Текст книги "Безвременье и временщики. Воспоминания об «эпохе дворцовых переворотов» (1720-е — 1760-е годы)"
Автор книги: Евгений Анисимов
Соавторы: Михаил Данилов,Наталья Долгорукая,Эрнст Миних,Бурхард Миних
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
Как с графской стороны мы не видали никакого себе явного препятствия, то сделали, сентября одиннадцатого числа, обыкновенный сговор, на котором были у нас с невестиной стороны отец ее крестный камергер и кавалер Возжинский [124]124
Никита Возжинский, в царствование Анны, был гоф-интендантом. Его письма к царевне Елизавете Петровне напечатаны в первой книге Архива князя Воронцова. (П. Бартенев.)[Примечания, сделанные первым публикатором записок П. Бартеневым. – Коммент. сост.]
[Закрыть]с женой, Топильский [125]125
Прямой предок известного в наши дни Михаила Ивановича Топильского, женат был на дочери известного петровского кабинет-секретаря Макарова. (П. Бартенев.)
[Закрыть]с женой, а с моей стороны мой приятель Матвей Григорьевич Мартынов с женой ж. После сего сговора просил я свою невесту, чтобы квартиру свою переменила, которая была от меня неблизка, а переехала б ко мне поближе, по той причине, что в лаборатории тогда работ очень много было, за которыми мне было должно смотреть безотходно, почему и свидение наше будет нам беспрепятственно. Она переехала жить на квартиру, которая отстояла от меня очень близко. Наконец согласились мы с невестой, дабы запечатать наше условие союзом, браком, что того ж 1757 сентября двадцать шестого числа совершилось в церкви Сергия Чудотворца, что на Литейной улице, при которой нашей церемонии никого у нас посторонних не было, кроме моего всегдашнего приятеля Матвея Григорьевича с его женой. На другой день нашего брака я звал к себе обедать многих генералов и офицеров, которые у нас обедали и ужинали; и мы были уже при том случае с моей женой как хозяева, а не сидели в церемонии за столом, как обыкновенно на свадьбах бывает.
По совершении нашего брака жили мы девять месяцев благополучно и весело. Потом сведала графиня Шувалова о замужестве жены моей; она вознегодовала за сие на нас сильно и уличала своего мужа, графа, что как смел, твоей будучи команды подчиненный, жениться на нашей невестке без позволения. Графиня неотлучно жила при дворце, в ближней от государыни комнате, и находила всегда случай говорить обо всем, что хотела; между прочим не забыла она и о моей жене донести государыне. Государыня жену мою знать изволила по той причине, что она была воспитана у отца своего крестного камергера Возжинского; а родной дед ее Алексей Андреевич Носов был при государыне, когда еще она была цесаревной, обер-комиссаром и правил гофмаршальскую должность; по такому случаю государыня жену мою знала. Графиня докладывала государыне, что «Носова внука, которая была за Нечаевым, вышла замуж», прибавляя к тому, что вышла, да несчастлива, за мота, и что в таковом случае жаль только бедных детей ее, которые остались от Нечаева. Государыня, выслушав от графини такое доношение, изволила ей сказать, что еще ведь они деревень не продают, так почему ж дети Нечаева несчастливы; а как жене моей при дворе камер-юнкеры были знакомы, то они, слыша от графини жалобы государыне, ей пересказали. Графиня не была довольна первым своим об нас представлением, а умолча несколько времени, вторично приступила просить государыню с сожалением о моих пасынках, дабы от жены моей приказать изволила взять детей и деревни ее описать или сделать запрещение, чтобы продать ни заложить было не можно. На оную просьбу вторично последовал ответ от государыни ко графине, который можно прямо назвать монарший или божественный, государыня, вспомня прежнее от графини представление на нас, изволила сказать своей любимице: «Ведь они еще не продают деревень; вы примечайте за ними, когда станут они продавать деревни, тогда скажете мне». С того времени графиня более об нас государыне говорить уже не зачинала, а принялась с другой стороны сделать нам безвинное гонение через своего мужа. Граф и графиня тогда были люди знатные и сильные, от коих и не в нашу пору трепетали; ровные им сказывались больными и жили в приморских своих домах от одного их неприятного взгляда. Граф, по неотступной просьбе от своей графини, открыл свой гнев против меня явно, изыскивая и находя немалые, по мнению его, мои неисправности, кои хотя и не от меня происходили, стал выговаривать мне свое неудовольствие публично, при всех, с таковыми угрозами, что я «с вами-то могу сделать, чего и не чаете», в чем я никогда не сомневался, зная к тому его способность и силу, какую он и прежде над другими оказывал, не принимал от меня ничего в оправдание.
