Текст книги "Черная радуга"
Автор книги: Евгений Наумов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
– Боятся себя скомпрометировать, – квакнул кто-то.
– Боятся! – гаркнул Роман Эсхакович. – А я не боялся себя скомпрометировать, когда сам лично в молодости развешивал отстиранные пеленки во дворе? А теперь стал им не нужен. Раньше прибегали: папочка, машину покупаем, папочка, квартиру кооперируем… помоги! Когда же папочка высох – рыла отвернули! Разложилось общество… Заветы предков забыли.
И вот он оказался в канализации. Видать, и тут бугор, командует. Голос у него подходящий.
Он узнал Матвея – обнялись, даже всхлипнули.
– Его проверять не надо, – бросил Роман Эсхакович через плечо Быстрому. – Наш человек.
– Ты чего не дома? – спросил Матвей. – У тебя ж трехкомнатная, шведский гарнитур с переливами.
– Там такие переливы с утра до вечера, а в выходной соберутся всем кагалом воспитывать – вой будто по упокойнику. Тут я себя человеком чувствую.
Приличный костюм он еще не пропил, но вид уже имел обшарпанный, одно стекло очков треснуло, глаза даже не по-хамелеоньи, а по рачьи – от высокого давления вылезли – разъезжались. Академик подходил к штопору.
– А ты чего?
– Сели мне на хвост. Я девушку одну ищу – Лену.
– Есть тут… морда как печеное яблоко. Вон там в углу валяется. Не она?
– Скорей всего, нет.
Матвей вгляделся. Публика как на вокзале – есть и оборванцы, есть и прилично одетые. Один даже при галстуке, правда, засаленном. Вроде бы и знакомые лица мелькали. Кожухи, ватники постланы на толстую трубу отопления. Кто-то сидит на ящиках из-под водки. Из ящиков же сколочены импровизированные столики, на одном забивают «козла», на другом некто в кацавейке жарит на сковороде оленину – металлическая подставка, горит сухой спирт. Запашок так себе, дышать можно. Впрочем, после «Быстрого» у Матвея горело в ноздрях.
Более всего поражало то, что вокруг в изобилии стояла сивуха: водка, портвейны, бормотуха. Даже болгарский сухач где-то в дыму блистал медалями.
– Притыкайтесь, – сказал Роман Эсхакович. – Пьем по-северному: наливай, что видишь. А ты с «Быстрым» ко мне не лезь! – вызверился он на «турка». – У меня голос.
Он повернулся и махнул руками:
– Продолжим!
Хор из четырех бичей грянул:
И тут среди бутылок,
В дыму от папирос
Сидел, чесал затылоки
И сам Исус Христос!
– Тарам-бум-бум, тарам-бум-бум, тара-бум-бум-бум, бум-бум-бум-бум! – нечеловеческим голосом захрипел солист. Матвея шатнуло к стенке, по которой слезилась вода.
Долго пороли похабщину пьяные бичи – своеобразную «Энеиду», сочиненную, видимо, одним из подземных бардов, сплошь непечатную, в узорах замысловатой матерщины.
Матвей такого никогда не слышал. Сначала ему было интересно, но потом из дыма к нему протянулся стакан водки, он его высосал – после «Быстрого» водка казалась томатным соком, приятно прокатилась по телу, – закусил горячей жареной олениной с луком («Откуда тут лук? Наверное, сухой…»), а потом приткнулся в свободном месте на трубе, обтянутой стекловатой, – настоящий матрац с подогревом, и его сморило. «Тут меня не найдут», – подумал, засыпая.
Проснулся сразу, с тяжким всхлипом, будто из омута вынырнул.
Первая мысль была: «Пожар!» В глаза ярко било багровое пламя, качался огонь.
– Вздынь! – он узнал неповторимый голос Романа Эсхаковича. – Ну тебя и дотолкаться… Спишь как министр.
– Что? Горим? – от «Быстрого» и другой сивухи его била неудержимая, такая знакомая дрожь. – Опохмелиться осталось?
– Будет тебе опохмелка… – Фонарь, на стекло которого был надвинут почему-то красный светофильтр, качнулся вправо. – Слышишь, мусора ломятся?
Со стороны люка доносилось негромкое, но какое-то злое, напористое позвякивание.
