Текст книги "Записки следователя (илл. В.Кулькова)"
Автор книги: Евгений Рысс
Соавторы: Иван Бодунов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
Разговор по душам
Первым поднялся по ступенькам в вагон Васильев, вторым – Миша, третьим – Гранин. В таком же порядке прошли они по вагону. Матери укладывали спать детей, пассажиры, не успевшие пообедать в городе, уже доставали из корзинок жареных кур и крутые яйца. Постелей в поездах было тогда очень мало, несколько комплектов на вагон. Чтобы получить постель, опытные командировочные приезжали за час до отхода поезда. Большинство пассажиров везло с собой стянутые ремнями одеяла, подушки, простыни. Свет в вагоне горел тускло. Пассажиры устраивались поудобней. Стелили одеяла, тщательно прятали чемоданы. Тогда еще существовала почти забытая ныне профессия вагонного вора. Кто-то хотел открыть окно, говоря, что в вагоне душно, кто-то возражал, говоря, что будет дуть и можно простудиться.
Мы не замечаем, как изменяется жизнь. Если бы старого москвича, прожившего в Москве долгие годы, перенести из наших дней в Москву 30-х годов, он бы не узнал своего родного города. Сегодня москвич ворчит, что в часы пик в метро много народу. Он забыл, как висел в 30-х годах, цепляясь за поручни, на трамвайной подножке. Москвич жалуется, что квартира стала ему тесна: родилась внучка и толком после работы не отдохнешь. Он забыл огромные коммунальные квартиры, ссоры и дрязги на кухнях, тесноту перегороженных комнат. Нынешний пассажир садится в вагон у большого окна, на разостланную на полке постель, заказывает чай с сухарями и ворчит, если у проводника нет сухарей. И вряд ли припомнит он, что в 30-х годах приходилось брать с собой чайник. Когда поезд подходил к станции, пассажиры прыгали с подножек на ходу, чтобы на короткой стоянке успеть выстоять очередь за кипятком.
Мы не к тому вспоминаем об этом, чтобы примирить пассажира с невнимательностью или грубостью проводников, с нехваткой того, что должно быть в достатке, будь это постель или сухари к чаю. Проводнику теперь много дано, но пассажир и спрашивать с него может много. И все-таки, сердясь на проводника, стоит порою вспомнить, насколько беднее, неудобней и медленней был тогда транспорт.
Раздался первый звонок, потом второй, потом третий. По залам ожидания и ресторану вокзала прошел человек, громко кричавший, какой звонок и какому поезду. Кричал он для того, чтобы пассажир не заговорился, успел расплатиться в ресторане и не опоздал к отходу.
Миша сидел у окна, рядом с ним сидел Васильєв, напротив– Гранин. Им не надо было заботиться о постелях, им троим предстояло не спать до самого Ленинграда. Поезд шел до Ленинграда в то время тринадцать часов. Раздался на перроне свисток, паровоз с круглым, как бочка, котлом и высокой трубой загудел, дернулся и постепенно стал набирать скорость. Миша сидел, чуть отвернувшись к окну. Васильев достал папиросу и закурил. Разговаривать никому не хотелось, да и молчать было тяжело.
