Текст книги "Черная радуга"
Автор книги: Евгений Наумов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Сейчас, жадно пожирая утиную гузку, он доказывал, что нужно питаться только сырой крупой или пшеницей.
– Утром две морковки, на обед горсть распаренной крупы, на ужин яблоко, и проживешь двести лет. У меня статья есть.
– А если тебя кормить отрубями? – заинтересовался диктор. – Сколько протянешь?
– Еще спартанцы питались так! – размахивал обглоданной костью Иноземцев. – После целого дня военных упражнений они получали по горсти зерна и удовлетворялись этим.
– Кстати, спартанцы жили в среднем до тридцати лет, – вставил Матвей.
– Потому что воевали! Они не умирали своей естественной смертью.
– И не оставили после себя никакого культурного наследия, – добавил Вадим. – Были, как говорится, и сплыли.
Шутинис прибежал сюда еще осенью в дождь, как мокрая бездомная кошка, удрав от своего работодателя, известного куркуля Билыка. Тот ловко воспользовался новым постановлением, поощрявшим личную инициативу в решении продовольственной проблемы, и в районе рыббазы основал целую свиноферму. Ему отпускали по льготным ценам корма, выделили списанную доходягу лошадь, и он объезжал столовые и ресторан, собирая объедки в молочные фляги, и привозил все это на ферму. Для ухода за свиньями, самой грязной работы, нанял двух бичей, совсем уж опустившихся и бесправных, живших где-то на чердаке, – Шутиниса и Харчева. Платил он им по сто рублей в месяц. Этого еле-еле хватало на прожитье да еще иногда на пару бутылок.
Бичи терпели-терпели и взбунтовались. Получив зарплату, решили смыться в областной центр, но куркуль в аэропорту перехватил их и пригрозил выдать милиции. И бичи покорно вернулись на ферму сгребать навоз и разливать помои отъевшимся хрякам, которые в будущем обещали куркулю баснословные прибыли.
И все-таки они сбежали в конце концов, и Шутинис прибежал к Матвею, о котором слышал от какого-то алкаша.
Матвей сказал просто: «Живи пока здесь», хотя совершенно не знал его. Потом ему пришлось жестоко раскаяться, как уже раскаивался не раз, но уроков не извлекал и снова привечал проходимцев.
Из угла появился с видом сомнамбулы Петя Шрамов, хороший, открытый парень. К Матвею он пришел с проектом мотоциклетного пробега с Крайнего Севера через Магадан, Иркутск, степи Средней Азии, Талды-Курган, пустыню Каракумы с победным финишем на киевской улице Крещатик. Он разложил географическую карту с тщательно вычерченным маршрутом, список участников (нашлись и такие), смету расходов, график движения и просил зажечь проектом кого-нибудь из журналистов, чтобы те выступили в его защиту, – местные бюрократы зажимают. Самое странное, что Матвей действительно зажегся проектом, убедил Окрестилова написать такую статью и ее даже опубликовали. И лишь когда они протрезвели и на статью стали поступать отзывы специалистов, пестревшие ругательствами, оба поняли, что этот мотопробег может соперничать только с атомной кукурузосажалкой Иващенко.
Растолкали спящих на тахте. Первым очнулся бородатый – землепроходимец Старухин, что в штопоре, в кошмарах, все гонялся за снежным бараном. Почесал всклокоченную бороду и сказал глубоким басом:
– Опять снежный баран снился…
Оклемался и второй – руководитель кружка юных столяров Чужаков: маленький, с черными хитрыми глазками, с торчащими в разные стороны реденькими светлыми волосенками, напоминающий пьяного воробья в очках. Он сразу же стал в позу и запел:
– Доро-о-га-а-а… вдаль ведет…
У него был приятный голос, правда, сейчас осипший, и он постоянно выступал в самодеятельных концертных бригадах, отправляющихся в глубинку, даже солировал, сам себе аккомпанируя на баяне. Мало того, он написал множество песен о Севере на стихи местных поэтов, которые исполнялись самодеятельными коллективами. Он уже считался корифеем, местным композитором-самородком, и не раз даже поднимался вопрос об издании его песен отдельным сборником – они действительно звучали хорошо. Но каждый раз сборник с треском проваливался: стихи, на которые самодеятельный композитор писал свои песни, не выдерживали никакой критики.
