Текст книги "Записки следователя (илл. В.Кулькова)"
Автор книги: Евгений Рысс
Соавторы: Иван Бодунов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)
По домашнему адресу
Васильев перестал спать. По три раза в сутки вызывал он Киврина на допрос. Допрашивал, как полагалось по правилам, как учили его старые, опытные криминалисты в рабоче-крестьянском университете. Киврин смотрел на следователя удивленными, обиженными глазами, беспрекословно на все отвечал, и ни разу даже в самом маленьком противоречии не мог его Васильев уличить.
Киврин в тюрьме немного похудел, белая рубашка загрязнилась, костюм измялся, и все-таки барственность и благолепие не износились и не потускнели. Он поднимал на следователя кроткие глаза, вздыхал – видно, надоело ему без конца повторять одно и то же,– ровным, спокойным голосом давал показания точно такие же, как давал на прошлом допросе или неделю назад. Какая-то была в Киврине елейность, кротчайшее примирение с тем, что вынужден он терпеть от следователя;
Когда Киврина уводили, Васильев, только выругавшись как следует, приходил в себя. Снова и снова он перебирал в памяти все, чему его учили. В аудитории все эти следовательские приемы выглядели очень действенными. Казалось, ни один преступник не устоит перед разработанной до мелочей техникой допроса. Но почему-то все эти тонкие психологические приемы совершенно не действовали на Киврина. Он был все так же спокоен и благостен. Васильеву казалось, что глаза Станислава Адамовича выражают не только кротость и грусть, но и откровенное сочувствие бедному следователю, который мучит себя понапрасну.
Однажды ночью Васильев неожиданно вызвал Киврина. Он допрашивал его часа два, дал ему подписать протокол, попрощался, и Киврина увели. Васильев рассчитал время, чтоб Киврин успел вернуться в камеру, лечь и заснуть. Через час он вызвал его снова. Киврина снова разбудили, снова ввели в кабинет следователя, и снова начался допрос. По теории, обвиняемый должен был быть деморализован вторичным вызовом. К первому допросу он подготовился, выдержал, не проговорился. Теперь можно отдохнуть, ослабить внутреннее напряжение… и вдруг снова вызов. Нервы обвиняемого должны сдать, он должен запутаться хоть в мелочи, хоть в чем-то проговориться. Так утверждает наука, основанная на опыте тысяч следствий. Но или Киврин был не виноват, или наука Киврина не предусмотрела. Вторично разбуженный, он пришел такой же благостный, кроткий, очень вежливый и так же сожалеюще смотрел на Васильева. Он даже чувствовал себя виноватым, что бедный гражданин следователь имеет от него столько беспокойств. Он как будто извинялся за то, что не может признаться в преступлении, о котором никогда ничего не слышал.
«Я бы рад признаться,– говорили его искренние глаза,– я бы рад наклепать на себя, чтобы вам было легче, но не могу, потому что говорить неправду грешно, а я человек безгрешный и согрешить мне не позволяет совесть».
«Николай-чудотворец чертов! – бормотал про себя Васильев, когда Киврина уводили.– Детей убивать это тебе можно..»
Иван по-прежнему твердо был убежден, что Киврин – убийца. Но так же твердо он знал, что следствие зашло в тупик, что и на тысячном допросе Киврин будет повторять точно до мелочей свои прежние показания.
Однажды Киврин обратился к следователю с просьбой: он, мол, поистрепался и белье у него уже грязное, а смены нет, так нельзя ли ему написать жене, чтоб прислала смену белья да кое-какие носильные вещи.
– Пока нельзя,– сказал Васильев.– Если хотите, мы напишем официальное письмо, чтобы вам прислали вещи. А может быть, жена и сама к вам приедет. Немного позже мы и свидание разрешим. Дайте-ка ваш адрес, я запишу.
Киврин смотрел обычным кротким взглядом, и все же показалось Васильеву, что тень тревоги и сомнения промелькнула в глазах Станислава Адамовича.
Наверно, только показалось. Киврин спокойно продиктовал свой адрес, по-видимому не придавая этому никакого значения.