Суета в вагоне понемногу стихла. Детей уже уложили спать, и только какая-то девочка, считавшая, что ее обидели, препиралась о чем-то с матерью. Скоро и она замолчала. В соседнем отделении разговаривали двое мужчин, видно сослуживцы, ехавшие в командировку. Они осуждали главного инженера за консерватизм, упомянули, что он «из бывших» и что, наверно, это сказывается. Старушка в середине вагона что-то неторопливо рассказывала, и хотя слов ее нельзя было разобрать, но по голосу слышалось, что рассказ был спокойный, неторопливый, наверно, о замужестве дочери или о женитьбе сына. Прошла проводница, заглядывая под полки. Под полками в то время часто ездили безбилетные пассажиры. Вагон громко постукивал на стыках рельсов и на стрелках, узенькое окно в деревянной раме дребезжало, и за окном все меньше было огней. Видно, Москва кончилась, начинались деревни. Васильев курил, думал и все-таки краем глаза поглядывал на Мишу: мало ли что, ведь без наручников. Всякий вздор может прийти в голову, а окно рядом. Загудел паровоз, протяжно, тоскливо, и подумалось о том, что розыск-то, в общем, кончен. Все похищенное возвращено. Даже за брошку, подаренную тетке, Миша рассчитался. Преступник задержан. Второго найти нетрудно. Говорила же соседка Тихомирова, что Миша с Валуйковым пришел утром и с Валуйковым же ушел на вокзал. Куда он денется, этот Валуйков? Завтра задержат. А ведь следов они, преступники, можно сказать, не оставили. Уж если Сальков не нашел, значит, все было предусмотрено. В общем, Васильев был делом доволен. И с Леней он хорошо придумал. Все-таки порядочный человек оказался Леня. Все сказал, что знал, и посоветовал правильно. Тихомирова он подсказал. Конечно, и повезло. С первой попытки пошли по верному следу. Но и действовали как надо, быстро и решительно.
Да, Васильев имел право порадоваться. И все-таки настроение было у него не очень хорошее. Дело не в усталости, ночь не поспать – это привычно. Когда серьезное следствие шло, не спали по нескольку ночей – и ничего.
Он повернул голову, как будто захотел посмотреть в окно. Миша сидел неподвижно. Он, наверно, так и не двинулся с той самой поры, как сели в вагон. А ведь час прошел, наверно. В вагоне тишина, пассажиры заснули. Только двое в соседнем отделении все еще не кончили осуждать главного инженера. Видно, уж очень он им наперчил.
Хорошо был скроен Миша и крепко сшит. Невысокий, широкоплечий. По внешности никогда не подумаешь, что грабитель. Да еще какой! Шутка ли, в центре Ленинграда взять такой магазин. А посмотреть – рабочий паренек. Где-нибудь в Нарвском районе или Выборгском такие тысячами ходят. Портреты их на заводах висят, в газетах о них пишут. Учатся. Некоторые уже на инженера выучились. И тоскливо стало Васильеву. Ну почему у такого молодого парня жизнь переломана? Что же он теперь? Расстрел ему вряд ли дадут, но все равно. Попадет в тюрьму, там научат такому, что и думать не хочется. И покатится вниз. Парень он волевой, упрямый. Обозлится на весь мир. Выйдет из тюрьмы, попадется снова. Тюремные дружки постараются. Не на первом, так на втором деле попадется. Опять тюрьма…
Иван Васильевич протянул руку и сам для себя неожиданно потрепал Мишу по щеке. Дружески потрепал, забыв на одну минуту, что именно он и поймал Мишу, забыв, как он боялся, что упустит его, как спешил, как боялся потерять минуту.
Миша чуть повернул голову и испуганно скосил на Васильева глаза.
– Эх, Миша, Миша,– сказал Васильев,– что же ты со своей жизнью сделал! Ведь у тебя и голова на плечах, и руки сильные. Работал бы сейчас и горя не знал. Может быть, комсомольцем бы был. С девушками бы в кино ходил.
Миша повернулся к окну. Он будто не слышал слов Ивана Васильевича. И Васильеву стало неловко. Что он за проповедник такой? Его дело ловить преступников. Он снова достал из коробки папиросу, чиркнул спичкой, закурил и посмотрел на Мишу. Миша сидел отвернувшись. Плечи у него вздрагивали.
– Ты чего? – спросил Васильев.
Миша не отвечал, он, видно, не мог говорить – горло схватывало. Плечи его вздрагивали сильней и сильней.
«Истерика,– подумал Васильев.– Эх, не нужно было разговор затевать!»
Прошел контролер. В то время проводники не отбирали билеты, и по вагонам часто ходили контролеры. Васильев повернулся так, чтобы сколько можно заслонить Мишу, дал контролеру билеты, взял их обратно и спрятал, не поворачиваясь, чтобы контролеру не видно было, что Миша плачет.