Матвей удовлетворенно оглядел присутствующих. Все убежденные перекати-поле, легкие на подъем, застрельщики, как он их называл, позаимствовав определение из какого-то крикливого газетного заголовка: «Застрельщики славных дел».
– Эти любое славянское дело застрелят…
«Застрельщиков» ничто не держало на земле, вот и несла словно бы центробежная сила все дальше и дальше от осередка земли, пока не выносила наконец на берега Северного Ледовитого, а дальше некуда, не то понесло бы и дальше.
Хотя у некоторых были семьи и даже не одна, удерживающей силы они тоже не имели, а иногда играли и роль дополнительного стимулирующего фактора в их бесконечном бегстве по земле: подальше, подальше от надоевших будничных забот, пеленок, распашонок.
И хотя они, бывало, и оседали надолго на Севере, все равно чувствовали себя тут временными. Каждый, как диктор Хоменко, назначал себе какой-то там срок «отбыть свое», а потом податься либо в заработанную кооперативную квартиру на материке, либо просто в родные края. И это накладывало на каждый северный город или поселок своеобразный отпечаток неблагоустроенности, временности. Летом кругом лежали кучи мусора, угля, валялись пустые консервные банки, порожние бутылки, ветер гонял по улицам обрывки бумаг. Зимой снег засыпал всю эту непотребность белоснежными сугробами, которые быстро покрывались налетом чугунной сажи от работающих котельных, – их в городе были десятки, каждая фирма строила свою, не желая делиться теплом с соседями. Подлетая на самолете или вертолете, можно было явственно видеть висевшую в воздухе шапку темного смога – и это на Севере, где чистейшие пространства раскинулись на тысячи километров!
Но это никого не заботило. В городе уже десятки лет строилась крупная ТЭЦ, которая должна была аннулировать все котельные, периодически и торжественно назначались, но так и не выполнялись крайние сроки пуска ее: то материалов недозавезли, то гвоздей не хватало, то оборудование недопоставили…
Даже и то, что было построено на вечной мерзлоте (казалось бы на века), быстро разрушалось в результате безалаберности и чувства временности пребывания здесь. Все постройки стояли на деревянных или железобетонных сваях, забитых глубоко в мерзлоту. Но она не держала, плыла – из котельных, жилых домов, предприятий отработанная вода спускалась прямо в землю, хотя на всех домах аршинными буквами было написано, что кубометр теплой воды может растопить до десяти кубометров вечной мерзлоты, а струйка воды толщиной с карандаш опаснее мины-фугаски под домом. Но сотни кубов уходили в землю, и не толщиной с карандаш, а толстыми шланговыми струями. Сваи отрывались и тонули, по фасадам домов змеились зловещие трещины. Когда назревала аварийная ситуация, и тут шли по временному пути: постройки скрепляли различными стяжками, балками, поперечинами, в результате чего они выглядели фантастическими сооружениями. Между предприятиями то и дело возникали тяжбы и споры: кто сливает теплую воду в землю?
Кое-кто из «застрельщиков» уезжал все-таки, в отчаянии или спьяну решив «рвануть», но потом неизменно возвращался. Поэт-сторож Андрюша уезжал дважды, столько же – Куницын, а Матвей даже трижды, но все неизменно возвращались на Север, как магнитная пулька. Пряча истинную причину, шутили, что привыкли к длинным рублям, а на материке, дескать, нужно все время слюнить пальцы, чтобы копейка не сорвалась и не закатилась. На самом же деле – и Матвей это особенно остро почувствовал во время отъезда – их неудержимо тянуло назад, в мир простых открытых душ, безоглядной взаимопомощи по первому зову.
Однажды Матвей застрял из-за пурги в аэропорту на две недели, «высох», и его кормил и поил совершенно незнакомый нефтеразведчик, а потом его и нефтеразведчика кормил и поил художник, о котором они только и знали, что его зовут Юра. Сказочная страна в наш век холодного расчета и первой заповеди: «Урви, или урвут у тебя!»