Я помышлял, что, может быть, граф далее не вступит в толь явное мщение за мою женитьбу, которая ему никакого неудовольствия не причинила, ибо часто слыхал от него в разговорах, как он, почитаясь тогда велеречивым и вторым Цицероном, упоминал свое великодушие и незлопомнение, что и обольщало меня чаять от него прежней ко мне милости, однако ж оказалось, наконец, не так. И великой души люди не всегда то делают, что говорить могут; еще и более происходит от них мщение, нежели как от малых душ.
В 1758 году, в мае месяце, при расписании офицеров по полкам, приказал граф меня переименовать из обер-фейерверкеров в капитаны: ее первая стрела была пущена на меня гонения. Я просил Михаила Александровича Яковлева, который тогда у графа был генерал-адъютантом, правил канцелярией и был прежде в великой у него силе; он обещал меня написать в Московскую команду; однако как он прилежно ни трудился разными приемами по своему искусству, только не мог довести того, чтобы граф обо мне не вспомнил и подписал положенное расписание по его мне обещанию. Да и Яковлев не так уже стал силен. Граф избрал себе в любимцы, из канцелярских переписчиков, подьяческого сына Макарова, который прежде был у Яковлева в команде. Макаров своим проворством как для письменных дел способным, так и в других нежных услугах графу понравился: граф пожаловал Макарова своим адъютантом. Макаров, отпросясь в Симбирск, женился на богатой дворянской девушке Ратьковой, за которой взял семьсот душ крестьян; ныне он живет в отставке коллежским советником. Вот каково быть у большого человека Меркурием!
Графский дом наполнен был тогда весь писцами, которые списывали разные от графа прожекты. Некоторые из них были к приумножению казны государственной, которой на бумаге миллионы поставлено было цифром; а другие прожекты были для собственного его графского верхнего доходу, как-то: сало ворванье, мачтовый лес и прочее, которые были на откупу во всей Архангелогородской губернии, всего умножало его доход до четырехсот тысяч рублей (кроме жалованья) в год. К чести графа недоставало только чина командовать своей дивизией, ибо его дивизия была в команде у главного командира над армией в походе против Пруссии. Граф выпросил себе позволение набрать изо всех полков корпус, состоящий из тридцати тысяч человек, назвал оный корпус обсервационным, укомплектовал его новой артиллерией и поставил себя главным шефом. Поручил он в команду сей корпус генерал-аншефу Брауну, который графа рапортовал одного, а с главной армией не соединялся и не подчинен был до самой Кистринской баталии [126]126
Осада русскими войсками во время Семилетней войны прусской крепости Кюстрин проходила летом 1757 года и была весьма неудачна для России. – Коммент. сост.
[Закрыть]; а какое оный корпус сделал, при той важной тогда баталии, неустройство и смятение и как его потом растасовали по полкам, я здесь о том упоминать не намерен и обращаюсь к тому, что до меня касалось.
Когда Яковлев не мог мне сделать, дабы я был по расписанию в Московской команде, то того ж 1758 года, в июне месяце, командирован я был в Ригу. Получа ордер от полковника, я приехал прощаться к графу; он приказал мне у себя остаться обедать. После обеда граф, ходя долгое время взад и вперед по комнате, наконец кинулся ко мне, как поврежденный, на шею и, обняв меня своими руками, прижимал крепко долгое время. Я считал его лобызание последним себе роком, противиться не смел, а живу быть не чаял, только и помышлял, что задавить до смерти; прощался я заочно с женой своей, что уже не увижусь с ней. Наконец, отняв руки от объятия моей шеи, толкнул он меня от себя прочь, сказав притом мне: «Кланяйся всем генералам в армии». По таком дружеском нашем прощании с графом, мы с женой, забрав с собой детей ее, а моих пасынков, за которых, по-видимому, мы страдали и гонение имели от графа, отправились в путь свой, заехав сперва по пути в Копорский уезд, в свою мызу, в коей, прожив одну неделю, поехали в Ригу.