Поезд подходил к станции Клин.
В то время между Москвой и Ленинградом было пять крупных железнодорожных станций, на которых останавливались скорые поезда: Клин, Тверь, переименованная в Калинин, Бологое, Малая Вишера и Любань. Железная дорога строилась при Николае I, и тупой государь, любитель порядка, приказал провести ее прямо по линейке, а вокзалы построить одинаковые, одноэтажные, с закругленными наверху окнами, такие Же казенные и скучные, как все, что строилось по указанию императора. Были эти вокзалы выкрашены в неопределенный розоватый цвет, и если бы не было на каждом написано название, то пассажир и не знал бы, где он находится, в Клину или в Малой Вишере.
Несколько пассажиров из других вагонов вышли на перрон, кто-то побежал в буфет выпить рюмочку, кто-то прогуливался вдоль поезда. Иван Васильевич смотрел в окно. Не хотелось ему смущать Мишу. Как будто он заинтересовался станцией, но глаз с Миши все-таки не спу-скал.
Еще когда поезд подходил к перрону, прозвучал первый звонок, потом дали второй, потом дали третий. Гулявшие по перрону пассажиры неторопливо пошли по своим вагонам. Потом раздался свисток, потом загудел паровоз. Двое выскочили из буфета и бегом помчались к поезду. Станция поплыла назад. Замелькали огоньки стрелок. Сходились и расходились пути. Снова пошла скрытая ночью, ровная земля с редко раскиданными маленькими деревеньками.
– Вот вы удивляетесь,– вдруг заговорил Миша,– что жизнь у меня поломанная, что, мол, не работаю и не в комсомоле. А как же быть, если я с детства приучен к такой жизни и ничего другого не знаю? Собаку еще щенком начинают учить. Сторожевую-на чужих бросаться, охотничью – стойку делать над куропаткой, гончую– зайца догонять. И уж вы из гончей сторожа не сделаете и с ищейкой не пойдете на охоту.
Он замолчал и все смотрел за окно, в неподвижную темноту, на изредка проносившиеся мимо керосиновые огоньки деревень. Иван Васильевич тоже молчал.
– Вы моего папашу знаете? – спросил, не поворачиваясь, Миша.
– Знаю,– сказал Иван Васильевич,– и варшавское дело знаю, и лодзинское, и петербургское.
– Он этого и не скрывает,– грустно сказал Миша,– он любит рассказывать про свои дела. Гордится очень. Тем более – старые грехи погашены, а сейчас он, как бы сказать, в отставке. Трудится, зарплату получает. Так что тут никакого секрета нет. А как он меня воспитывал, вы знаете? – Васильев промолчал.– Мама у меня была хорошая. Как они поженились, понять не могу. Вот уж разные люди! Она воровскую профессию не уважала. Она только папашу очень боялась. А его и верно бояться можно. У него характер строгий. Так он и вежливый, кажется. Слова дурного как будто сказать не может. А если разозлится – ой-ой-ой! Я сколько себя помню, лет с четырех, наверно, все слышу: «Тебе вором быть. Тебе приучаться надо, ты грабителем будешь». Другой отец такими словами сына срамит, если сын провинился, а мой в похвалу. Мол, обыкновенные люди просто дураки, а мы с тобой банк возьмем или магазин и гулять будем, вот мы какие умные. Лет в семь-восемь, если я товарища приведу, хорошего мальчишку, отец недоволен: «Это тебе не компания, ты себе компанию подбирай, чтобы потом дела с ними делать. Вы, хоть еще и мальчики, уже сейчас приучайтесь. Что плохо лежит, то ваше. Если брать умело да осторожненько, не попадешься». Ведь у меня и товарищей-то честных нет, одно жулье. Если правду сказать, честною позвать – отца боишься, сторонишься их.
