: генерал дежурный Иван Иванович Шувалов, по приказанию государыни, поручил оное паше награждение Степану Федоровичу Апраксину, главному тогда Военной коллегии чину, исполнить. Услышав о мнимом нашем счастье, наш генерал Толстой, с одной стороны, очень был рад, что достанется племяннику его Иевлеву чин, а с другой стороны, весьма неприятно ему показалось, что Мартынов будет пожалован майором и возьмет старшинство у другого его племянника Петра Толстого: он уговорил Мартынова, чтоб взял награждение деньгами, вместо чина, а нам с племянником своим Иевлевым чины обещал исходатайствовать. Я первый на то не согласился и просил прилежно Мартынова, чтоб он не брал денежного награждения, веряя его о себе, что и я чина не желаю, ежели вы его не получите. Желание наше так и совершилось: старанием нашего Толстого генерала Апраксин не сделал нам ни того, ни другого; а мы искать не стали и без награждения остались.