– Мусора? Значит, и тут меня нашли… – Он мигом вскочил, но тут же чуть не упал.
– Эге… – в красном свете он различил протянутую кружку, поймал ее и выпил залпом. Ожгло, зажгло.
– Ну, спасибо! Куда тикать? У вас должны быть запасные выходы…
– Они не из балетного кружка. И у запасных выходов стоят.
Только тут он заметил, что вокруг ничего не видно. Пригнулся. Что-то капало. Мысли привычно путались.
– Где все? Где «турок» – Коляша из Занзибара?
– Идем. – Он двинулся вслед за покачивающимся красным кругом фонаря. В голове в такт шагам ухало.
– Вот.
Красный блик осветил сбоку в стене овальную дверцу, вроде бы железную. «Как на подводной лодке», – вспомнилось.
– Приложи руку.
Он приложил крупно тремирующую руку к дверце и ощутил сухой холод гранита. Вдруг на дверце зажглось изумрудное изображение Зеленого Змия!
– Теперь дохни сюда. От души, не как в нарко.
Он фукнул в какую-то решетку. И дверца тотчас распахнулась – массивная, толстая, но поворачивалась легко на смазанных шарнирах. Только они пролезли внутрь, как дверца захлопнулась, будто сквозняком. Пролезая, Матвей слышал, как где-то вдали загремел вышибленный наконец люк.
– Уже ворвались, – хмыкнул Роман Эсхакович. – Теперь пусть ищут. Эту дверку разве что из пушки прошибешь, а пушку сюда не втащишь.
Низкое помещение было слабо освещено, но в нем чувствовались простор и ширь.
– Что это?
– Бывшие подземные склады Свенсона. Ну, помнишь, когда-то работал тут с размахом американский купец. Говорят, ты на него очень похож – такой же широкомордый, шкиперская бородка.
Матвей вспомнил, как приветливо здоровались с ним глубокие старики в селениях и, подойдя, ласково пожимали руку:
– Спирт привез?
Потом ему разъяснили, что его принимали за вернувшегося наконец Свенсона.
– Нет, вот это, что это было?
– Ну, среди алкашей тоже есть светлые головы. Вот и приспособили простейшие реле: пропускают сюда только наших. Два фактора – тремор руки и концентрация сивухи в организме.
Матвей чуть не повалился на бетонный пол от смеха.
– Значит, трезвый мусор сюда не проникнет? Аха-ха-ха! А если все же налакается во имя высокой цели? Чтобы искоренить алкашей?
– Долго ему придется лакать… Со службы пять раз успеет вылететь. Кстати, знаешь ли ты, что слово «мусор» в смысле «мильтон» пришло к нам из древнего языка иврит? Так же, как и немало других слов, о происхождении которых мы и понятия не имеем.
Разговаривая, они медленно шли по, казалось, нескончаемому бетонному помещению. Под ногами что-то скрипело, и тут Матвей понял: это не бетон, а скала. Не раз бывал в рудниках. Хотел спросить, вырубили или пещера естественная, но раздумал. Откуда-то шел свет. Прошагали какой-то штрек.
– Ну, вот и пришли.
Они стояли в небольшом помещении или пещере, толком не разобрать. Роман Эсхакович несколько раз качнул фонарем, и из глубины неслышно выплыли две фигуры, вроде бы женские. Когда они появились, показалось, будто открылась дверь в помещение, где гудит веселье. Потом как отрезало.
– Матюша! – с чувством сказал Роман Эсхакович. – Выбирай. Или ты идешь туда, – он махнул фонарем в сторону уютного веселья, – к нам… Но там жизнь коротка, горим, словно электродуга. Или выпустим тебя наверх – тлеть, коптить, лечить геморрои. Протянешь, а конец один. Впрочем, я не агитатор. Ты понял, что я давно раскусил тебя, алкаш ты башковитый.
– Но ведь башку-то мы не губим…
– И ты поверил в эту галиматню! – Он так и сказал: «галиматню», даже в само слово вкладывая невыразимое презрение. – Настоящую башку никакая сивуха не возьмет! Губит она те башки, которые и так ни на что не годны. И в этом главная загадка алкоголя. Кто разгадает – король!