А потом и они сторониться стали. Мать умерла, мне двенадцать лет было. Тут уж без нее отец разошелся. Другие ребята на коньках да за грибами, а мы с папашей водку пьем. Папиросами он меня угощает. И все рассказывает, как он хорошо жизнь прожил, какие большие суммы брал и как жили весело. И про женщин разную гадость. Вспоминать противно. И он ведь ко мне не злой был. Он и подарок подарит, и погулять возьмет. А я мальчишка. Мне это приятно. Другие ребята в эти годы в девять часов спать ложатся, а я за столом сижу. К папаше пришли знакомые, водка на столе, все выпивши, и я выпивши, мне подливают, хвалят меня, как я ловко водку глотаю.
Миша скрипнул зубами. Была у него такая привычка. И снова долго молчал, глядя в окно. Молчали и Васильев и Гранин. Уже и двое командировочных, решительно осудив главного инженера, улеглись спать. Вагон затих. Только в последнем отделении сидел грабитель и два оперативника. Внешне они ничем не отличались от других пассажиров, но разговаривали о вещах страшных и удивительных, о которых, наверно, кроме них, в вагоне никто никогда и не слышал.
– Ну, потом папаша женился,– заговорил снова после долгого молчания Миша.– Они с женой хорошо живут, да и я зла на нее не имею, что с нее взять. Коза и коза. Она про папашины дела знает. Но ей-то что. Деньги есть. Папаша мужчина представительный. Официанты в ресторанах уважают. Она считает, что живут они хорошо.
Он сказал это с чуть заметной грустью и снова замолчал, вспоминая, наверно, родной свой дом.
Иван Васильевич не хотел задавать вопросов. Слишком искренне говорил Миша. Да и что Васильев мог узнать от Миши такого, что было бы важно для следствия? Миша пойман с поличным и будет осужден. Отец ведет себя осторожно, ни в чем не попался, и судить его не за что. Следовательский интерес, в сущности говоря, кончился. Начался интерес человеческий. «Странно,– подумал Васильев,– парень, видно, хороший, искренний, запутался не по своей вине, а наказание понесет. А отец настоящий негодяй, и никак его под суд не подведешь. Сын за отца ответит, и ничего тут не сделаешь».
– Mu тут одни,– заговорил Миша,– никто нас не слышит, протокола нет, так я вам скажу. Вы думаете, кто это дело разработал, я, что ли? Это отец несколько месяцев готовил. Пришел как-то, жене кольцо принес в подарок, дорогое кольцо, с бриллиантом. Ну, она разахалась: миленький, мол, спасибо, а он мне это кольцо показывает. «Эх,– говорит,– Миша, сколько в магазине «Русские самоцветы» таких вещей! Ты бы заглянул туда, посмотрел. Государству это ни к чему, а человеку на всю жизнь хватило бы». Я сразу понял,-к чему он гнет, но промолчал. А он каждый день заговаривает. Все свои старые истории снова пересказал. И какой он был молодец, и какие товарищи у него молодцы были, и что, мол, теперь молодежь пошла ерундовая, трусы, мол, и неумехи, головы, мол, на плечах нет. Каждый день собаку водил гулять мимо магазина и все рассказывает, что стена от цветочного магазина отделяет тонкая, а из цветочного дверь прямо во двор. Товарища одного привел, тоже молодого человека. «Вот бы,– говорит,– вам вдвоем дело поднять».
– Валуйкова? – сказал равнодушно Васильев.