Васильев продолжал допрос и даже затянул его немножко дольше, чем обычно, хотя именно сегодня ему хотелось освободиться как можно скорей. Пока Киврин в сотый раз подробно рассказывал о том, как он, ничего дурного не думая, зашел в хлев договориться окончательно с хозяйкой о сдаче комнаты, Васильев, заполняя в сотый раз листы протокола, рассуждал про себя.
В самом деле, между убийством Розенбергов и арестом Киврина прошло несколько месяцев. Почти наверное вещи Розенбергов он отвез домой. Продавать их пока рискованно, а лучшего места, чтобы спрятать, не найдешь. Сразу после ареста надо было ехать туда! Но, может быть, и сейчас не поздно?
Киврина увели. Васильев торопливо сличил адрес, продиктованный Кивриным, с тем, который значился в его документах. Конечно, они совпадали. Даже если Киврин и понимал, что давать правильный адрес опасно, еще опаснее было солгать. Ложь сама по себе была бы уликой.
Через час вестовой привез на машине того самого родственника убитого Розенберга, которого Васильев уже видел когда-то в комнате, где лежали убитые. Розенберг, выслушав Васильева, заволновался, сказал, что он может ошибиться, что он плохо знает вещи своего двоюродного брата, но, если надо, он, конечно, поедет. Еще через час Васильев получил в угрозыске штатский костюм. По сравнению с гимнастеркой, галифе и высокими сапогами он показался ему удивительно неудобным. Костюм в самом деле висел мешком. Васильеву все время хотелось собрать под поясом на спине складками пиджак, как он это делал с гимнастеркой. Но пиджак не собирался, и руки напрасно искали пояс – пояса не было. Наверно, со стороны было странно смотреть на человека, который все время пытается сделать что-то непонятное с пиджаком и потом, как будто что-то вспомнив, оставляет пиджак в покое. Некуда было девать наган. Портупея казалась Васильеву необходимой принадлежностью мужского туалета, и без нее было удивительно неудобно. Наган с кобурой пришлось сунуть в карман. Пиджак пришлось застегнуть, и то он топорщился. Лучше было бы взять, конечно, какой-нибудь маленький пистолетик, не так было бы заметно, но, кроме нагана, на вещевом складе ничего не нашлось.
Розенберг уехал собираться в дорогу, а Васильев до вечера возился с оформлением ордера на обыск, документов и денег. Встретились они на перроне минут за пять до отхода поезда.
Народу в вагоне было мало. Эпоха мешочников на транспорте кончилась, эпоха командировочных еще не началась. Стоя в тамбуре, можно было наконец спокойно поговорить.
Наум Иосифович Розенберг был человек мечтательный и до удивления невезучий. Его убитый двоюродный брат обладал склонностью к коммерции и несомненными коммерческими талантами. Склонность к коммерции была и у Наума Иосифовича, зато талантов не было никаких. Это был безнадежный неудачник, к тому же прекрасно об этом знающий и, стало быть, начисто лишенный веры в себя. Он сразу же начал рассказывать Васильеву свою жизнь. По-видимому, все его знакомые давно эту жизнь знали в подробностях и отказывались ее выслушивать.
Васильев был гораздо моложе Розенберга. Ему очень хотелось поговорить о плане операции, но он не решался прервать пожилого человека и до глубокой ночи безропотно слушал поток его излияний. Точно он не запомнил печальной повести Наума Иосифовича, но главное понял. Двоюродный брат, тот, которого убили, был «большой коммерсант», «золотая голова». На Охтинском рынке все его очень уважали. Самому же Науму Иосифовичу не везло. Жизнь его была цепью финансовых катастроф и разорений. Он торговал курами, скупал их в деревнях по дешевке и продавал в Петрограде на рынке. Но куры ему попадались на редкость подлые: они или жрали столько, что на просо уходила вся прибыль, или дохли в таком количестве, что вместо прибыли получались убытки. Тогда он пришел к брату, и брат ему посоветовал торговать носильными вещами. «Вещи ничего не едят и не дохнут»,– сказал покойный. Мало того, он дал Науму Иосифовичу немного денег, чтобы начать торговлю. Свой основной капитал неудачливый Розенберг до конца исчерпал на дохлых курах.