Жена моя, не доехав восьмидесяти верст до Риги, родила дочь Прасковью; а как в Ригу приехали и квартиры скоро не сыскали, которая в таковом случае весьма необходима родившей женщине для покоя, тогда случился в Риге быть мой прежний приятель, капитан (что ныне генерал-майор при артиллерии) Иван Петрович Лавров; он уступил нам свою квартиру, покуда нам другую сыскали. По приезде моем в Ригу, услышал я, что полковнику Бурцову уже есть повеление, дабы отправить меня немедленно в армию в Пруссию. Я был тогда болен и не мог так скоро ехать, почему и пошло строгое надо мной свидетельство в той моей болезни, которое во-первых доктор с лекарями, потом вскоре второе от штаб и обер-офицеров. Граф, будучи всем тем недоволен, почитая мою болезнь притворной, приказал третье учинить свидетельство в моей болезни, и писано было прямо к рижскому губернатору, князю Долгорукову, дабы сам губернатор нечаянно, изыскав время, со штаб-офицерами пришел в мою квартиру и осмотрел показанные обо мне от доктора и от штаб-офицеров в репорте болезни. Губернатор, видя такое повеление, строгое и прилежное надо мной учинил свидетельство, какового никогда ни над кем другим не бывало; однако не пошел ко мне сам свидетельствовать, а прислал штаб-офицеров одних, которые то ж, как и прежние, видя мою сущую и непритворную болезнь, написали в репорте, что за слабостью к армии ехать не может. И оное свидетельство не последнее было мне.
Приехал тогда из армии нечаянно артиллерии генерал-майор Недельфер; человек был подлой души, лакомый к прибытку, пасторский сын родом. Недельфер, узнав о моем таковом частном свидетельстве от прочих, не оставил и он, якобы по должности своей, изыскать в болезни моей правду и за сие возомнил получить себе, как доктор, за вступление его ноги в квартиру добровольный подарок: не хотел опустить случай блестящий к его жадному интересу. Он так в сем пункте был заражен, что не стыдился от рядовых пушкарей принимать приносы, и без того не хотел ни малейшего удовольствия сделать. Призвал он доктора к себе, дабы с ним шел меня свидетельствовать; доктор с презрением ему сказал, чтобы шел один, а ему, доктору, уже быть у меня незачем, понеже (говорил) я больного свидетельствовал и о болезни его репорт подписал правильный. Генерал-майор Недельфер пришел ко мне в квартиру с полковником Бурцевым, без доктора; между прочими разговорами обещал мне самую легкую по болезни моей службу и ближнюю командировку, дабы я ехал хотя в Мемель, недалеко отстоящий от Риги город. Я ему отвечал, что по выздоровлении моем не отрекусь всюду ехать, а теперь не могу.
По таковом нашем свидании и разговоре с Недельфером, сомневался я, дабы не оболгался он своим репортом о моей болезни и не поставил бы ее совсем посредственной против прежде посланных репортов; однако страх мой миновал. Жена его, генеральша Богомила Даниловна, превосходила своего мужа своим проворством, ознакомилась с моей женой. Генеральша не упустила сего полезного случая, взялась стараться и стряпать обо мне у своего мужа, насказав прежде, что она слышала от него якобы нам неприятное; а за такие свои усердные труды и откровенности в приданое своей племяннице (она своих детей не имела) получила от жены моей добровольного подарка рублев на сто. Недельфер не устыдился и сам на свою персону требовать также подарка, под видом якобы шутки, как будто он для меня великое одолжение сделал, что написал репорт, в котором пишет так: «Он меня осматривал и видел здоровьем слаб и лицом худ». Склад сего репорта точно изображает его природный разум. Я просил через адъютанта его, чтоб он худобу лица моего из своего репорта выключил; но он без ряды того сделать не хотел, а я более торговаться с ним не пожелал и оставил так. Дочь наша, по приезде в Ригу, пожив два месяца, скончалась.
В августе месяце проскакал из армии через Ригу курьер; от него узнали о несчастной близ Кистрина бывшей баталии. Оною армией командовал тогда граф Фермор, жена его жила в Риге. Графиня получила от своего мужа о многих несчастливых известие, а через графиню и все сведали, кому надлежало украсить свое несчастье трауром. На сей баталии граф Чернышев, генерал-поручик Иван Алексеевич Салтыков, Мантейфель, со многими штаб– и обер-офицерами, взяты были в полон; из артиллерийских мне знакомых убиты были полковник Калистрат Мусин-Пушкин, подполковник Эленадлер, подполковник Аранд, майоры Игнатьев и Брем, и прочих штаб– и обер-офицеров побито много. К великому тогда графа Шувалова неудовольствию, взяты были на оной баталии его секретные гоубицы пруссаками в добычу, у которых в дуло не смели из своих россиян смотреть не имеющие особливой к сему таинству доверенности и присяги. Король прусский, получа оные гоубицы, приказал в Берлине, своем столичном городе, поставить на площади и открыть у них секретные дулы для вольного смотрения всех зрителей.