В полумраке раздалось сдержанное хихиканье, по голосам Матвей вдруг понял: девчушки! Стал с интересом приглядываться.
– А это кто?
– Да погоди! Говори свое решение.
– Но что у вас там?
– Страна Гамаюн! Помнишь, Володя пел про птицу счастья? Вот она, мы ее создали! Но экскурсантов не пускаем. Или ты с нами, или уходи к геморроям.
– Эта птица еще называется Каган…
– Знаю. Но Володя называл ее Гамаюн.
Матвей угрюмо сказал:
– До геморроя мне еще далеко. А вот дело одно наверху есть. Поклялся: доведу. Дай только опохмелиться.
Голос Романа Эсхаковича дрогнул:
– Только жаль, что не хочешь под крыло птицы Гамаюн. Она многих оберегла… А за тебя боюсь. Там, наверху, люди злые к нашему брату, оборотистые. Выдадут и продадут.
Он махнул красным фонарем, и только теперь Матвей понял, что это, видимо, был символ верховной власти тут, в темном подземелье.
– Гамаюночки! Приведите его в форму, сделайте все, что потребно, дабы там, наверху, его сразу же не забарабали.
Он повернулся, но Матвей его остановил:
– Роман! Скажи, сколько ты за свою жизнь выпил?
И ответ прозвучал громом в подземелье:
– Я выпил столько, что тебе не переплыть!
Матвея снова начала бить дрожь, но ласковые ладошки справа и слева подхватили его и повели. Куда, он не разобрал, потому что всматривался в девичьи силуэты. Одна вроде была яркой блондинкой, другая – чернокудрая. Временами чуть более сильный свет обрисовывал красивые личики, но черт не разобрать. Одна благоухала вроде бы ландышем серебристым, другая – красным маком.
«Виденица? – напряженно соображал. – Или живу?»
Резко повернули и куда-то вошли. Матвей сначала рванулся, как конь, – показалось, что в манипуляционную нарко. Кушетка, по углам поблескивают никелированные инструменты. Но девушки разом прильнули с обеих сторон, гладили лицо, голову – успокоили. Быстрые руки ловко расстегивали, рассупонивали от тяжелой неуклюжей одежды. «Раздевают? – смирился он. – Сейчас пижаму принесут или свяжут?»
Ручка скользнула по его щетине.
– Сначала побрить.
Одна светила фонарем, другая проворно намылила его щеки и брила безопасным станком. Он сидел смирно голышом на кушетке и чувствовал, что она мокрая, деревянная – в нарко таких не бывает, там все обтянуто клеенкой. Было тепло, как-то парко, вроде в предбаннике.
– Стричь не будем? Прическа нормальная.
– Молодчик…
Повинуясь их рукам, он улегся на топчан, и они принялись растирать его какой-то едко пахнущей жидкостью. Тут же он определил: перцовая.
– Дайте лучше хлебнуть! – рванулся он.
– Нет, нет. Это сильная, не та…
«Почему они говорят шепотом?» Все тело начало гореть приятным огнем. В нос вдруг шибануло так, что он чуть не свалился с топчана. «Нашатырь!» Потерли и виски.
– Лежи, лежи… Ты когда из нарко?
– Вчера, – прохрипел Матвей. – Но вчера же и успел…
Он глубоко, прерывисто вздохнул.
– Вот что значит вернуть мужика в форму… А я-то думаю, почему от вас по-разному пахнет? Разные одеколоны глушите?
И тут они засмеялись в полный голос. Голоса хоть и хрипловатые, но приятные. «Почему же говорили шепотом? Стеснялись? Или создавали настроение?»
– Теперь поднимайся и стань вот здесь.
Они отошли в разные углы комнаты, и вдруг из углов по голому беззащитному телу Матвея ударили мощные струи тепловатой воды. Душ Шарко или черт знает что? Наверное, подключились прямо к городскому водопроводу, мелькнула мысль. Струи становились все горячее, ошпаривали с ног до головы, но он терпел. Пусть делают что хотят. Он уже понял, что дело свое они знают. И вдруг чуть не закричал: струи разом стали ледяными.
Потом его растирали жесткими полотенцами – такие Матвей видел только в английской гостинице, а тут долго искал и не нашел.