– Ах, вы и это знаете,– не стал спорить Миша.– Он чахоточный, ему жить недолго. А папаша так ему расписал, как можно последние годы прожить, что тот соображение потерял. Он невиноватый, с больного что спрашивать. Мы с папашей главные в деле. Ну, я и поддался, конечно. И натаскан с детства, как собака на куропаток, и папаша у меня умный, знает, где пошутить, где попрекнуть. Да и так думал, по совести говоря: возьму магазин, и руки развязаны. Уеду куда-нибудь к черту, начну по-новому жить. И представьте себе, папаша здорово разработал дело. На удивление. Столько с нами возился, каждую мелочь нам десять раз повторил, чтобы мы хорошо запомнили. Вот мы на дело и пошли. Инструмент у нас был хороший, работали мы быстро, часа за три управились. Пришли домой утречком, папаша встретил нас такой радостный. «Вы,– говорит,– идите в баньку попарьтесь, а мы тут пока позавтракать приготовим». Это у него еще со старых времен был обычай: после дела обязательно попариться в бане; Пришли. На столе завтрак и водочка. Выпили, рассказали. Папаша все расспросил в подробностях, а потом и говорит: «Вы,– говорит,– магазин легко взяли, но зато и вас теперь легко возьмут. Это вы мне поверьте».
Снова Миша надолго замолчал. Он смотрел по-прежнему в окно, и липа его не было видно. Когда он заговорил снова, голос у него был совершенно спокойный.
– Мы с Валуйковым обалдели,– продолжал Миша.– «Как же так,– говорим,– что же вы раньше нам не сказали?» А он растерялся, видно, сказал не подумав. «Да нет, говорит, я пошутил». Но только мы с Валуйковым видели: какие уж тут шутки. Ну, а вечером я в Москву уехал.
За окном снова выплыла из темноты точно такая же станция, как Клин. Это был город Тверь. Но если б не надпись на здании вокзала, можно было бы подумать, что поезд сделал круг километров сто и снова остановился в Клину. На этот раз никто из пассажиров не сошел с поезда. Было уже поздно. Все спали. Пока стояли в Твери, Миша молчал и заговорил, только когда поезд отошел от вокзала и снова за окном была темнота.
– Гражданин начальник,– спросил он как-то нарочито спокойно, с какой-то слишком равнодушной интонацией,– как вы думаете, расстреляют меня или оставят жить?
– Я, Миша, не судья,-ответил Васильев,– точно тебе сказать не могу. Но думаю, что, если ты чистосердечно признаешься, жизнь тебе оставят.
И снова Миша долго молчал, глядя в окно. А потом сказал:
– Только знаете, про папашу это я вам сказал. А показаний я на него давать не буду. Ни за что. Хоть отец у меня и очень плохой человек, такой, что, наверно, и не бывает хуже, а все-таки показывать я на отца не буду.– И убежденно добавил: – Пусть лучше расстреляют.
Старик Тихомиров откровенничает
На следующий день Васильев вызвал Александра Михайловича Тихомирова, Мишиного отца. Очень хотелось ему доказать, что' Александр Михайлович продумал и организовал ограбление магазина и, стало быть, хотя сам и не грабил, все-таки соучастник преступления. Васильев понимал, что, вероятнее всего, обвинить его не удастся. Насколько он понял Мишин характер, раз он решил против отца не показывать, ничем его не переубедишь. Ночной разговор в вагоне, конечно же, не мог фигурировать на суде. Не было ни протокола, ни Мишиной подписи. Мало ли что может наболтать арестованный. Наболтает, а потом откажется от своих слов. Да и, кроме того, слишком уж искренне и взволнованно говорил Миша. Говорил, не думая о последствиях. Говорил, доверяя и Васильеву и Гранину.
Миша понравился Ивану Васильевичу. Ведь, по совести говоря, воспитанный таким отцом, парень мог быть гораздо хуже.
И вот перед Иваном Васильевичем сидит хорошо одетый, барственного вида старик, похожий на профессора или на владельца завода в царское время, отдыхающего каждый год за границей, человека богатого, уважаемого и уверенного в себе.
У старика небольшая бородка, аккуратно подстриженная, он отлично выбрит и, кажется, ничуть не волнуется. Во всяком случае, внешне он совершенно спокоен.
– Что вам известно об ограблении магазина «Русские самоцветы»? – спрашивает Васильев.
– То, что я прочитал в «Красной газете»,– спокойно отвечает старик.