После свидетельства Недельферова, посланного о моей болезни, в Риге ничего со мной на некоторое время не происходило; однако из главы моей никогда того не выходило, с кем я имею дело: с тем, который определил мне смерть и досадует еще на меня жестоко, помышляя, якобы я в поругание его гордого определения живу на свете и еще увертываюсь от его сильной руки так долго. В таковом волнении оскорбленных моих мыслей не мог я предвидеть будущего, что со мной граф сделать может; от сего впал я в великую задумчивость; наконец, посетила меня безрассудная гипохондрия. В такое беспокойное для меня время не получал я долго от своего приятеля Мартынова писем, что побудило меня к нему наконец написать так:
«Государь мой! Вскоренившее во мне мнение о всегдашней ко мне вашей благосклонности побудило меня возобновить еще мою благодарность, коя от меня никогда не отходила. Признаюсь, что презрение ваше ко мне нынешнее не без основания есть, в рассуждении моих иногда поступков, в коих я спасение себе мнил; да неужто и того для вас еще мало наказания, что меня гонят, и еще больше, что безвинно? Неужто и ваш золотник мщения положится с прочими к перевесу на позорное погружение моих напастей, которых я ни сотой доли толикого зла от изнеможения моего понести не могу? Представьте себе человека, который сух и худ, непрестанно ходя взад и вперед по горнице, когда сможет, в задумчивости и мыслях, с готовыми глазами к пролитию слез, от воображения, якобы и горы высокие валятся на погубление его, часто иногда руки протягивает во упорность, на отвращение оных; и если оное вообразите, то найдете точно, что я-то оными забавами пользуюсь нередко. Вот мое состояние, в коем нахожусь. Как некогда обеднявший старик обличал своего благодетеля, Александра Великого, уподобляя его прежние к нему доброхотства горящей масляной лампаде, в которую он не желал для освещения его бедности наполнять масла, наконец, вдруг от презрения, не хотя влить уже и капли, гасил лампаду, совсем угасил прежния свои старику доброхотства, оставил его в темном и мрачном погружении: и я, ежели б знал вашу свободу, то сколько взял бы смелости вам напомянуть, что и вы, снабдевая иногда меня изобильно своими строками, не жалели чернил, ныне же и капля вам для меня дорога стала».
На сие письмо приятель мой Мартынов возобновил ко мне писать по-прежнему. Я, льстя себе иногда, что, может быть, приду в прежнее от болезни моей здоровье и продолжать службу, к которой имел великую склонность, мнил себя быть способна для получения чести, а паче при артиллерии, понеже в знаниях артиллерийской науки я не имел недостатка; однако перемогло мои мысли, чего я не мог уже более льстить себе надеждою от жаркого на меня графского гонения. Наконец принял я меры, с великим сожалением, просить в отставку, хотя мне весьма не хотелось. Я писал к Ивану Федоровичу Глебову, который тогда был в Петербурге, и к Михайлу Александровичу Яковлеву; а каково я письмо к генералу Глебову послал и что мне оное послужило в пользу, то соблюл я того письма копию, которую при сем сообщаю.
«Милосердный государь! Оказанные милости вашего высокопревосходительства были мне непосредственно фундаментом всего благополучия моего, коим я поныне счастье имею пользоваться. Сие самое причиной дерзновения моего, что я взял смелость с преданностью моею утруждать ваше превосходительство, милосердного государя. К немалому моему несчастию, слабость моего здоровья лишила меня надежды более продолжать службу, о чем не могу я вашему высокопревосходительству без слез донести. Ныне ж, находясь в такой крайности, не имея никакой надежды, кроме вашего высокопревосходительства, за основание почел прибегнуть к известной всем милости вашего высокопревосходительства: сотворите со мной милость, милосердный государь, чтоб предстательством вашего высокопревосходительства уволен я был от полевой и гарнизонной службы и непорочную мою жизнь на своем пропитании окончить мог».