…Идти ли сразу в дом Киврина, думал Васильев, слушая печальную повесть о том, как Наум Иосифович разорился на торговле носильными вещами, или остановиться на постоялом дворе, оглядеться, разузнать, с кем связана семья Киврина?
– Моль,– кричал Наум Иосифович,– моль съела торговлю. Какие пиджаки, какие пальто английского материала я покупал! Набегаешься за целый день, зато принесешь смокинг или даже фрак. Но должен же человек поспать. Я ложусь спать, а моль не спит. Она все съедает. Утром я иду на рынок, показываю покупателю тройку английского материала, которую купил у виконта, и тройка рассыпается на куски.
– У какого виконта? – удивился Васильев.
– Это есть такой титул за границей, что-то между бароном и князем,– охотно объяснял Розенберг.– Впрочем, может быть, он и не виконт. Похож он был больше на босяка.
Так или иначе, моль разорила Наума Иосифовича. Тогда он пошел к брату, и брат ему посоветовал торговать металлическим ломом и дал немного денег, потому что капитал Наума Иосифовича был съеден молью.
Очевидно, несколько разорении Васильев пропустил. Он все продумывал, как вести себя на станции Тешимля. Когда он в следующий раз прислушался к своему собеседнику, тот разорялся уже на москательном товаре.
Ложась спать, Васильев все-таки успел сказать Розенбергу, что прямо со станции они отправятся к жене Киврина, возьмут в понятые соседей и начнут обыск. Розенберг страшно разволновался.
– Что вы! – сказал он.– Кто же так делает? Мы остановимся на постоялом дворе, все хитренько разузнаем, скажем, что мы приехали по коммерческому делу. У меня есть такая идея, что все нам поверят. Коммерсанты народ живой. Они знают всё. Хозяин постоялого двора тоже коммерсант. Я ему дам понять, что тут пахнет большими делами, и вы увидите, сколько он нам расскажет. Я вам говорю: у меня есть идея.
Ох, не верил Васильев идеям Розенберга, но обратный поезд был только утром, ночевать надо было все равно, значит, все равно надо было остановиться на постоялом дворе… Иван спорить не стал. Только когда он уже лег, подумал, что странно все-таки люди выбирают профессии. Ясно было, что всю жизнь Розенберг терпел убытки от своих коммерческих предприятий. Только благодаря подачкам двоюродного брата мог он кое-как существовать, вероятно впроголодь. Сколько энергии тратил он на то, чтобы покупать кур, которые дохли, или пиджаки английского материала, которые ела моль. И все-таки ему даже в голову не приходило переменить профессию: стать снабженцем или бухгалтером, получать два раза в месяц жалованье и не бегать выпрашивать у брата помощи, для нового разорительного предприятия. Васильев знал: торговцы – эю хищники, гоняющиеся за наживой, готовые ради выгоды перегрызть горло. Но разве Наум Иосифович хищник? Тощий, голодный, плохо одетый, с лихорадочным блеском в глазах, это был, конечно, мечтатель. Среда и воспитание научили его только одной мечте – о богатстве. Как оно придет? Вдруг сразу раскупят всех кур, пока они еще не успели подохнуть, или пиджак от виконта будет продан с огромной выгодой. И вот он станет уважаемым человеком, к нему будут приходить советоваться, и, когда он пойдет по улице, отцы скажут маленьким своим сыновьям: «Смотри, мальчик, вот идет Наум Розенберг. Он начал с грошей, а теперь ворочает тысячами. Он честно торговал, и теперь его все уважают».
Розенберг долго и надрывно кашлял. Наверно, у него был туберкулез.
Достаточно было посмотреть на его худощавую фигурку, на его впалую грудь, на его суетливые движения, чтобы сказать уверенно: никогда не будет Наум Розенберг богатым и уважаемым человеком. Так он и будет всю жизнь суетиться, разоряться и опять сколачивать торговлишку и разоряться снова, и отцы не укажут на него своим маленьким сыновьям как на пример благополучия, достигнутого честностью и трудом.