– А известно ли вам, что магазин ограбил ваш сын Михаил вместе с Валуйковым?
– Неизвестно. А если вы уже знаете, значит, неумело ограбил, значит, дурак у меня сын.
– Ну, почему ж неумело? – удивляется Васильев.– Подготовили ведь дело вы, и подготовили хорошо. Чувствуется опытная рука. С цветочным магазином, например, очень хорошо было придумано. И сейфы вскрыты прекрасно. Инструменты, наверно, еще дореволюционные?
– Вот поймаете Мишу,– говорит Тихомиров,– он вам покажет, посмотрите сами. Я-то ведь их не видел.
– А я их сегодня внимательно рассмотрел,– говорит Васильев,– первоклассные инструменты. Нынче таких не делают. Это только до революции в частных мастерских.
– Вот вы у Миши и спросите, где он их достал. Раз вы Мишу уже задержали, так я вам еще раз скажу: дурак он. Я бы уж вас поводил, будьте уверены.
– Кстати,– говорит Васильев и откладывает в сторону ручку, показывая, что вопрос неофициальный и в протокол не заносится.– Скажите, пожалуйста, вам ведь, наверно, рассказали соседи, что к вам приходили и расспрашивали о вас во дворе.
– Три человека не преминули сообщить,– усмехается старик.– Думали, может, вам все-таки я был нужен, а не Тихонравов какой-то.
– Ну, и вы, конечно, поняли, что за вами следят и что мы уже знаем о том, что Миша в Москве.
– Помилуйте,– говорит обиженно старик,– неужели ж я мог не сообразить! Я ведь из прежнего поколения. Это сейчас всякий необразованный дурак лезет брать магазин или банк. А в мое время это была профессорская работа. Если дела не знаешь, и не берись. В мое время работали только специалисты.
– Значит, знали? – переспрашивает Васильев.– Тогда позвольте следующий вопрос. Как же вы сына не предупредили? Ведь есть телеграф. Можно условленную телеграмму какую-нибудь или намеком'.
Старик начинает смеяться беззвучным смехом. Он достает носовой платок и вытирает лицо. Он даже вспотел от смеха.
– Вы меня не смешите, гражданин следователь,– говорит Тихомиров, наконец успокоившись.– Я ведь нынешний сыскной розыск уважаю. Царский не уважал, а советский уважаю. Я из-за этого и работу бросил.
– Как это – бросили? – удивляется Васильев.– Вы ведь сейчас работаете на литейном заводе бригадиром.
– Ну, вы же понимаете,– тянет старик брезгливо,– это же для видимости. Для приличия. Как нынче говорят, для социального положения. А от настоящей работы я давно отстал. И вы это знаете. Иначе давно бы меня посадили.
– Ну, так почему же вы все-таки телеграмму не послали?
– Вы меня обижаете, гражданин следователь! – сердито говорит Тихомиров.– Раз уж вы до меня добрались и узнали, что Миша в Москве, так неужели телеграф оставили без внимания? Ну, скажем, послал бы а телеграмму такую, например: «Не стесняй тетку, переезжай к товарищам, целую, любящий папа». Телеграмму Мише бы не вручили и, значит, пользы б я ему никакой не принес, а себе принес бы вред. Было бы доказательство, мол, отец Тихомиров об ограблении знал и, где скрывается сын, тоже знал. А теперь подозревать вы меня можете, а доказать ничего не можете. А подозревать вы меня всегда подозревали, так что это мне все равно.
Васильев усмехнулся. Действительно, позавчера, узнав про отъезд Миши, он прежде всего позвонил в московский угрозыск и попросил, чтобы все адресованные Мише телеграммы задерживались. Сначала ему было немного обидно, что старик сразу предусмотрел эту нехитрую операцию, но потом он подумал, что было б гораздо более обидно, если б старик предусмотрел, а они бы этого не сделали.
– Так за что же вы, гражданин Тихомиров, уважаете советский уголовный розыск? – спросил Васильев, чтобы перевести разговор.