Тело горело, вернулась ясность мысли, хотелось двигаться, появилась давно не ощущаемая энергия. Он сам быстро оделся, причесался.
– Ну, гамаюночки! Ну, родные…
– Вот тебе еще на посошок.
И в свете фонарика перед ним заблистал гранями полный стакан – и спрашивать не надо чего. Другая протянула бутерброд.
– А уж после этого… – он прожевал бутерброд, – я на телевышку залезу и буду кричать, какие тут чародейницы. Эх, если бы так в нарко приводили в форму, все бы туда рвались… Вы каждого так ублажаете?
– Сказано было: ты наш почетный гость.
– Хотел лица ваши посмотреть, хотел имена спросить… Не буду. Пусть все остается так, как в сказке. Только… рановато вы на одеколон перешли.
И тут же почувствовал, как зло напряглись их нежные тела.
– Не был бы ты почетным гостем, я тебе ответила бы… – прошептала одна.
А вторая добавила:
– Рановато? Да мы из-за этого слова из дому сбежали! То рановато, это рановато. И ты гусь!
– Все, все, молчу, – взмолился Матвей. – Ляпнул не подумав. Дайте мне по морде, ежели в обиде.
Гамаюночки обмякли и снова ласково засмеялись. Как всегда, вовремя сказанные покаянные слова разрядили обстановку.
Ему указали выход. Матвеи вынырнул в развалинах какого-то недостроенного дома. Вышел оттуда с деловитым видом – почти центр города. Поймал несколько взглядов, безразличных, дежурных. Значит, ничем не привлекает внимания. Гамаюночки сделали из него человека за каких-то полчаса. Он представил, в каком виде вылез бы из канализационного люка, если бы не они. Да его первый тимуровец отвел бы в ближайшее отделение! Хотя теперь тимуровцев уже нет… Ну, повзрослевший бывший тимуровец.
Значит, все в порядке.
Но он ошибся. Они уже шли по его следу. И взяли его, когда он совсем расслабился.
Теперь он ждал своего часа.
Как-то в одном нарко он развязывался пять раз, но не успевал выйти из палаты – уже летели медсестры:
– Матвеи Иванович, опять?! Да что же это такое?
– Не могу.
– Вам покой нужен, понимаете, покой!
– Какой покой может быть у связанного человека?
Продавали свои же братья, алкаши-доброхоты, которые таким гнусным образом зарабатывали себе льготы, поблажки, а то и досрочное освобождение. Придя в отчаяние, медсестры пригласили из трезварня по соседству амбалов, и те, кряхтя, матерясь и дыша сивухой, связали его какими-то жесткими лошадиными узлами, а уходя, пообещали:
– Теперь не рыпнется.
Лошадиные узлы он развязал почему-то еще быстрее. И только после пятого раза понял, что нужно выждать, – гнусные доброхоты то и дело шастали мимо палаты, карауля момент, когда можно побежать с новым доносом не заработать свой иудов горшочек каши. Он дождался трех часов ночи, развязался и ушел.
Академик преподал ему немало ярких запоминающихся уроков. Неизвестно, почему называли его Академиком. За то ли, что превзошел все алкогольные науки, а может, действительно им был, – теперь по новым порядкам и академиков не жалуют: если замешан, так и загремишь вниз по лестнице, ведущей наверх. Но дело свое знал. У него уже было вшито три торпеды, и он с гордостью называл себя: «трижды торпедоносец». Известный поэт погиб от одной торпеды, кинорежиссер – от двух, а вот Академик преспокойно глушил алкоголь во всех видах, кроме «Быстрого», – берег горло.
Тут были свои секреты.
– Все дело в том; что они принадлежали к элите, к аристократии, – говаривал он, подняв вверх растопыренную пятерню. – Вшивали им профессора в отдельных покоях и небось кулдыкали: ни в коем случае не пить, иначе погибель! А душа, видать, горела…
И добавлял печально, опустив голову:
– Эх, Володя, эх, Вася, попали б вы сюда на денек, прошли бы мою школу, до сих пор творили бы свое бессмертие! Кому поверили?