Постоялый двор на станции был один. Туда и направились высокий, худосочный Розенберг и молодой розовощекий Васильев – солдатик в штатском костюме. Розенберг ночью плохо спал-холодно было и кашель замучил. За время бессонницы он продумал предстоящую операцию во всех деталях.
– Я скажу, что мы компаньоны,– объяснял он, пока они шагали со станции к постоялому двору.– Вы сирота, и покойный отец оставил вам капитал. Я дружил с вашим отцом и хочу помочь молодому человеку, поэтому я выделил часть своего капитала и мы открываем в Тешимле дело на паях.
– Какое дело? – в ужасе спросил Васильев.– И почему в Тешимле?
– Тише, мой мальчик,– сказал Розенберг и торжествующе улыбнулся.– Мы откроем здесь белошвейную мастерскую. Льняное полотно, мадаполам и батист мы будем привозить из Петрограда. Здесь мы недорого снимем или даже купим дом. Местные девушки будут нам шить комбинации, панталоны и лифчики. Девушки будут получать прилично, а продукцию мы будем продавать в Петрограде. Между прочим, хотя мы в этом и не нуждаемся, но, если хозяин постоялого двора захочет вложить небольшой капитал в выгодное дело, мы согласны взять его в компаньоны. Это мы ему так скажем. Это тонкая хитрость, понимаете?
Васильев пытался возражать, но Розенберг посмотрел на него со снисходительной улыбкой и ничего не ответил, потому что они уже входили в ворота постоялого двора.
Постоялый двор
Много лет существовали в России постоялые дворы. Если человек не видел их сам, если он не сидел в общей комнате за самоваром и не пил чай вприкуску из тяжелых фаянсовых чашек, если не ходил перед сном проверить, задан ли корм его лошадям, если не вел неторопливой беседы с людьми, которых увидел сегодня в первый раз и больше уже никогда не увидит, то, уж наверно, читал о постоялых дворах у Чехова или Гоголя, у Достоевского или Толстого. Пусть постоялый двор был неудобен и грязен, он создался экономическим укладом страны и удовлетворял жизненные потребности подданных Российской империи. Пожалуй, ни в каком другом месте не сумел бы человек за одну ночь так много узнать о России.
Постоялый двор на станции Тешимля мало чем отличался от тысяч других постоялых дворов, раскинувшихся по безграничной российской земле. Самый двор, двор в буквальном смысле, был обнесен высоким забором и покрыт толстым слоем неопределенной полужидкой массы, состоящей из конского навоза, конской мочи, соломы, сена, деревенской грязи и черт его знает, чего еще.
Унылые крестьянские лошаденки, извечные труженики, главное орудие сельскохозяйственного труда, привязанные к коновязям, лениво подкидывали навешенные на морды холщовые мешки с овсом, прядали ушами, обмахивались хвостом и вообще использовали все скромные возможности недолгого лошадиного отдыха.
В глубине двора стоял двухэтажный бревенчатый дом с маленькими окошечками, с грязным, затоптанным крыльцом. У открытых настежь ворот дремал старик сторож. Он даже не взглянул на странную пару, прошедшую мимо него. Розенберг шел на полшага впереди. Высокий, худощавый, он шагал по навозу и грязи, не глядя себе под ноги. Хитрая улыбка играла на его лице. Всякий, посмотрев на него, сразу бы сказал, что этот, вероятно, чахоточный человек составил какой-то ловкий план и думает сейчас о том, что против его, Розенберга, тонкой хитрости никто, конечно, не устоит. Он даже не считал нужным скрывать свои намерения. Мечтания кружили ему голову. Раз он, Розенберг, решил и продумал, все будет бессильно против него. Он разоблачит убийц брата и отомстит за жизнь несчастных его детей. Шкура медведя была разделена, окорока медведя были зажарены, теперь оставались пустяки – надо было убить медведя.