Старик опять усмехнулся, на этот раз коротко и почему-то ядовито.
– Вы, наверно, думаете,– сказал он,– что я вас уважаю за таланты? Во-первых, талантов особенных нет и уменья пока нет особенного, хотя не скрою, по-видимому, уменья набираетесь. Может быть, и таланта. Но дело не в этом. Раскрываете вы больше, по-вашему говоря, преступлений, чем царские сыщики. Тут ничего не скажешь. Но ведь это дело обоюдоострое. Вот, скажем, я из-за этого свою работу не бросил бы. Человек я опытный, дело знаю. Вы бы стали умелей, и я бы понял, что надо стать похитрее, и стал бы. Ведь у меня-то времени больше. Одно дело в год мне достаточно. Значит, время подумать есть. Что-нибудь да придумал бы новое. Это, конечно, если бы я был мальчишкой, который начитался Пинкертона да Картера и думал бы, что в жизни все так и бывает. Мол, честные сыщики ловят хитрых грабителей. Мне бы тогда интересно было работать. Рискованно, но интересно. Ну, а риск во всяком деле есть. Риску бояться, так и по улицам нельзя ходить. Я вот до революции шесть скаковых лошадей держал и играл на бегах крупно. Иногда проигрывал, иногда выигрывал. Но, к сожалению, не мальчик и знаю, что Картера и Пинкертона писали голодные студенты по двадцать пять рублей за книжку. А настоящий Пинкертон провокаторов посылает к забастовщикам в Соединенных Штатах. Забастовки подавлять помогает. И что никакой романтики нет ни в ограблении банка, ни в поимке преступника. Все, молодой человек, одна только коммерция. А в коммерции нужны обязательно две стороны: покупатель и продавец. Иначе никакая коммерция не получится. Так я работал всю жизнь, так привык и иначе не могу. А вы законы игры нарушили, так что игра для меня стала наверняка проигрышной. Зачем я буду в нее играть?
– Не понимаю,– сказал Васильев.
Старик посмотрел на дверь, потом на Ивана Васильевича.
– Гражданин следователь,– прошептал он совсем тихо,– возьмите у меня сто тысяч рублей.
Васильев обалдел. Ему даже показалось, что он ослышался. Но у Тихомирова был такой конспиративный, такой таинственный вид, что, очевидно, старик в самом деле это сказал.
– Получите наличными, деньги у меня приготовлены. Вы меня вызовете еще раз для выяснения подробностей, и я вам их сюда принесу. Я вам верю. Вы человек порядочный, не подведете. Деньги наличные, сторублевыми ассигнациями, тысяча штук.
Васильеву стало интересно. В первый раз в жизни ему предлагали взятку.
– И что же я должен за эти сто тысяч сделать? – спросил он спокойно.– Мишу освободить уже невозможно.
– Черт с ним, с мальчишкой,– шепнул Тихомиров,– толку из него все равно не будет. Просто вывести меня из дела, и все.
Васильев рассмеялся и сказал:
– Нет, спасибо, я в зарплату укладываюсь. А вот за то, чтобы узнать, откуда у вас эти сто тысяч, я бы дорого дал.
Тихомиров опять рассмеялся и смеялся долго, потом достал платок и вытер со лба пот.
