Текст книги "Другие времена"
Автор книги: Евгений Мин
Жанр:
Прочий юмор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Евгений Мин
Другие времена
Житейские истории
Анатолию Миллеру
Фернандо
Мы лежали в госпитале в большой палате – бывшей аудитории педагогического института. Каждый день кто-то умирал, и тогда санитары уносили труп. Кто-то выписывался в часть, и на его место поступал новый раненый.
Справа от меня лежал тракторист с Полтавщины Иван Адамович Нагорный, слева – Фернандо Мартинес. Нагорному было лет двадцать, но все называли его по имени и отчеству. Круглолицый, круглоглазый, по-крестьянски обстоятельный паренек, он готовился жить долго и дневной паек хлеба делил на три равные доли. Одну съедал на завтрак, вторую – на обед, третью – на ужин.
Завтрак, обед и ужин мало чем отличались. Утром – немного жидкой овсяной каши, днем – суп-вода, где, как говорил Иван Адамович, крупинка за крупинкой гоняется, поймать не может, вечером – та же каша. Иногда к чаю прибавляли кусочек сахару. Основной пищей был хлеб. Двести граммов блокадного хлеба. Тот, кто не ел этого хлеба, не поймет, что это такое.
Фернандо Мартинесу недавно исполнилось четырнадцать. Долговязый, большеглазый юноша, он носил сорок пятый номер сапог. Вот было хлопот, когда Фернандо эвакуировали в глубокий тыл. Сапог такого размера не было. Впрочем, Фернандо нуждался только в одном сапоге. Левую ногу ему отняли до колена.
Фернандо не был на фронте. Его ранило на улице во время бомбежки. Он сам был виноват в этом. Так считал Иван Адамович: какого лешего Фернандо застрял в Ленинграде, зачем он драпанул из детского дома?
– Не понимаешь?! – сверкал глазами Мартинес – Я испанец, а испанцы не бывают трусами.
– Дурость это, между прочим, не храбрость, – отвечал Иван Адамович. – Ты еще дитё, подрос бы – тогда и шагай воевать.
– Неправда! – потрясал жестким костлявым кулаком Фернандо. – Я маленький был, когда меня увезли из Испании... Теперь я большой... Я мужчина!.. Если бы я остался там, я бы показал этим фалангистам!.. Я бы им за все... За отца, за маму!..
– Не гуди, – увещевал его Иван Адамович. – Горлом никого не возьмешь. Ты где проживал в Испании?
– Лерида, – грустно и нежно произносил Мартинес.
– Не слыхал. Мадрид знаю. Про Севилью слышал. Песню такую у нас по радио передавали: "От Севильи до Гренады, в тихом сумраке ночей..." Ночи у вас, верно, вроде наших украинских, красивые. Эх и звезды у нас! А луна желтая, спелая, як добрая тыква.
– В Лериде тоже есть звезды, и песню про них поют. Так и называется – "Звезды Лериды".
И Фернандо хриплым, ломающимся голосом тихо напевал по-испански песню о звездах и девушках Лериды.
– Складная песня, – соглашался Иван Адамович, – а вот голос у тебя неотработан.
Так они беседовали каждое утро – Иван Адамович Нагорный и Фернандо Мартинес – о звездах, о войне и о многом другом.
Когда приносили завтрак, Мартинес отщипывал кусок черного, каменного хлеба, а остальное отдавал Ивану Адамовичу.
– Спрячь, Хуан, пусть полежит у тебя в тумбочке до обеда.
– Ладно, Федя, заховаю. Только, чур, потом не проси. Не дам.
– Не буду, – решительно и твердо говорил Мартинес.
– Посмотрим, сказал слепой, услышим, сказал глухой, – отзывался Иван Адамович.
Завтрак мы поглощали мигом. И лишь только санитарка уносила пустые, вылизанные тарелки, в палате устанавливалась злая, голодная тишина.
С полчаса мы лежали молча, затем раздавался тоненький, жалобный голос младшего сержанта Кольки Черемных:
– Эх, и пожрать бы сейчас, ребята...