А еще эта сказочная страна полонила души чем-то неуловимым. Уж в каких цветущих городах не пожил Матвей – и в Ленинграде и в Хабаровске, и во Владивостоке, и в Полтаве, даже скромный Магадан выглядел в сравнении со здешними селениями европейской столицей, а все равно тянуло именно на эту неухоженную, замусоренную, какую-то обиженную землю, вызывающую щемящую любовь.
У него навернулись слезы на глаза («Становлюсь плаксив», – машинально отметил он), и, пряча их, он скомандовал:
– Нацеживай!
Каждый по северному обычаю нацеживал себе сам: сколько хочет и может.
– Ну, будем! – Куницын высосал первым. Не выпуская из руки папироску, опрокинула Куховарова.
Поднеся ко рту стакан с водкой, Матвей явственно ощутил запах этилового спирта – первый признак начинающегося штопора. Значит, организм уже переполнен им и обмен веществ идет по сивушной схеме. «Сколько теперь продержусь? Ведь агент еще не раскрыт…»
Матвей нагреб около себя копну пятерок:
– Кто на копытах шататься может?
Вызвались Гаранжа и Куканов, вооружились авоськами, сумками.
– Шампани, коньяку, сиводрала, бормотухи – весь ассортимент, на все вкусы, и так, чтобы больше не бегать, – наставлял их Матвей.
– Все равно не получится, – радостно ухмыльнулся Андрюша. – Еще не раз побежим.
Матвея всегда изумляла его способность выстоять в любой шторм. Худой, в чем только душа держится, но, бывало, все полягут, а он один бредет в магазин, потом растаскивает «павших» по домам. Он объяснял, что сивуха придает ему силы.
– Держитесь, – сказал он, окидывая всех широко расставленными серыми глазами, в которых светились ум и тоска. – Не улетайте!
– А куда мы улетим, – сказала Куховаров. – Уходите, но возвращайтесь.
Когда хлопнула за гонцами дверь, Вадим оживился:
– Для полного кайфа нужно высвистать бабец.
Он потянулся к красному телефону, который стоял на столе, и обнаружил, что тот разбит. Кряхтя, поплелся в прихожую, где стоял параллельный черный телефон, – тот тоже был разбит. Постоял в недоумении.
– Неужто отрезаны от мира? Оба не работают?
Матвей злорадно наблюдал за ним.
– Почему? Оба работают.
Вадим хмыкнул, рассматривая аппарат, из которого вылезали внутренности:
– А как…
– Придерживай вилку коленом, а говори туда, где слушают, и слушай там, где говорят.
– Меха-а-аника… Ну ладно, сейчас наберу для тебя заветный.
Прикрывая диск телефона, чтобы не подглядели (публика хваткая), Вадим набрал номер.
– Але! Танюша? Что, котельная? Тьфу…
Снова набрал – не то.
Задумался.
– Надо же, вылетело из головы…
Из угла кто-то бухнул:
– У Таньки восемьдесят девять двадцать два.
– Что? Точно! А ты откуда знаешь? – он растерянно блеснул очками.
– Кто ее телефон не знает…
Вадим сконфуженно набрал номер.
– Танюша? Але! Да, Вадим. Только прилетел. Ну, долго рассказывать. Приходи. По дороге подруг захвати – чем больше, тем лучше. Точнее, чем лучше, тем больше. Что? К Матвею.
Та возмущенно застрекотала в ответ.
– Погоди! – крикнул Вадим. – Придешь, за бутылкой разберемся.
Он с треском бросил трубку и повернулся к Матвею.
– Отец! Ты уже там побывал.
– Она сама меня высвистала. Только я закрутился и пришел не в точно назначенный срок.
А точнее, он пришел не только не в назначенный срок, а в совсем неудобное время – уже за полночь и пьяный. Танька открыла дверь на щелку и зашипела:
– Сейчас нельзя, у меня гости. Приходите завтра, – и тут же захлопнула.
Гости или гость, если они были, не высовывали в коридор носа, и Матвей, плюнув на порог, ушел. Видимо, об этом сейчас стрекотала по телефону Танька.