Яковлеву писал я, чтоб он, хотя сверх моего желания, руководствовал бы мне быть в отставке, в которой мнил я себе найти последнее убежище от графского гонения. Генерал Глебов, увидясь с Яковлевым, посоветовал о моей крайности и положил помогать мне всеми силами, дабы как можно избавить меня из когтей сильной руки и доставить мне отставку. Генерал Глебов приказал экзекутору Бороздину, чтоб я прислал челобитную не через армейских генералов, у коих я тогда находился по списку в команде, но прямо в Петербург к нему, Глебову. Я, получив от Бороздина экзекутора письмо о присылке челобитной к отставке меня от службы, послал оную челобитную, в которой прописал свою службу, при фейерверке полученные в голову удары и раны и настоящую тогда свою болезнь и слабость, в которой я находился. На мою челобитную прислано к генералу Недельферу повеление, чтоб меня отправить с пашпортом в Петербург для отставки. Я начал собираться из Риги к моему отъезду, а между тем все артиллерийские офицеры, коих тогда в Риге было довольно, хаживали ко мне каждый день в квартиру для препровождения времени. В один день пришли ко мне офицеры и сказывают, что они были вместе с доктором и свидетельствовали офицера, оказавшегося в безумстве, и что тот доктор притом сказал всем вслух, что оной болезни, притворная ль или настоящее повреждение ума есть, дознать по медицине никак не можно. Один из офицеров [127]127
Я утаю сего офицера имя, а буду называть его «он» для того, что в молодости было сделано в шутках, того под старость слышать нелестно.
[Закрыть]сказал мне, легонько смеючись: «Посмотри, братец, что я сделаю и какую штуку из сего устрою, ты скоро услышишь». Я дознался, что он притвориться намерен сумасшедшим, в чем и не обманулся: он через несколько дней произвел свое намерение в действо. В половине ночи, в которое время люди всегда принимаются за сон крепкий, он в одной рубахе, босыми ногами, без человека, через немалую дистанцию, или расстояние, по улице, в зимнее время, прибежал к поручику Василию Сабанееву на квартиру, сказывая ему смутным и дрожащим голосом, якобы человек его (называя того слугу именем) прибежал сейчас к нему с дороги, от жены его, и сказал ему, что жену его (называя ее именем) везут к нему в гробу мертвую; он человека истинно перед тем послал за женою, о том все офицеры уже знали, и она потом вскоре к нему в Ригу и приехала. Офицер перед Сабанеевым так умел притвориться сумасшедшим, что Сабанеев воистину поверил, оробел и пришел в смущение, не знал, что с сумасшедшим делать, зачал молитвы говорить и его крестить; наконец Сабанеев послал слугу своего и созвал других офицеров к себе на совет, а как они собрались, то с помощью их едва отвели они больного в его квартиру. После сего представления, чтобы всех в том уверить, что он не притворился, сказался больным и не выходил из квартиры несколько дней. Я знал его притворную болезнь и шутку, но весьма досадывал, что на то время, как он не выходил из своей квартиры, компания наша веселая умолкла: он был веселого духа и умел шутить очень кстати, потому все офицеры были от него неотлучны. Он, будучи прежде сего унтер-офицером, в Риге посажен был за некоторый проступок в полковую канцелярию под караул; оная канцелярия отведена была у мещанина и состояла с хозяином только через одни сени. На то время, как он был под караулом, умерла у хозяина престарелая женщина, которую, по обряду положив в гроб, вынесли на ночь в сени; морозь: были тогда жестокие, отчего упокойница получила в теле окаменение. Он еще с вечера, приметя старушку в гробу, захотел из оной упокойницы сделать шутку. В полковой канцелярии почивали многие унтер-офицеры караульные, а может быть, так же под караулом, как и он, писари и пушкари; по многим с вечера шуткам легли они спать спокойно. Он, встав перед светом с постели, пошел на двор в темноте, вынул старуху из гроба, притащил ее в полковую канцелярию и, поставив стоймя возле печи, сам лег на свою постель спать. Время пришло вставать, караульный унтер-офицер приказал истопнику огонь вырубать; истопник, сыскав трут, кремень и огниву, зачал высекать огонь; а как от кремня и огнива полетели первые искры и освещали комнату, то оными искрами с первого блеска показалось всем в глазах нечто возле печи стоящее белое. Истопник, примечая более всех такое явление, приумножил своей скорости высекать искры, от которых усмотрел без ошибки, что стоит возле печи упокойница-старушка; истопник первый пришел в робость, бросил огниву и кремень на пол, кинулся без памяти бежать из канцелярии, а от скорости, не могши миновать впотьмах, зацепил за старуху, окостенелую от мороза, которая, упавши на пол, сделала большой стук. Зрители, лежавшие на постелях, содрогнули все от сего явления, закричали во весь голос: «аяя, аяя» и побежали из канцелярии в одних рубахах и босыми ногами на улицу; потуда претерпевали они страх и стужу, покуда хозяин взял свою беглую старуху и положил по-прежнему в ее вечный дом. При всем том он также боялся и бегал, как и прочие товарищи его, любуясь сделанной шуткой.