– Завел пластинку! – огрызался на него Иван Адамович, но другие раненые поддерживали Кольку:
– Не затыкай человеку рот.
– Пусть скажет.
– Нет, это ведь я так, в общем и целом, мечта о прошлом, – застенчиво продолжал Колька. – Вспомнился мне вдруг наш ресторан "Метрополь". Кто местные, знают – на Садовой, возле Невского. Я там официантом работал. Ну и жизнь была! Любое блюдо бери. Тут тебе и беф-строганов, и судак орли, и котлеты де-воляй.
– Де-воляй! – презрительно перебивал Кольку Никаноров, пожилой рабочий с "Электросилы". – У меня жена щи готовила – ложкой не провернешь.
– Кончится война, приеду домой в Ереван, целый день шашлык кушать буду, – страстно шептал Игорь Микаэлян.
Внезапно все начинали говорить разом, споря до хрипоты. Здоровый, сытый человек, послушав нас, подумал бы, что перед ним скопище чудовищных обжор, которые только тем и занимались в своей жизни, что поглощали несметное число бифштексов, пирожных, вареников, пончиков с повидлом.
Споры и крики заканчивались так же неожиданно, как и начинались. Снова наступала глухая тишина.
Нагорный и Мартинес не участвовали в наших баталиях.
После завтрака Иван Адамович читал одну и ту же книгу – "Путеводитель по Греции", неизвестно как попавшую к нам в палату, а Фернандо, укутавшись с головой одеялом, пытался уснуть.
Пролежав час-другой, он тихонько обращался к Нагорному:
– Хуан...
– Чего, Федя?
– Слушай, Хуан, – робко просил Мартинес, – дай, пожалуйста, кусочек...
– Чего? – притворно недоумевал Иван Адамович.
– Кусочек хлеба.
– Нема хлиба.
– Ты же взял у меня.
– Нема. Был, да сплыл. Скушал я твой хлиб.
– Съел? – тревожно спрашивал Фернандо. – Как же так?
– Зараз съел. Я до чужого добра жадный.
Фернандо смеялся, поняв, что приятель шутит, и опять клянчил:
– Дай, пожалуйста.
– Вот привинтился! Человек самоподготовкой занят, а он мешает. Лучше я тебе про древних греков почитаю. Между прочим, храбрые люди, вроде вас, испанцев. Только выдержки побольше насчет еды. Вот тут пишется...
Но Мартинес не был расположен к занятиям историей.
– Отдай! – требовал он. – Это мой хлеб, ты не имеешь права...
Иван Адамович не удостаивал его ответом. Фернандо вскипал, распалялся все больше и больше, отчаянно ругал Ивана Адамовича по-русски и по-испански, а тот продолжал читать.
Это раздражало нас. Со всех сторон неслось:
– Отдай ты ему!..
– Хватит мучить парня!
– Замолчите! Помереть спокойно не дадут.
Иван Адамович был равнодушен к брани, сыпавшейся на его голову, и лениво, нехотя отвечал самым шумным крикунам:
– Не лезьте в наши семейные дела.
В конце концов Фернандо изнемогал от ругани и крика, зарывался в подушку с головой и обиженно, по-мальчишески плакал, а Иван Адамович продолжал невозмутимо читать "Путеводитель по Греции".
В обед он протягивал Фернандо взятый у него на хранение хлеб:
– Бери, Федя. Взвесить не забудь – может, утаил я чего.
Фернандо, пряча темные горячие глаза, шептал:
– Спасибо, Хуан. Ты прости меня.
И тут же уничтожал весь паек. Впрочем, после обеда ни у кого из нас, кроме Нагорного, не оставалось ни крошки.
Вечером было легче. Вечером находились дела, отвлекавшие нас. Вечером нужно было добыть топливо, чтобы накалить железную печурку, или, как ее тогда называли, времянку.
Ходячие больные отправлялись в темные институтские коридоры и вскоре волокли под своими халатами обломки шкафов, стульев, папки с увесистыми диссертациями.