– Все справедливо, – кивнул Вадим, выслушав. – Чего ж она возмущается, не пойму.
– Женские капризы. А я не в унисон сработал… Ты бы сказал ей, чтобы марафет навела. Открыла мне – лахудра в стереокино. А после марафета смотрится.
Танька происходила из «неблагополучной семьи» (отец пил запоями) и рано пошла вразнос, познав прелести общения с мужиками, сивухой, и даже, по приглушенным слухам, баловалась наркотиками. Тогда все слухи о наркотиках были приглушены. От какой-то несчастной любви резанула себе вены, ее спасли, вылечили – заодно и от несчастной любви. Поняв, что все мужики на одну колодку, беспутную жизнь продолжала, – правда, до родичей не опускалась, общалась в основном с интеллигенцией, потому что была начитанной сметливой девчонкой с живым тонким умом – могла даже участвовать в теоретических диспутах о любви и дружбе.
«Может быть, агент – она?» – вдруг подумалось Матвею. Он не помнил четко, как его предупредили: то ли появился на квартире, то ли еще появится. Перебрал в уме всех присутствующих, зорко следя в то же время за их поведением.
Федор отпадал сразу: не посадят же его на льдину, чтобы забросить таким хитроумным способом. Куканов вообще не жаловал «шишек» – всех посылал в бога и мать, открыто и закрыто. Старухин для этой роли не подходил – кроме снежного барана его ничто не интересовало. Куховарова ненавидела и презирала Верховоду: ведь она тоже хаживала к Петровичу и коротала у него вечера. Лейпциг при всех его недостатках обладал чисто интеллигентской щепетильностью и на такое дело не согласился бы. Овин не подходил по техническим причинам: в любое время мог впасть в депрессию, и тогда хоть трава не расти, плевал он и на десять Верховод.
Куницын хотя и казался авантюристом до мозга костей, но превыше всего ставил законы дружбы и товарищества – Матвей видел, как он однажды бросился на нож пьяного рыбака, закрывая собой товарища.
Онегов тоже конфликтовал с Верховодой – тот увел у него когда-то красивую натурщицу, а потом выжил ее из города.
Об Андрюше и речи не могло быть, настоящие поэты на такое дело неспособны, а Матвей был убежден, что он поэт настоящий.
И все же каждый из них мог оказаться…
Чужая душа потемки. В прошлом какое-то пятнышко, а Верховоде только того и надо: зацепится и всю душу человека вытащит и вывернет наизнанку. В здешнем фольклоре есть образ темного злодея: Владеющий Железным Крючком…
Больше всего подозрений вызывали у Матвея Шутинис, Чужаков и, как ни странно, Вадим.
Хотя Шутинис оказался очень уж гнусной личностью, но среди вот таких опустившихся, грязных типов Верховода и вербовал себе агентов, готовых продать любого друга даже не за лишнюю сотню рублей, а за бутылку любимой бормотухи. Он жил у Матвея уже около месяца без документов, прописки, и никто его почему-то не потревожил, хотя все знали о его местонахождении, даже куркуль Билык однажды приходил под окна и долго грозил кулаком. Жаль, что Матвея тогда не случилось дома, а Шутинис спрятался под тахту и там дрожал, ежесекундно ожидая громового стука в дверь.
Чужаков страдал всеми известными комплексами неполноценности: и маленького роста да невзрачный (носил ботинки на высоких каблуках и со скрипом) – о таких говорят: «Маленькая собачка до старости щенок», и сборник песен задробили, и выразить без мата свою мысль не может… Но очень хитрый, о таких еще говорят: «Выгадывает – в одну дырку лезет, в другую заглядывает». Несмотря на доброе отношение Матвея, Чужаков в глубине души почему-то ненавидел его. А может, благодаря этому ни одно благое дело не остается безнаказанным в нашей жизни.
Ненависть прорывалась у него во время штопора, когда отказывали тормоза. Он ложился поудобнее и начинал на все корки костерить Матвея. Тот удивлялся, разводя руками:
– Ну смотри, какой гнусный… Даже лег поудобнее. И все-то его вроде невинные замечания были с издевочкой, с подковырочкой.