За Розенбергом по грязной жиже двора шагал Васильев, розовощекий молодой человек, и по той неуверенности, с которой он опускал в грязь свои тупоносые черные ботинки, опытный наблюдатель сразу бы сказал, что военные сапоги ему гораздо привычней.
Все было подозрительно в этой паре – и торжествующая улыбка на губах Розенберга, и слишком уж мешковато сидящий костюм Васильева, и наган, легко угадывающийся в кармане его брюк. Все вызывало естественные вопросы, и все-таки никто их ни в чем не подозревал и никто ни о чем не спрашивал.
В противоположность хитрому Розенбергу у хозяйки постоялого двора был очень вялый и простодушный вид. Сонными глазами, почти не поднимая век, посмотрела она на новых постояльцев, ровным голосом спросила, надолго ли они, желают ли «особую» комнату, и равнодушно посоветовала взять «особую», потому что там «невпример». Что «невпример», ей было, по-видимому, лень объяснять. Ясно было, что там удобнее, шикарнее, богаче.
– Вы нам самоварчик, самоварчик, хозяюшка,– сказал Розенберг, и тонкая хитрость светилась в его улыбке.
Теми же полузакрытыми глазами посмотрела хозяйка на молодого парня в грязном переднике, сонно стоявшего, прислонившись к стене, и молодой парень вдруг задвигался с такой энергией, как будто ему в жилы впрыснули живой воды. Взмахнув передником над краем стола и, очевидно, придавая этому ритуальному жесту какое-то практическое значение, он начал метаться, и в результате этих метаний на столе появились блюдечко с мелко наколотым сахаром, чашки с блюдцами и тарелка с баранками. Потом он умчался из комнаты и сразу же появился снова, неся на вытянутых руках старый, мятый самовар со следами медалей, выгравированных над краном. Поставив самовар, он метнулся к старенькому буфетику и достал из него чайник. Будто пританцовывая, насыпал из пачки чая заварку, поставил чайник на конфорку, наклонился, сказал «пожалуйтесь-с» и вдруг переменился. Снова он стал медлительным, равнодушным, как будто кончилась в его жилах живая вода и стала неторопливо пульсировать вялая, бледная кровь.
– Пожалуйте,– хмуро повторила хозяйка.
– Прошу к столу, хозяюшка,– с наигранной бодростью сказал Розенберг,– побеседуем. Мы люди коммерческие. Интересуемся делами, думаем вложить капиталец в Тешимлю. Будут приезжие, будет и у вас доходец – приедут из Питера чаевники чай пить.
Хозяйка, не взглянув на Розенберга, неторопливо поднялась, проплыла к столу, опустилась на лавку и застыла.
Это была очень крупная женщина, высокого роста, с большими ногами и руками, с крупными чертами лица. Такое тело должно было энергично двигаться, такая женщина должна была распоряжаться, командовать, резко приказывать, и в том, что она такая сонная и вялая, было некоторое противоречие с ее внешностью. Конечно, не рост определяет характер человека, не от размера ног зависит его темперамент. Но все-таки какая-то неправда в поведении хозяйки была. Васильев это чувствовал.
Розенберг увлеченно развивал идею белошвейной мастерской на станции Тешимля. Местные девушки начинали хорошо зарабатывать, батист и мадаполам грузили из Петрограда. Поселок при станции оживал, мужики из окрестных деревень наживались на гужевом транспорте, доставляя панталоны, лифчики и комбинации из мастерской на станцию. Заработанные деньги они тратили на постоялом дворе… Впрочем, нет: постоялый двор закрывался, вместо него горела огнями каменная гостиница… Пока, во всяком случае, ярко горел румянец на щеках Розенберга, лихорадочно блестели его глаза.
«Чахоточный,– решил окончательно Васильев,– и дурак. Эх, не надо было ему верить! Надо было сразу в милицию– и на обыск».
– Может, и вы, хозяюшка,– говорил Розенберг,– пожелаете сотенку-другую вложить? Что же, мы не возражаем. Не нуждаемся, но и не возражаем. Просторы для дела неограниченны. Петрограду женское белье нужно позарез.