Конечно, это было варварством – истреблять старинную мебель красного дерева, но она давала так много тепла. Диссертации, как всякая бумага, вспыхивали мгновенно и оставляли после себя груду пепла.
Те из раненых, которые могли передвигаться, усаживались подле времянки, стараясь не заслонить огонь от товарищей, лежавших на койках.
В эти вечерние часы мы никогда не говорили о еде. Мы вспоминали прошлое, мечтали о том, как будем жить, когда придет победа, строили планы разгрома немцев и много думали вслух о темном, блокадном городе.
За окнами палаты били зенитки, выли сирены, рвались бомбы. Едва начинался обстрел или бомбежка, сестры пытались загнать нас в подвал, в бомбоубежище. Мы не шли туда. Не потому, что не боялись смерти. Просто мы предпочитали, если придется, умереть здесь.
В эти вечера Фернандо ломким мальчишеским голосом пел нам песни испанских республиканцев и мы говорили о фалангистах, о Франко, о Мадриде.
Потом наступала ночь. Обыкновенная госпитальная ночь с бессвязными выкриками и стонами раненых, со снами, полными мирных воспоминаний. Утро возвращало нас к действительности.
Утром, когда приносили завтрак, Мартинес отщипывал кусочек черного каменного хлеба, а остальное отдавал Ивану Адамовичу.
– Спрячь, Хуан, пусть лежит у тебя в тумбочке до обеда. Буду просить, не давай...
Так прошло два месяца. Многих мы недосчитались в нашей палате, многие вернулись на фронт.
Нагорный готовился к выписке. Он окреп, ходил по палате, помогал сестрам и читал раненым вслух газету.
Фернандо с тоской и завистью смотрел на своего друга.
– Не журись, Федя, – успокаивал его Иван Адамович, – ты поправляйся, пошлют тебя в глубокий тыл, там тоже народ требуется, а я здесь за двоих действовать буду. Я из-под Ленинграда, пока немец тут торчит, никуда не денусь.
Однажды Иван Адамович, просматривая газету, воскликнул:
– Ишь ты какая петрушка! Пишут, что к немцам на пополнение сюда, под Ленинград, прибыла из Испании "Голубая дивизия". Гляди, Федя, и твои испанцы тоже против нас.
– Что ты говоришь?! – закричал Мартинес. – Мои испанцы?.. Как ты посмел назвать этих подлецов моими?!
Иван Адамович понял, что сказал глупость, а Фернандо, задыхаясь от ярости, повторял:
– Как ты посмел?! Нет, ты мне больше не друг.
Он не разговаривал с Нагорным до самой его выписки.
Иван Адамович уходил от нас вечером. В старой застиранной гимнастерке, в кирзовых сапогах бродил он по палате, прощаясь с каждым из нас за руку.
Наконец он подошел к Мартинесу.
– Послушай, Федя, – тихо сказал он, – прости ты меня, расстаемся ведь.
Мартинес посмотрел на него темными горячими глазами.
– Эх, Хуан, Хуан, – вздохнул он и протянул Нагорному правую руку, быстро запустив левую в тумбочку.
Иван Адамович долго не выпускал руку Фернандо, а Фернандо левой рукой вынул из тумбочки кусок черного каменного хлеба – весь дневной паек целиком.
– На, Хуан, возьми!..
– Что ты!.. Что ты, Федя...
– Возьми, – жестко повторил Фернандо. – Тебе за нас двоих действовать надо.
Иван Адамович взял нетронутый дневной паек хлеба, на минуту отвернулся и, когда встретился снова глазами с Фернандо, сказал:
– Я ее, Федя, до конца войны сохраню. Увидимся – вместе съедим.
Не знаю, смог ли выполнить свое обещание Иван Адамович. Ни его, ни Фернандо я больше никогда не встречал.
Добытчик
1
Это было на шестой год после окончания войны.