Он научил Матвея имитировать белую горячку («С «белочкой» безопаснее, ответственности никакой, а все хлопочут над тобой, потом заморятся, ты – вжик в щель и был таков, даже если изловят, все равно на «белочку» спишут»), развязываться из самой сложной системы, правильно отвечать на каверзные вопросы-тесты психиатров.
– Они ведь по учебникам шуруют, а эти учебники я сам писал, – добавлял он мимоходом. Кто его знает, может, и писал. Для того чтобы писать, вжиться надо. Некоторые так вживаются, что потом их не выживешь.
– Когда мне вкатили в ангар первую торпеду, – он хлопал себя по ягодице, – я притих, затаился. Думаю, чем черт не шутит: хлебнешь – и вперед пятками понесут. Залег на дно. Друзьям говорю: печатайте объявление в прессе: «Ушел из жизни». А оно ведь и верно – перестали люди со мной общаться – непьющий. Ни ко мне, ни я никуда. О чем говорить? В шахматы играть? И я пошел в народ. Народ вразумил, поддержал. Снова вписался в меридиан, глушу ее, родимую.
– И не влияет? Сивуха-то? – осторожно придвинулся из дыма безликий бич.
– Сивуха ни на что не влияет, – авторитетно заявлял Академик. – Все это ученая брехня. Другое дело, что глушим ее без меры. Выпей махом ведро воды – тоже повлияет…
Он брал с полочки над головой потрепанную книжку. У него была тут даже небольшая библиотечка.
– Читаю английский роман. Один граф говорит другому: «За ужином я съел лишнюю дольку вишневого пирога, боюсь, как бы это не повредило моему пищеварению…» А вот тот глушит стеклоочиститель, от которого пластмассовые стаканчики рассыпаются, и не боится, что это повредит его пищеварению. Вот в чем корень зла! Ничего мы уже не боимся, все нам до лампочки.
Он помолчал и продолжал задумчиво:
– Ведь торпеды рассчитаны на французов и прочих европейцев. Делал ее француз и мыслил по-французски. Шутка ли сказать: в случае употребления – смерть! А нашего соотечественника разве смертью испугаешь? Вот сейчас выстрой роту молодцов и скажи: требуется выполнить смертельно опасное задание. И все как один шагнут! Да-а… нас хлебом не корми, а дай погибнуть. Зачем такая жизнь? Одного боимся – что своего не допьем…
Раздался голос безликого алкаша:
– Вот ты рассказывал про какого-то заморского миллионера, который ел только манную кашку…
– Миллиардера, – поправил Роман Эсхакович. – И кашку ел овсяную. Его еще называли «миллиардер, который боится микробов». Он велел все вокруг себя стерилизовать, чтобы ни один микроб не проник, – так берег свою драгоценную жизнь.
– Вот-вот, – подхватил безликий. – А почему она у него драгоценная? Потому что миллиард стоила! И он это чувствовал. Берегся, чтобы дольше протянуть. А сколько стоит моя персона? Да у меня в базарный день пятаков на пиво столько никогда не было, сколько у него тех миллионов. А за жизнь мою ломаного гроша не дадут!
– Т-ты сам сделал ее такой, – послышалось из табачного тумана кваканье. – М-мог бы… и большего д-добиться…
– Кто там под похметолога работает? – рявкнул безликий. – Нишкни, паскуда! Чего большего? Горбатиться с утра до вечера, доскрестись до того, чтобы моя пожелтевшая морда висела на районной Доске почета? А народу плевать, какой я герой. В автобусе так же давят бока и топчут мозоли, как и негерою, и в очереди за колбасой млеешь наряду с другими жителями. Настоящие герои в очередях не жмутся, в автобусах не давятся, и портреты их нигде не висят. Они в лимузинах с затемненными окнами проносятся мимо, а все нужное им приносят холуи прямо на дом в аккуратных сверточках: вот коньячок, вот копченушка, буженинка. Я понимаю, когда для всех не хватает, а когда одному требуха, а другому… Вот если бы я почувствовал, что и моя жизнь чего-то стоит, да не в пустопорожней брехне: «хозяин земли», «его величество», а в материальном воплощении, в благах, то не глушил бы всякое лютое пойло.
Он еще долго бухтел, и Матвей уже начал было подремывать, когда Роман Эсхакович позвал:
– Иди. Послушай, что человек глаголет.