Я, получа от Недельфера пашпорт и распростясь со всеми приятелями в Риге, 1759 года в половине января, отправился в Петербург. В самое то время была великая оттепель и грязь, так что мы до самой своей мызы, которая от Петербурга в шестидесяти верстах отстояла, ехали на колесах. Приехал тогда ко мне мой приятель, экзекутор Бороздин, с которым мы, прожив неделю, отправились в Петербург. Я явился с пашпортом у генерала Глебова, от Глебова был наряд еще меня свидетельствовать одному доктору, двумя штаб-лекарям и одному лекарю. Доктор Бехерах, который прежде меня лечивал и был мне хороший приятель, уверил меня, что моя болезнь не опасна и что это не чахотка, а происходит от действия генерала; они все подписали мне аттестат в моей болезни в сходство рижского доктора.
Граф, по-видимому, не доверял и сему осмотру в моей болезни и принял намерение еще меня сам свидетельствовать; но Яковлев представил ему невозможность таковую, что когда по одному офицеру свидетельствовать будет, то ему, графу, великое произойдет от того затруднение, а дожидаться, покуда соберутся десять человек для смотра, будут порожние места в полках; а нужда обстоит ныне в офицерах великая. Такими представлениями Яковлев освободил меня от графского смотра, в чем я никакого сомнения не имел: может быть, и граф, увидя мою непритворную слабость, уверился бы в подлинности моей болезни.
Потом представили меня в Военную коллегию, а в представлениях графских писали тогда в Коллегию два слова: «на рассмотрение» и «в рассмотрение». Когда офицера посылали в Коллегию «на рассмотрение», тогда Коллегия отставляла его в отставку без препятствия; а когда напишут об нем «в рассмотрение», тогда Коллегия назад служить возвращала или без награждения чина от службы увольняла. С таковым последним оракулом я был в Коллегию представлен к отставке. Как я на смотр явился и Коллегия усмотрела во мне непритворную болезнь, то отставила меня тем же чином, капитаном. Хотя нам генерал Глебов, который тогда в Коллегии ж военной присутствовал, и много противоречил, предлагая обо мне, что я уже заслужил указанный срок в одном чину и при отставке надлежит без всякого сомнения наградить меня чином; но того не сделали или не смели графского сигнала «в рассмотрение» нарушить.
Я, получив от Военной коллегии указ о моей отставке, того ж 1759 года в мае месяце из Петербурга отправился с женой и пасынками моими в Москву, благодаря Бога, что спасся невидимой рукой от угрожаемого мне бедствия. В том же году отъезжал из Москвы зять мой Самойлов, с моей сестрой и с детьми, в Симбирск, где он определен был валдмейстером. Мы с женой моей согласились проводить его до Ростова, там простясь с зятем и помолясь святителю Дмитрию Ростовскому о ходательстве его о нас к Богу и приложась его святым мощам, возвратились в Москву.
Того ж лета, в августе месяце, поехали мы в зарайскую свою деревню, в которой познакомились с тамошними соседями; зачали мы забывать в Риге бывшее в болезни моей частое свидетельство, а здоровье мое час от часу стало приходить в лучшее состояние.
В 1761 году поехали мы в кромскую свою деревню, которая от Москвы отстоит четыреста пятьдесят верст. Сын у меня был Дмитрий, коему тогда было от роду один год и шесть месяцев, занемог, ехавши, в дороге поносом и, к великой моей горести, скончался, оставя по себе неописанную печаль и слезы. Мы еще не оплакали кончины сына своего, когда усугубило нашу печаль еще более: меньшой пасынок мой, Алексей, по пятому году, скончался от воспы, которая так зла была, что престарелые от роду лет в шестьдесят оного лежали.