Утром в воскресенье в квартире все еще спали и только тетя Лиза, рыхлая, большая женщина, посудомойка одной из столовых, гремела кастрюлями на кухне.
Сначала Рыков услышал ее резкий, визгливый голос: "Топаешь, лешай, носит вас тут". Затем без стука в дверь в комнату ввалился Сашка.
Он окинул быстрым, цепким взглядом маленьких черных глаз все вокруг себя, подошел к окну, долго всматривался в желто-серое марево тумана, в котором плавали купол Исаакия и шпиль Петропавловской крепости.
– Высоко живешь, – неодобрительно сказал он, – пока поднимаешься, паспорту срок выйдет.
Сизые, зобатые голуби важно разгуливали по балкону.
Он пренебрежительно посмотрел на голубей: "Откормили жеребцов, гадят только!" – и отчаянно свистнул.
Голуби, захлопав крыльями, взлетели. Он еще раз свистнул и, сунув Рыкову широкую короткопалую руку, сказал:
– Волнухин, Сашка.
– Рыков, Геннадий.
Потом они долго пили чай. Расстегнув старый, потрепанный ватник, под которым оказалась застиранная солдатская гимнастерка, и сдвинув на затылок пехотную фуражку с выцветшим красным околышем, Волнухин громко грыз сахар длинными желтыми зубами, приговаривая:
– Так, говоришь, руку потерял в Отечественную. Это еще хорошо, что левую. Но все равно, Геннадий, учти, пока солнышко греет, ты себе пан-атаман, а, гляди, ударит зима – крути, верти, без Сашки не обойдешься. С одной рукой на такую верхотуру дрова не попрешь, а Волнухин тебе враз цельный воз приволокет. Не веришь? Зря. Это я так из себя невидный, а силенки хватает. Раньше, когда я парнем был, троих на одну руку брал. Плесни-ка еще чайку: уважаю эту травку.
Звонко причмокивая губами, он рассказывал:
– Я тебе вот что скажу. До войны я в деревне большим человеком был. В газетах меня, как тракториста, другим в пример ставили. Девки любили – жуть! Чисто одевался, мордочка кругленькая, гладкая. И на фронте я не последним был. Служил я в разведке артиллерии. Понял? Командование мне самые ответственные задания доверяло. Капитан Сорока, наш комбат, меня чудо-богатырем звал. Мы с ним от самого Ленинграда до Берлина дошли. Там его и ранило. Выдающаяся личность был. Наверно, теперь уже генерала достиг. И другие ребята стоящие. Фронтовая дружба, сам знаешь, цены ей нет. Расстались мы, обещали переписку держать и, в случае чего, друг друга из беды вытаскивать. Да вот только разметала нас жизнь в разные стороны. Он где – не знаю, а я вот тут болтаюсь.
– Почему же ты, Саша, не едешь домой? – спросил Рыков. – Многие вернулись.
– Не то время. В деревне, я так считаю, теперь без образования – никуда. Много не ухватишь. Будь у меня семь классов – другое дело. А в городе нам, гужбанам, простор есть. Кому дровишки на шестой этаж поднести – Волнухин. Кто переезжает, мебель перетащить надо – обратно Волнухин. Деньги живые платят, кладут в лапу со спасибом.
– И не скучаешь по родным местам?
– Бывает. Только некогда скучать. Добытчик я. Семейство у меня: Катя с дочками от первого мужа и Вовка совместный.
Вспомнив о семье, он вдруг заспешил, застегнул ватник.
– Потребуюсь – придешь. Дворники укажут, где проживаю.
У двери он остановился и попросил:
– Дай-ка мне сахара для Орлика. Ох и конь у меня! Не конь – огонь.
Высыпав полкулька сахара в карман, он еще раз стиснул Рыкову руку, сказав: "Существуй!" – и ушел.
Вдогонку ему понесся скрипучий, визгливый голос тети Лизы:
– Наследил, разорва, носит вас тут.
Вскоре Рыков познакомился со всем семейством Волнухина. Морозы ударили внезапно, и пришлось вспомнить о недавнем госте.