– Вот ты борешься за справедливость, – говорил он, и глазки его становились колючими. – А сам? Оглянись во гневе: пьянь беспросветная, за все время пребывания здесь ни дня в трезвые не выбился, потому что алкоголь из организма выходит три недели, а ты столько ни разу не протянул.
– Если ты думаешь, что за справедливость борются светлые во всех отношениях мужи, то ты просто несчастный ушибленный. Светлые мужи бьются за свои кресла, потому они и светлые.
– Омар Хайям сказал по сему поводу, – вступал поэт-сторож и декламировал, размахивая костлявыми руками:
Упрекают Матвея числом кутежей
И в пример ему ставят непьющих мужей.
Были б столь же заметны другие пороки —
Кто бы выглядел трезвым из этих ханжей?
– Он так сказал? – недоверчиво спрашивал Чужаков, с трудом припоминая: вроде бы есть такой поэт, что-то где-то слышал. – Про Матвея?
– Мы с ним познакомились на встрече в одном подшефном совхозе, – небрежно пояснил Матвей. – И одно из своих стихотворений он посвятил мне.
Чужаков угрюмо умолкал. Действительно, у Матвея черт знает сколько знакомых и даже с поэтом Хайямом встречался. В его библиотеке много книг, надписанных лично ему авторами, стихи посвящены, сам видел. И надписи теплые, прочувствованные.
Овин и Лейпциг тут же затевали длинный теоретический спор о справедливости, истине, правде. Лейпциг приводил высказывания классиков, Овин доказывал, что понятия «правда» вообще не существует.
– У каждого человека, общества, периода она разная. Где же истинная? И вообще человек придумал слово «правда» себе в утешение.
Чужаков мог пойти на сговор с Верховодой просто для того, чтобы насыпать Матвею наконец-то перцу на хвост, унизить его и почувствовать свое превосходство.
А вот Вадим… Внутренне Матвей чувствовал, что его подозрения беспочвенны, но достаточно было выстроить цепочку фактов и они выглядели зловеще: он первым случайно (случайно ли?) встретился в городе, повел его на квартиру Петровича, давал пояснения, потом сопровождал на Горячие ключи, стараясь быть все время в курсе и незаменимым, а в результате кто-то совершенно точно предупредил матьее о готовящейся секретной акции в отношении капитана Рацукова. Того, видать, подставили или он зарвался в своих домогательствах, и его решили убрать. В матьее выживают не самые сильные, а самые незаметные. И все время где-то мелькал или проходил на заднем плане Вадим.
«Нет! Если я стану и его подозревать, то тогда уж самому осталось посадить на подоконнике горох…
Наверное, кто-то должен прийти. Посмотрим, какая пташка запорхнет сюда».
По телевизору стали передавать ритмическую гимнастику – модное в последнее время зрелище, очень одобрительно воспринимаемое теми, кто в анкетах пишет: «пол – муж.». Особенно любили этих самых гимнасток в купальничках, как помнил Матвей, в нарко – даже «ракетчики» и кое-кто из «вертолетчиков», охая и трясясь, выбирались из своих постелей и ползли на «ракурсы», в которых показывали стройных, выделывающих разные штучки гимнасток.
Зрелище это никакого практического значения не имело – такие штучки могли выделывать только профессиональные гимнастки, по восемь часов разрабатывающие гибкость сочленений. А если бы какая-то замордованная домохозяйка, следуя призыву улыбающейся ведущей «делайте с нами», попыталась «сделать», у нее тотчас же хрустнул бы окостеневший от стояния у плиты, в очередях и у детской коляски хребетик. Вот и получается, что передавали его исключительно для «пол – муж.».
Тут знали всех звезд по фигурам и даже по фамилиям, которые передавались на фоне бедер или соблазнительных коленок каждой, горячо обсуждали их достоинства, выделяли фавориток. И когда одна из них исчезла с экрана, перестала появляться – чернявенькая, не то китаянка, не то кореянка, – возмущенный Матвей отбил на телевидение телеграмму: «Елизавету Ли верните. Матвей Капуста».