В кругу мрачный мужик в драном ватнике, разрывая черными руками жареную оленину, зыркая из-под шапки спутанных черных, с густой сединой волос, повествовал сипло:
– …а жил я в балке. Отдерешь от пола доску, а под доской – хоть на коньках раскатывай. Детишки – двое их, заболели ревматизмом, как ночь – воют, крутит им ножки неокрепшие. Но я терпеливо жду – вот-вот. Обещают, успокаивают, рисуют перспективы. Скоро вселитесь и Маяковского будете цитировать, когда в ванну влазить. Пять этажей счастья. Крикливый такой репортаж был в нашей брехаловке… А тут начальником нарисовался Шипилкин, ставленник Верховоды. Сразу же окружил себя лизоблюдами, подносчиками хвоста… И вот сдали пять этажей счастья, да моей семье оно не досталось, хотя на очереди был четвертый, десять лет мантулил механизатором на морозах как проклятый. Что же такое? Смотрю в списки: я снова четвертый! Тридцать две квартиры сдали, а четвертый не попал!
– Кто же попал?
– Все они, подносчики шипилкиного хвоста, да еще налезли всякие… хрен разберешь.
Ждать своего часа. Академик научил Матвея, как это делается:
– Нужно вызвать виденицу. Для алкаша это очень просто…
И он снова оказался в родном селе под Ждановом, где прошло его нерадостное детство.
Как ни странно, от войны у него не осталось никаких воспоминаний, хотя она прокатилась через его село дважды: и тогда, когда село оккупировали, и тогда, когда немцы драпали «нах Запад». Может, потому, что маленький был, а может, потому, что из-за незначительности села его сдавали без боя. Зато потом шли яркие воспоминания.
Голод. Они ели щавель, варили крапиву, лебеду, почти все, что растет под ногами, любой бурьян. Картофелины, которые изредка добывали, варили и ели прямо со шкурой – не чистили, чтобы не потерять и крошки драгоценной мякоти. Он помнит съедобные баранчики какого-то растения, которые они постоянно выискивали. Дикие пчелы запечатывали мед с личинками в камышинках крыши одной старой хаты. Дети заметили это – чуть всю крышу не раздергали – выгрызали мед вместе с личинками. На двоих с сестрой у Матвея были старые полуразвалившиеся сапоги – вот зимой и гуляли по очереди в уборную во дворе, подвязывая отпадающие подметки веревками, а летом – босиком.
Помнит он коньки и санки той поры. Их мастерили старики и подростки. Из деревянных обрубков вытесывали две колодки в виде лодочек, понизу пропускали вдоль по самой середине толстую проволоку, поперек колодки просверливали два отверстия для веревок-креплений, – вот и коньки готовы. Но и такие коньки были далеко не у всех.
Зато санки готовили просто: в таз наливали жидкий коровий навоз, затем его выставляли на мороз. Утром замерзшее содержимое вытряхивали – вот и санки. В навоз вмораживали веревку, чтобы держаться за нее, скатываясь с горы, а потом тащить санки на гору. И как лихо летали они на этих навозных санках! Как весело катались на деревянных коньках!
А сейчас? – уныло размышлял он, пока накатывались волны виденицы. «Не хочу эти, купи лучшие!» Все дело в том, что тогда не было зависти. Вернее, она носила другое обличье. Завидовали только тому, что у кого-то есть, а у тебя нет, а не тому, что у кого-то лучше.
Потом скитания беспризорника. С раннего детства в ушах его стучат колеса поездов… Ездить тогда было легко – общие вагоны, давка, всеобщая неразбериха. Маленькому хлопчику ничего не стоило прошмыгнуть между ногами, а потом отчаянно завопить в лицо затюканному проводнику: «Ой, мама уже села, мама-а-а!» Люди на руках вносили его в вагон. Пока проверка, пока разберутся, много километров останется позади.
Вскоре он уже знал все крупные города Украины: Киев, Харьков, Донецк, Львов, Станислав (ныне Ивано-Франковск), но не по учебнику географии. Правда, ни в одном из них он не был дальше вокзалов, куда прибывал без железнодорожного билета и отбывал без него.
Но поездки становились все короче – порядок налаживался: за беспризорников взялись всерьез.
– Облава! Атас!