– Ну вот,– сказал он,– как же можно с вами вести дело? Я вам предлагаю сто тысяч за то, что вы все равно сделаете бесплатно. Ведь меня вы и так отпустите, улик против меня нет. Да и в самом деле, я после революции работу бросил. Значит, вас бы любое начальство одобрило, поскольку держать меня не за что. И сто тысяч у вас были бы в кармане. А вы не берете. Я вот преступник-удачник, ни разу не сидел, а брал до революции крупные дела. Вы думаете что же, в царское время следователи были глупые? Были разные, и глупые и умные. Значит, что же, идти на риск? А вдруг на умного налетишь. Вы, наверно, слышали про мое дело с Вознесенским ломбардом? (Васильев кивнул головой.) Ведь знаете, как об этом газеты шумели? Я было начал вырезки собирать, да бросил. А дело, в сущности, нехитрое. Ну, разведали, конечно, ломбард. Вскрыть можно, инструменты у нас первоклассные, люди подобрались умелые, работу понимающие. Пять человек, один к одному. С чего же мы начали, как вы думаете? Маски заказали, оружие? Ерунда все это. Пинкертон! Я тогда еще в Москве жил, приехал, занял люкс в «Европейской», побрился, постригся и пошел… куда бы вы думали? К околоточному. Ну, он меня встретил с почетом, видит – человек богатый, представительный. «Чем,– говорит,– могу?» Я вынул десять тысяч и говорю: «Вот,– говорю,– это вам на память от компании уважающих вас людей». Он, видно, был не дурак, глазом не сморгнул и говорит: «Весьма, мол, почтен. Чем смогу доказать мое к вам ответное уважение?» А денег, между прочим, не берет, я их так и держу. Я ему говорю прямо: «Думаем,– говорю,– взять Вознесенский ломбард. Нужна ваша помощь».– «Дело,– говорит,– большое». А я ему говорю: «Столько же получите сразу после дела». Он задумался. «Двадцать тысяч,– говорит,– хорошо, а вы со второй половиной не удерете?» Я только руками развел. Он молча взял деньги, и дело было заметано.
– И помог? – спросил Васильев.
– Решили,– сказал Тихомиров, как будто не слышал вопроса Ивана Васильевича,– ломбард брать на пасху. Тогда ведь на пасху несколько дней не работали. Охранялся ломбард артелью с солидарной ответственностью. Артельщики все были народ состоятельный, все внесли большие залоги. Словом, на них рассчитывать не приходилось. Околоточный всю полицию вокруг разогнал. Надо, мол, возле церквей быть. Ну, мы думали, артельщики тоже богу пойдут помолиться. Оставят одного-двух и пойдут; Но, мерзавцы, оказались добросовестные. Люди, понимаете, по церквам ходят, благовест над городом стоит, всякая тварь бога славит, а эти злодеи сидят в ломбарде и хоть бы что. Тут появляется околоточный, при полной парадной форме, якобы обходит подведомственный околоток. Заглядывает он в ломбард, посмотреть, все ли в порядке, и видит такое безобразие: люди бога забыли! Он и говорит: «Что же вы, ребята, делаете? Святой день, а вы тут торчите. Оставьте, мол, одного, а остальные идите, празднуйте. Тут вокруг полиции столько, что муха не пролетит». Ну, они думают, действительно, раз полиция… Попраздновать-то всякому хочется. Жребий кинули, одного оставили, а остальные ушли. Ну, мы этого одного скрутили, рот заткнули и до вечера чистили ломбард. Семьдесят тысяч взяли, двадцать тысяч околоточному, пятьдесят нам. Без малого по десять тысяч вышло на брата. Околоточного, правда, выгнали из полиции, но ему было плевать. На пасху взяли ломбард, а на троицу уже у околоточного в новом доме гуляли. Хороший купил дом. Десять тысяч отдал, и не жалко было. Десять тысяч еще у него осталось, он их в дело вложил. Так бы и жил припеваючи до самой смерти, если бы революция не помешала. Ну, в этом мы не виноваты. Теперь я и не знаю, где он.
– И все в полиции брали? – спросил Васильев.
– С опаской, конечно, брали, но почти все. И можно было работать. А сейчас я вам сто тысяч предлагаю просто так, зря, за то, что вы все равно сделаете, и вы не берете. Так какая же тут работа!
Васильев посмотрел на этого барственного, холеного, циничного старика, представил себе коренастого молчаливого Мишу, тоскливо сидящего в камере. И стало у Васильева нехорошо на душе.
– Ваш пропуск,– сухо сказал он Тихомирову.
Подписал его и, кивнув, простился.