Неизвестно, что подумали на телевидении, получив такую странную телеграмму, но, видимо, все же сочли гласом народ (пришла с Севера!), и сияющая Елизавета Ли снова появилась на экране. Ее встретили аплодисментами и отметили эту маленькую победу.
Вот и сейчас разлили остатки, подняли в честь ритмичных гимнасток. В этот момент в прихожей что-то загремело, и всунулась сначала страшенная авоська, набитая всевозможной стеклотарой булькающим содержимым, потом закуржавевший Куканов со второй разбухшей сумкой, следом Андрюша с двумя подобными авоськами, которые гнули его долу, а за ними, настороженно заглядывая в большую комнату, вошли две заснеженные и оттого по-северному притягательные девушки, похожие на снегурочек, – Таня и Яна. Они скинули шубки и оказались обе в джинсах и легких цветастых кофточках-батниках, которые как раз вошли в моду. Матвей вдруг подумал, что если бы принарядить их в такие же цветастые купальнички, как у ритмичных гимнасток, то они гляделись бы не хуже, а может быть, и лучше – все-таки красивы местные девушки.
Следом вперлась бабища в тулупе, которую все запросто называли Митрофановной, с глазами, опухшими от пьянства. Она вела за собой девчушку в клетчатом пальтишке, сначала показалось – дочку, но потом подумалось: откуда у нее дочка? У нее детей отродясь не водилось.
Митрофановна свалила с себя грохнувший тулуп, под ним был засаленный, когда-то роскошный халат, длинный до пят, распахивающийся при каждом движении и обнажавший ее пышные телеса. «Это все проделки Таньки, – со злобой подумал Матвей. – Позвонила ей». Митрофановна славилась своими пьяными дебошами и редким умением порушить даже самое благопристойное торжество.
Вообще по натуре это была добрая, но безалаберная женщина из таких же неприкаянных, какие собрались сейчас здесь. Она была еще молода, крепка, только под влиянием алкоголя становилась неуправляемой. А кто здесь управляемый?
Матвей с любопытством следил за незнакомой девчушкой. Та чинно сняла пальтишко и теперь прихорашивалась перед зеркалом, оправляя ситцевое платье с оборками. Даже тоненькие Таня и Яна казались по сравнению с ней взрослыми женщинами. «Неужто из малолеток? – мелькнула тревожная мысль. – Тут тебе и статья. Вот это, наверное, и есть обещанная провокация…»
Но когда девчушка повернулась, все сомнения разом рассеялись. У нее оказалось лицо, густо усыпанное рыженькими веснушками, словно воробьиное яйцо, и совершенно порочные желтые кошачьи глаза. Она прищурила их, разглядывая компанию, вытащила из кармашка платья пачку «Примы» и небрежным жестом сунула сигарету в рот. Щелкнула пальцами, покосившись на Андрюшу, и тот галантно поднес ей зажигалку. Она глубоко затянулась и лениво отставила сигарету, держа ее двумя пальцами.
– Знакомьтесь, – возгласила Митрофановна сиплым голосом пьяного дворника. – Клава, воспитательница детского садика. Телефон восемьдесят один тринадцать. Бежит по первому зову.
На пятерки, валявшиеся под ногами, никто не обратил внимания. Эти и не такое видели – у каждой был солидный северный стаж.
Матвей пригласил девиц в комнату, попутно облапив новенькую: действительно, цыпленок. Она сразу же умело обвисла в его руках, подставила для поцелуя губы, крашенные бантиком.
– Бордельеро потом, – сказал он. – Сначала жахнем.
Он взял бутылку шампанского, отошел в угол, снял проволоку и нацелился в лоб Вадиму. При хлопке тот инстинктивно пригнулся, пробка застряла в его кудрях. Он тут же ловко выстрелил в Матвея – свистнуло у виска.
Вадим принялся разливать пенную струю, а диктор побежал на кухню поставить противень с новой порцией уток. Матвей тоже вышел на кухню и, разняв кричавших маститых начинающих литераторов, открыл фрамугу. Так и есть, не зря мела поземка. В таза хлестнул сильный порыв ветра со снегом – пурга. Что ж, скоро можно начинать проверку-эксперимент.
В большой комнате шел горячий спор об НЛО – неопознанных летающих объектах. Затеял его, конечно, Иноземцев.