За воротник сыпануло морозом. Шайка беспризорников, в которой оказался и Матвей, как раз чистила чей-то сад. Кубарем слетев с дерева, он бросился через забор, забыв, что тот усеян по гребню битым стеклом: есть же свинорыла, что оберегают свое проклятое добро таким вот людоедским способом. Острие распахало ладонь почти до кости. Стараясь не закричать, Матвей прыгнул с забора и попал прямо в чьи-то жесткие объятия, в лицо пахнуло табаком.
Детдом… Этой виденицы он не хотел, но она наплывала – пошло все неразрывной цепочкой. Послевоенный детдом в Западной Украине. Опять постоянное чувство голода – обслуга воровала почем зря, и дети получали скудные порции, «пайки», как их называли, – с ударением на первом слоге. За каждую двойку, принесенную из школы, воспитатели щедро награждали их увесистыми оплеухами. Может, потому Матвей и учился с тех пор всегда на «отлично» – очень неуютно, когда взрослый с размаху лупит тебя по морде, даже если этот взрослый и женщина: ручки у них тоже не легкие были.
По лесам еще вылавливали и отстреливали бандеровцев, иногда их трупы привозили на центральную площадь города Косова: чтобы опознали родственники и забрали. Но их не спешили забирать: при этом самих могли забрать. Детдомовцы тоже бегали смотреть на мертвецов. Грязные, небритые, засаленные, почему-то всегда без обуви, с синими пятками, они лежали рядком, как братья. Не зря ведь называли себя «лесными братьями».
Но самое яркое воспоминание – директор детдома Дудко. До сих пор Матвей хорошо помнит его фамилию. Лихой парень, футболист. Бывший фронтовик, демобилизованный из интендантов-ефрейторов, выдававший себя за боевого офицера, с жидким рядком медалей на груди, несмотря на молодость уже раздобревший от краденых продуктов.
В детдоме была самая лучшая футбольная команда из старших подростков. Она часто выступала против других футбольных команд – боролась «за честь детдома». К футболистам директор благоволил, подкармливал их дополнительными пайками. Но того, к кому он не благоволил…
Он вызывал такого к себе в кабинет, и каждый детдомовец знал, что это означает. Директор спокойно запирал дверь на ключ, закладывал руки за спину и своими начищенными хромовыми сапогами начинал методично гонять провинившегося но кабинету, словно футбольный мяч. Бедный серый полуголодный затюканный сиротка! И летал он, заливаясь слезами и соплями, иногда красными, по кабинету и вопил благим матом: «Ой, биль-ше не буду! Ой, выдпустить, дядечку!»
– Знаю, что больше не будешь, – удовлетворенно говорил директор, закончив «футбольный матч», и открывал дверь кабинета. – А если будешь, еще вызову.
Матвейку он невзлюбил сразу. Наверное, потому, что во время «футбольных матчей» тот не вопил и не летал по кабинету, а стоял на месте, бледный, сцепив зубы. С таким в футбол играть неинтересно. Попинав его два раза, директор перестал вызывать в кабинет. Но при каждой встрече обязательно напоминал:
– Учись, учись, отличник. А в колонию, как подрастешь, обязательно запру.
С тех пор Матвей футбол видеть не может, даже по телевизору.
Удивительны были не порядки в детдоме – детьми они воспринимались как должное. Удивительно было, как ни в районо, ни в органах местной власти не проведали об этих порядках, насаждаемых твердой рукой (или ногой) директора-футболиста. Ведь были же проверки!
Но кто скажет правду проверяющим – затюканные, запуганные детдомовцы или разжиревшая обслуга, специально подобранная футболистом? Да и кому она нужна, эта правда? Наскоро закончив проверку, очередная комиссия тянулась в столовую на обед, а пайки сирот, и без того урезанные, становились еще скуднее.