Судьбина оставшегося от серпа воспы моего пасынка. Ему было имя Николай, а при моей женитьбе от роду только три года; я его принял воспитывать на свои руки не для тщеславленья, но по собственному моему произволению и по жалости, что он к своему воспитанию не имел попечителя, родного своего отца. Начал его при себе грамоте учить не так, как меня учил пономарь Филипп Брудастой, который только мучил одним всегдашним прилежным сидением, а не учением: я учил своего пасынка, не доводя его никогда до малейшей скуки в учении, пускал его часто гулять и приучал самого по своей воле садиться за учение, без всякого позыва и принуждения. Когда он пришел возрастом за десять лет, тогда обучил я его арифметике и рисовать, к чему он великую имел охоту и понятие; отдавали мы его потом в пансион и университет обучаться французскому языку, математике и прочим наукам, везде он прилежно обучался и с великой похвалою ото всех учителей; особливо ко мне имел он любовь, почтение и ласку, более нежели к его родной матери, которая его беспримерно любила. Когда ему от роду было пятнадцать лет, он тогда был в артиллерии сержантом, к службе он был превеликий охотник и по своим летам казался неусыпным; он играл очень хорошо на скрипке, был нравом тих и молчалив, по-французски хотя знал говорить и переводить на русское, только не имел склонности разговаривать на оном языке. С возрастом и наше утешение умножилось всечасно, мы не могли на его поступки глядя налюбоваться; а паче мать, которая хотя от него и не видала большой ласки (вероятно, мамки молодые ему в уши нашептали, что, если б матушка тебя любила, не пошла б для тебя замуж), однако ж беспримерно его любила и не могла на него наглядеться. К большему нашему порадованию, а паче матери, пожаловали его в 1770 году штык-юнкером и в том же году, в мае месяце, командировали в Киев, где он, по своему знанию и прилежным трудам, был и признан за исправного офицера и употреблен от генерал-майора Ливена ко всем нужным исправлениям. В то ж самое время город Бендеры содержался в атаке от второй нашей армии, в которую отъезжал майор Сабанеев; пасынок мой отпросился у генерала Ливена ехать с Сабанеевым охотою и прибыл за десять дней. При взятии Бендер на штурме хотя он и не был, только был в великой опасности: когда он шел из лагеря в шанцы репортовать, будучи между крепости и лагеря на самой середине, тогда выпущена была из города немалая партия конных турок, которые стремились в лагерь в таковом намерении, что войско Всероссийское упражняется в атаке крепости, а при лагере был оставлен конвой не в большом числе; турки хотели своим нападением взять лагерь, однако того им сделать не удалось: сие усмотря, атакующие отрядили на воспрепятствие их пристойную команду, которая турок к лагерю не допустила. Пасынок мой, видя нечаянное турок к нему приближение, отчаялся снасти свою жизнь, от робости не знал, что делать; на ту пору везет погонщик раненого от крепости солдата; слуга пасынков (который с ним был) столкнул погонщика и солдата с телеги, посадя пасынка на подводу, увез его от неопределенного ему рока, а погонщик с солдатом в их виду были от турок изрублены: так мой пасынок на тогдашний час спас свою жизнь смертью других. По взятии Бендер вторая наша армия, под командой графа Панина, переправясь через Днестр, устремилась вся на место сборное к Полтаве. Мой пасынок, переезжая зимою через Днестр, имел несчастье обломиться на льду и с кибиткой, по счастию жизнь свою спас и с будущими при нем людьми. В первый тогда раз взмахнула сия стихия на его несчастье и грозила ему потоплением, дабы он на воде был осторожнее. Между тем ему досталось в перемене подпоручика, и написан он в Харькове, к губернатору Щербинину, для обучения артиллерийских служителей в его полках, почему и послан был уже ордер, дабы его возвратить от армии в Харьков; а между тем он с армией, 1771 году в мае месяце, отправился к Крыму. Получа о возврате своем ордер, писал к нам, чтоб мы отпустили ему его непослушание, что он взял намерение охотою ехать в Крым и что в своем походе никакой нужды не имеет. Увы, в какой человеческая жизнь неизвестности находится, что не имеет ни малейшего предзнания о своем несчастном конце! К чему самоизвольно мой пасынок предпринял быть при армии, а не в Харькове? Дошел он с армией до