– А вот, а вот, – потрясал он обветшавшими вырезками из разных газет, – над Украиной пролетел, над Прибалтикой, а в Петрозаводске над главной улицей прокатился. Сообщают и тут же опровергают.
– Да зачем опровергают? Давно признанный факт.
– Как его признаешь? У начальства при одном намеке судороги: как так, значит, не мы самые главные? Выходит, что и мы под наблюдением, колпаком? Кто дозволил?
– Народ-то видит. Да не скоро скажет.
– А они над нами – наблюдают, наблюдают… – проблеял Овин.
– Ну а нам плевать. Мы привыкши. Кто только нас не наблюдает.
Яна рассказала, как несколько лет назад над их селением пролетело огненное тело, и все высыпали из домов: думали, с той стороны пролива закинули какую-то бомбу.
– Прямо ужас охватил всех, собаки выли…
– Во! – поднял палец Иноземцев. – Необъяснимый ужас характерный признак приближающегося НЛО. Иди-ка, запишу твои показания. Я собираю официальные свидетельства очевидцев.
И он торопливо повлек ее в соседнюю комнату, совсем не официально обнимая за осиную талию. Все, осклабясь,[4]4
Широко улыбнуться, показав зубы
[Закрыть] смотрели им вслед: Яна орешек не по зубам. Она сама выбирала себе возлюбленных, и чуть что не по ней – хлестала по мордасам. Особенно не выносила тех, кто подъезжал к ней на ярко раскрашенной тележке, старательно маскируя свои гнусные намерения, а Иноземцев был именно из таких. Яна же любила прямоту и искренность.
По знаку Матвея все приглушили разговор, прислушиваясь, что делается в соседней комнате. Ждать долго не пришлось: раздался такой звук, будто хлестнули мокрой простыней по столу, и влетела хохочущая Яна. За ней, потирая побагровевшую щеку и пряча глаза, вполз Иноземцев со своими подшивками.
– Что, подлец, делает! – указала на него Яна. – Одной рукой записывает, а другой… Очевидец! Сказал бы прямо: раздевайся, ложись.
Веселье становилось неуправляемым. За окном уютно гудела пурга. Матвей взял из угла кожух и шапку. Никто не обратил внимания, лишь Вадим встрепенулся.
Пурга сразу поглотила его – вытянутой руки не видать. Спустившись с крыльца, постоял, дожидаясь: кто же выскочит следом. Под полушубком ладонью грел тяжелую гантель. Но никто не выходил, со стесненным сердцем он пошел, ориентируясь в непроглядном воющем мраке присущим лишь северянам шестым чувством направления, с трудом вытаскивая торбаса из плотных сугробов.
Пурга в этом городе не просто пурга, а кара божья. В глаза летят смерзшиеся куски наста, угольная крошка, песок, мусор. Хорошо, хоть бутылки не летят… За несколько минут на бровях и ресницах намерзли ледяные колтуны, так что уже и глаз не открыть. Впрочем, в этом не было никакой надобности – все равно ничего не видно. На зубах скрипели песок и угольная крошка.
Город не так уж велик – в хорошую погоду из конца в конец три скока. Но в пургу и в жестокий мороз продвижение казалось нескончаемым.
Под ногами чувствовалась твердая дорога – она-то и вела, Матвей миновал здание райисполкома, потом Дворец пионеров, который оставался где-то в стороне. В ревущей мгле слабо обозначились светлые пятна. Он ввалился в пятый магазин и долго отдирал колтун с ресниц. Наконец проморгался и встретил улыбчивый взгляд продавщицы Любы. Она коротала время, сидя у прилавка и пересчитывая скудную выручку, – покупатели в такую погоду забредали редко.
Привычно потянулась к полке с водкой.
– На этот раз шампанского и коробку конфет. – Она всегда без слов давала ему водку, зная вкус Матвея. Он так и говорил, дотягивая деньги: «Без слов».
– А ваши ведь набрали… половину полок сгребли.
– Не хватило.
Она лукаво покачала головой, но ничего не сказала.