Он замолчал, взял кусочек сахару и, вытянув губы трубочкой, потянул из блюдечка чай.
«Дурак,– еще раз уныло подумал Васильев.– Эх, завалил дело!»
– Это, я понимаю, деловой разговор? – спросила хозяйка,. не поднимая век.
– Правильно понимаете,– торжествуя, сказал Розенберг.
– А вы извините, господин хороший,– сказала хозяйка,– зачем вам всю эту роскошь в Тешимле шить? Ну, рабочие руки здесь дешевле, это вы правы, так ведь таких мест по России тысяча, рабочие руки нынче всюду дешевы. Чем же это наш поселок так выделился, что вы на него внимание обратили?
Розенберг молчал. Он, кажется, растерялся. По-видимому, продумывая на жесткой вагонной койке всю операцию, этого простого вопроса он не предусмотрел.
– Сейчас вам отвечу,– сказал он. И начал с шумом втягивать в рот чай.
– Видите ли,– сказал Васильев, пользуясь паузой,– товарищ моего отца…– Он торопливо сочинял историю о содержателе вагона-ресторана, который имел дело с содержателем буфета на станции Тешимля (вывеска этого буфета попалась ему на глаза и запомнилась).
Но Розенберг считал, что дело ведет он.
– Киврин,– закричал он торопливо, перебив Васильева,– Станислав Адамович, вы его знаете?
– Будто слышала,– равнодушно сказала хозяйка, не поднимая век.– Он, кажется, на нашей женат, из Те-шимли.
– Правильно,– сказал Розенберг.– Так вот, мы с ним по охтинскому рынку знакомы, и он присоветовал.
– Минуточку,– сказала хозяйка,– простите, господа хорошие, хозяйственные дела.– Она повернулась к половому, который снова дремал, прислонившись к стене.– Вася,– сказала она,– погляди, не приехали ли Иваньковские за деньгами.
Сонная фигура враз скинула сон и страшно оживилась. Вася кинулся к двери и даже подпрыгнул у порога, не по необходимости, а только от одной живости. Энергия его переполняла. Он так быстро выбежал и вбежал обратно, что казалось, будто он вовсе и не выбегал. Появившись снова в дверях, он взмахнул своим грязным фартуком, что было уже совсем не нужно, и сказал: «Ожида-ют-с». И сразу снова задремал, прислонившись к стене.
– Простите, дорогие гости,– сказала хозяйка каменным голосом, вставая и опустив еще ниже веки, так что глаз ее совсем не стало видно,– угощайтесь. Если что понадобится, Васе прикажите, а я расчетец один произведу и вернусь.
Она выплыла в дверь и плавно закрыла ее за собой.
Дело шло к вечеру. На постоялом дворе было пусто. Следует помнить, что водку в то время государство не производило и продажа ее была строго запрещена. Где-то, видно, она все же производилась кустарным образом и продавалась, судя по тому, что сквозь пыльные, плотно закрытые окошки с улицы доносилось нестройное пение, очевидно, вдребезги пьяного хора. Постоялый двор был на виду у начальства, часто, наверно, проверялся, и обычные посетители постоялого двора, привязав лошадей к коновязям, оставляли их под присмотром старика сторожа, сидевшего у ворот, и уходили гулять в какие-то тайные, не известные милиции места.
Итак, в комнате, или в зале, как она называлась официально, осталось три человека: Розенберг, Васильев и половой Вася. Половой находился опять в стадии спячки. Он дремал, прислонившись к стене, и не обращал на гостей никакого внимания. Он был незаметен, неслышен, и Розенберг, позабыв про него, радостно сказал, когда за хозяйкой закрылась дверь:
– Ну, как вам понравится, ловко я ее…
Васильев резко нажал ему под столом ногу, и Розенберг замолчал на полуслове, так и не поняв, почему ему не дали говорить.