На проверяющих напускали «активистов» – тоже категория! Это были либо те же обласканные директором футболисты, либо приближенные балбесы – «бовдуры», как их тут называли, еле переползающие на троечках из класса в класс. В детдоме существовало твердое правило: после окончания семи классов воспитанников направляли в разные профтехучилища. Оставляли учиться только круглых отличников, вот почему директор скрепя сердце оставил и Матвейку – против похвальной грамоты не попрешь! А главное, воспитанник Капуста давал «показатель». Все были тогда рабами «показателя». Но «бовдуров» директор оставлял своей властью. Это были его порученцы. Они верно выполняли все его распоряжения, организовывали массу на мероприятия, а главное – доносили. И проводили «предварительную обработку». Не каждого провинившегося директор удостаивал высокой чести быть вызванным в кабинет пред его высокие ноги. И не сразу. Сначала били морду «бовдуры», иногда секли розгами – лозинами. И то, что директор больше не вызывал воспитанника Капусту в кабинет, вовсе не означало, что он прекратил в отношении его «воспитательную работу». Ее продолжали верные «бовдуры». Матвейка помнит, как один из них – Виктор Начиняный перетянул его лозиной поперек голой спины так, что в первый миг показалось: перерезал. Натренировался, видать…
И однажды Матвейка не выдержал – сел и написал письмо:
«Москва, Кремль, Иосифу Виссарионовичу Сталину». Кому же еще писать?
За ним приехали в тот же вечер и, дрожащего, перепуганного насмерть, повезли. Ну казалось бы, что взять с ребенка, который излил свои беды и горести вождю и учителю? Но, оказывается, взять было что…
Во-первых, письмо оказалось чересчур грамотным, складно написанным. Дело в том, что Матвейка много читал, перелопатил всю детдомовскую библиотеку, да и сызмальства любил читать. И даже тайком написал свою первую повесть. Толстая тетрадка в коленкоровом переплете хранилась у него под матрасом. Повесть была так себе – разная фантастическая белиберда. Чингисхан нападает на Русь, а его встречает Чапаев с пулеметами и косит всю татаро-монгольскую рать. Таким простым путем автор пытался восстановить историческую справедливость.
Вот почему он написал письмо, необычное для ребенка. Ребенок напишет: «А нас бьют. А нас плохо кормят. Приезжайте, Иосиф Виссарионович, к нам и посмотрите, что у нас делается…» Как будто у вождя и учителя только и дел, что ездить по детдомам. Но в такое тогда верили.
Во-вторых, в письме были мысли. Ну это еще куда ни шло, у ребенка мысли тоже есть, но одна мысль подействовала на тех, кто перехватывал и перлюстрировал почту, словно красная тряпка на быка. Мысль была крамольной. Это Матвей понял уже много лет спустя после разоблачения и обнародования. Он не только описал порядки, царившие в детдоме, но и просил выпустить его мать, чтобы она забрала его из детдома. (Мать в то время находилась в заключении.) А дальше и шла та крамольная фраза:
«Мало того, что война сделала многих сиротами, их еще прибавляется, когда сажают в тюрьму матерей и отцов». Как это стукнуло ему в голову – одному богу известно, все-таки верно, что устами ребенка глаголет истина.
Но те, кто читал письмо, были совсем другого мнения. Для них было совершенно очевидно, что устами ребенка глаголет какой-то затаившийся враг.
– Кто диктовал тебе письмо? – орал, стуча кулаком по столу человек с четырьмя звездочками на погонах. – Говори!
В кабинете директора Матвейка не плакал, а тут сидел, заливаясь слезами. Наверное, подсознательно чувствовал: это не шутки. За ним приехали на машине военные, привели в кабинет, лица у всех сумрачные, строгие, а этот прямо разъярен, в глаза бьет нестерпимый свет… Может, сейчас выведут и расстреляют. И будешь лежать на площади с синими пятками.
– Я… я сам! Я сам! – повторял он, рыдая. – Сам писал!
– Врешь! Не мог ты сам написать! Тебе кто-то диктовал! Говори, кто!
И опять это страшное стучание кулаком по столу. Или капитан считал, что на ребенка больше всего воздействует стучание кулаком, или у него вообще была такая манера допроса, но стучал он почти беспрерывно часа два. Наверное, кулак у него опух. А может, натренированный был.
В конце концов Матвейку вывели из кабинета в соседнюю комнату, уже не плачущего, а судорожно всхлипывающего. Может быть, капитан позвонил своему начальству, а может, ему самому пришла в голову простая и здравая мысль, которая должна была прийти еще два часа назад. Подследственного заставили написать свою биографию. Точнее, автобиографию.