Снаружи было по-прежнему свирепо, но в этом вое улавливались уже стихающие нотки. Пурга вроде отбушевала, задув мимо ходом на просторах тундры несколько жизней, и теперь налетала порывами, хотя могла снова загреметь в полную силу и длиться потом несколько дней и даже недель. А стихала, как правило, на нечетный день – третий, пятый, седьмой и так далее. Почему никто не мог объяснить, но все это знали.
Теперь направо. Тут должен быть закоулочек, потом тянется короб – бесконечная деревянная коробка, в которую заключены коммуникации: водопровод, паровое отопление, силовой и телефонный кабели. По коробкам ходили как по тротуарам, даже ступеньки там и сям сделаны, чтобы легче взбираться.
Мерзлый короб поскрипывал под ногами, справа и слева прощупывались глубокие сугробы. Вот и дом. Светится ли ее окно? Вроде бы темно, ну да ладно.
Она встретила его, будто ждала, – в нарядном платье, завитая, подкрашенная, – хотя с того памятного похода в тундру к стеклянному дому они ни разу не виделись. То есть виделись на улице, здоровались и – проходили мимо, оба с легкой затаенной улыбкой, словно вспоминая о какой-то общей тайне. «Представляю, как визжит сейчас стеклянный дом. Впрочем, в пургу бутылки сразу же забьет снегом…»
– А я уже спать собралась, – сказала она просто. – Пурга так убаюкивает…
Он вошел, сбросил полушубок и шапку, отряхнул их разом от снега и сунул в угол. Обнял ее и почувствовал, как она часто-часто задышала, словно вынырнула из воды. «Подлец я. Ведь она ждала…»
Чем ему всегда нравились местные женщины – никогда ни в чем не упрекали, не устраивали сцен со слезами и битьем посуды. Ее прерывистый вздох – вот единственный упрек, но он посильнее всякого битья посуды и многочасовых толковищ. «Как они мудры, дети природы…» – подумал Матвей.
Отстранился, заглянул в ее глаза. На тахте валялось смятое одеяло, горел слабый ночник, лежала раскрытая книга – свидетельства долгого одинокого ожидания. Он подхватил шампанское и конфеты, которые оставил у входа на табуретке, прошел к тахте. Она молча пододвинула низкий журнальный столик, принесла с крохотной кухоньки, отгороженной тяжелыми шторами, бокалы и поставила на стол. Матвей сорвал пробку и наполнил их. Шампанское оказалось красным и заиграло в бокалах рубиновыми отблесками.
– Не держи камень на душе…
Подняли и выпили. Она осторожным знакомым движением – гонкой руки взяла из коробки конфету и слегка надкусила.
– Не держу. Думала: когда же позовешь? А ты сам пришел.
– Но почему ты не пришла?
– Сама никогда не прихожу…
Он чуть не брякнул: «К Петровичу-то приходила…», но вовремя прикусил язык. Тот ведь ее приглашал, и, наверное, в изысканных вежливых выражениях, как делал это обычно.
– Говоря откровенно, мне стыдно перед тобой. Похвалился, я вышел… пшик. Сама знаешь.
И тут понял: Петрович до сих пор стоял между ними. Потому и не встречались, избегали друг друга.
Она была на суде над Рацуковым и позже – над Касянчуком. Он помнил ее недоумевающий взгляд, когда судебное следствие уходило в сторону, все дальше и дальше, тонуло в каких-то подробностях, не имевших значения. А он чувствовал себя оплеванным с ног до головы.
– Ты сделал… сделал все, что мог, – крепкая рука легла на его пальцы. – Но тут… лбом стену не прошибешь.
Спокойные, разумные слова. Насмехается, что ли? Но глаза ее казались печальными и мудрыми. Как будто посмотрела на него сама тундра, смирившаяся уже со всем.
Он снова наполнил бокалы, потушил ночник и увлек Уалу на тахту.
– Теперь над нами нет вертолета, – прошептала она с коротким смешком, и это были ее единственные слова.
Только сейчас он вдруг ясно понял, насколько она одинока. Да, у такой женщины только два выхода: или пойти по рукам, или запереться в жестоком одиночестве. Муж? Но где его возьмешь, понимающего… А иного она не хотела.