Петершанца, оная крепость отстоит от Крыма только в девяноста верстах, построена на реке, называемой Московка; армия, перешед речку по сделанному мосту, стала против крепости в полуверсте лагерем. Оной крепости артиллерийский офицер звал к себе из лагеря майора артиллерийского ж Шаховского и других офицеров обедать; а как пасынок мой стоял вместе с майором в одной палатке, то и он с прочими приглашен был туда же: они, собравшись, сели на своих лошадей верхами и поехали в крепость, через речку Московку, по сделанному мосту. За пасынком моим слуга хотел также ехать в крепость; но майор Шаховской сказал, что оное будет излишнее, потому что за ним будут двое вершников, так есть кому у него принять лошадь. Они обедали (как после уже мы обстоятельно слышали) с великим весельем, пасынок мой в столе раздавал кушать, играл потом в удовольствие всем на скрипке; наконец компания оная, видно, что небережно обошлась с пуншем, сделались все пьяны, отчего по веселии произошел у майора Шаховского с комендантом оной крепости великий вздор, шум и драка. Комендант, битый и пьяный, будучи в жару, выбежал из покоя на двор, закричал во весь голос, созывая своей команды солдат и приказывая всех брать под караул. Пасынок мой, боясь, чтоб он не был участник такового случившегося беспорядка, а может быть, и ему вложили в молодую голову хмель (ему было семнадцать лет), сел верхом на свою лошадь и поехал один из крепости в задние ворота, к которым из речки Московки был разлив, проросший весь травою и кустарем. Он выехал за крепость и, не хотя ехать прежнею дорогой, по которой ехал с товарищами на мост, поехал оным заливом и хотел переехать через речку в лагерь прямо. День тогда был самый летний, то многие солдаты купались по тому заливу и сидели на берегу; солдаты оные, как и часовой с крепости, кричали ему все, чтоб он не ездил через речку прямо, сказывая, что она глубока, а ехал бы по прежнему своему тракту на мост; но он никого на тот случай не послушал, сказав всем, кои ему воспрещали ехать, что он через эту речушку переедет прямо в лагерь. Он ехал тем заливом, который был неглубок, у всех на виду немалое время, как доехал до глубокого реки стремени, а берега были во утес крутые, то лошадь его и с ним погрузилась вмиг в воду. Долгое время было не видать его, потом лошадь оказалась на верхе воды, и он на ней еще сидел верхом, но, как видно, от долговременного бытия в воде лишился резолюции и, пришед в робость, не отдал на волю лошади, которая бы с ним на берег выплыла без всякого препятствия и спасла бы его жизнь от потопления. Но он вопреки сделал, лошадь свою муштуком или шпорами понудил, отчего она стала вверх головою перпендикулярно, а зад опустя в воду по шею, передними ногами болтала воду: тогда он не мог сдержаться на седле, свалился в воду и погруз на дно. Несколько времени держал он от узды повод, лошадь принуждена была кругом того места, где он за повод держался и на нем висел, плавать; а как он из рук повод выпустил, то лошадь его в тот же момент выплыла на берег; а он, не умея притом плавать, без всякого сопротивления опустился в глубину реки на дно и утонул. При оном тогда несчастном и жалком приключении неподалеку был перевоз на лодке, на котором из малороссиян отставной солдат определен или по своей воле был. Этот адский слуга Харонов видел утопшего гибель и страдание, но не только несчастному подать помочь от потопления, даже и место подлинно указать не хотел, на котором он утонул. Вот какие есть чуды в роде человеческом! Видно из одного корыстолюбия, что сам убийством зверским сделать был не в состоянии, то радовался несчастному утопшему, думая, по отшествии от того места лагеря, вынуть и, обрав, тем гибельным достатком попользоваться одному. Люди узнали о его потоплении, когда один солдат принес его шляпу в лагерь. Такое известие огорчило много его приятелей, кои с людьми кинулись на реку искать его, трудясь всю ночь, только не нашли; на другой день один егерский погонщик, коему даны деньги, вынул его из воды, к великому всех его знакомых, а паче командиров, которые его любили, сожалению. Майор Шаховской с офицерами ночевали пьяные в той крепости, поутру от генерала был ему только выговор, что он своим гуляньем потерял хорошего офицера, за которым ему бы должно еще смотреть, как за молодым человеком.