Быстро повернув голову, Васильев посмотрел на Васю. Вася дремал, прислонившись к стене, и поза его выражала полное безразличие ко всему, что делается вокруг. И только в первую секунду, даже в долю секунды, когда Васильев на него взглянул, из-под сонно опущенных век полового взглянули на Ивана внимательные, напряженно внимательные глаза. А может быть, это показалось. Даже наверно показалось, потому что долей секунды позже глаз уже не было видно. Половой крепко спал, прислонившись к стене в неудобной, но, видно, привычной ему позе, в которой проводил он, наверно, большую часть своего рабочего дня.
Розенберг не решался заговорить, но поглядывал обиженно и огорченно.
Может быть, он начал понимать, что Васильев недоволен им, и искал способа объяснить весь глубокий смысл своих поступков. По-видимому, так, потому что вдруг он начал гримасничать и беззвучно шевелить губами, очевидно рассчитывая, что по движению его губ Васильеву все станет понятно. Иван не смотрел на него. Он не сводил глаз со спящего полового. Почудились ему или нет открытые, наблюдающие его глаза? А тот, наверно, чувствовал, что на него смотрят. Он зевнул, всем видом показывая, что хочет спать, что спит, что, может быть, видит сны. Нет, не почудилось. Не спал половой Вася, а притворялся спящим и внимательно следил за гостями. Слишком уж убедительно он зевал, слишком уж убедительно показывал, что очень хочет спать. Васильев резко поднялся из-за стола.
– Слушай, товарищ,– сказал он.– Слышь-ка, Вася.
Половой проснулся, зевнул, потянулся и посмотрел ничего не понимающим сонным взглядом. Нет, не так он просыпался, когда просыпался на самом деле. В одну долю секунды переходил он из состояния сонного небытия к состоянию энергичной деятельности. Васильев готов был голову дать на отсечение: половой следил за ними. Он прикидывался спящим. Зачем? Может быть, думал он, гости разговорятся и будет что сообщить хозяйке. Не мог же он опасаться, что они украдут сахар или уйдут, не заплатив за самовар. Всего-то они были должны, наверно, копеек пятнадцать.
– Получи-ка с нас, Вася,– сказал Васильев, когда половой окончательно проснулся.
И тут с Васей произошло уже знакомое превращение. Снова его тело стало подвижным, как ртуть. Он поклонился, произвел какое-то почти балетное движение ногами и взмахнул фартуком с некоторым даже изяществом.
– Простите-с,– сказал он,– не имею права-с, у нас в обычае, что деньги получает хозяйка. Да вы не беспокойтесь, они сейчас придут-с, расчет с Иваньковскими недолгий.
Васильев весь кипел от раздражения. Ему было ясно: операция не удалась, его провели. В сущности, у них был один козырь – внезапность. Теперь у них этого козыря нет. Как он ругал себя за то, что сразу не сумел стать руководителем операции! Пусть бы Розенберг рассказывал про то, как дохнут куры и у какого виконта купил он смокинг. Отвечает за дело Васильев, значит, он и обязан продумать все с начала и до конца и, как продумано, так и делать. Конечно, можно сейчас добиться, чтобы половой взял деньги, или оставить маленький чемоданчик Наума Иосифовича. Но ведь уже поздно, наверно поздно! Долго ли перепрятать несколько шуб и ящичек с золотом!
Он подошел к окну. Решать надо было быстро. Во дворе лошади, уныло потряхивая головами, искали последние зерна овса на дне холщовых мешков. У ворот дремал старик сторож. Домов за забором не было видно, только крыши, унылые крыши из потемневшей щепы, продрогшие под морозами, промокшие под дождями крыши из щепы, такие же точно, как и сто и двести лет назад, теснились друг к другу, не разделенные садами и огородами. А над этими мрачными темными крышами глухого железнодорожного поселка пылал вполнеба красный, нарядный и мрачный закат.
И издалека доносилось нестройное пение вдребезги пьяного хора.
Васильев подумал, что никак не сочетается с этим поселком благостный и барственный облик Станислава Адамовича. Может быть, он официально и числился местным жителем, все равно не здесь был его мир, не здесь проходила его жизнь. Почему же тогда Киврин не перевез семью в Петроград? Зачем одному человеку нужны две жизни, так не похожие одна на другую?