Спустившись как-то во двор, Рыков спросил у дворничихи тети Нюры, где живет Волнухин.
– Там вон его палаты, – ткнула она метлой в неопределенном направлении. – Только вы лучше узнайте у Вовки, дома ли он... Вовка, Вовка! – закричала она. – Подь сюда!
На ее голос отозвался худенький большеголовый мальчик, игравший с другими ребятами во дворе. Он подбежал к Рыкову, слегка волоча левую ногу.
Стоило только взглянуть на него, и можно было без труда убедиться, что это сын Саши Волнухина. Он был такой же крутолобый и круглолицый, как отец.
– Папка дома? – спросила Нюра.
– Не знаю, – угрюмо ответил мальчик.
– Проводи дяденьку, – приказала дворничиха, – да скажи матери, пусть тебя умоет и куртку зашьет.
– Что у тебя с ногой, ушиб где-нибудь? – спросил Рыков, когда они с Вовкой шли по двору.
– Нет, я такой с рождения, – не по-детски серьезно ответил Вовка.
Комната, где жили Волнухины, была разделена на две части. В передней половине находилась круглая железная печь, обеденный стол, топчан и ученический столик, в задней – высокая кровать под атласным одеялом с горой подушек, платяной шкаф и узкая солдатская койка.
Дома Саши не оказалось. Рыкова встретила молочно-белая женщина лет тридцати пяти, похожая на снежную бабу, которой только что коснулось весеннее солнце. Тронулись и стали терять форму крутые плечи, поплыли бока, а женщина, все еще красивая, заманчиво улыбалась ленивой и стыдной улыбкой. Это была Катя, жена Волнухина.
– Ходить он где-то, – медленно пропела Катя, прикрывая зевок пухлой, в ямочках рукой. – Наобещает людям, а потом и гоняются за ним.
– Тетя Нюра велела, чтобы ты мне куртку зашила, – сердито буркнул Вовка.
– Велела! – засмеялась Катя. – Тоже выискалось начальство. Тебе что шей, что не шей, все равно порвешь. Хочете – обождите его, – обратилась она к Рыкову, – может, и явится скоро.
Рыков отказался. Жара в комнате и сытый, сонный покой этой женщины навевали на него душную дремоту.
– Ладно, скажу, чтобы пришел к вам, как прибудет, – пообещала Катя и, лениво растягивая слова, велела сыну: – Вовка, проводи!
На лестнице Рыкову и Вовке повстречались две девочки. Одна из них – лет пятнадцати, высокая, светловолосая, с маленьким пухлым ртом, другая – года на два младше, тощая, плосколицая, в больших очках с толстыми стеклами.
– Куда шлепаешь, Вовка? – спросила старшая девочка.
– На кудыкину гору, – сердито отозвался Вовка.
– Подожди, я тебя умою, – предложила младшая девочка, и некрасивое лицо ее осветила добрая застенчивая улыбка.
– Успеется, – степенно сказал Вовка и потянул Рыкова за собой.
На улице подле продуктового магазина стояла лошадь, запряженная в телегу, на которой восседал Саша. Заметив отца, Вовка кинулся к нему. Волнухин взял сына на руки, и, когда я подошел к ним, Вовка уже держал в руках вожжи, покрикивая:
– Ну, пошел!
– Гляди, какой у меня парень, – заулыбался Волнухин, – весь в меня, тоже, как батька, хочет быть возчиком. А конь мой нравится? Другого такого во всем Гужтрансе нет. Смотри – грудь, а бабки! Жаль только, что казенный, не свой! Закурим, что ли?
Взяв у Рыкова две папиросы, Волнухин одну положил за ухо и, закурив другую, стал размышлять вслух:
– Я вот все думаю, Геннадий, у тебя знакомства есть. Может, разрешат нам с тобой лошадку приобрести?
– Не выйдет, Саша.
– Жаль. А то зажили бы. По нынешним временам конь – это, соображать надо, богатство. Имей такого зверя, живи не тужи. В подсобных хозяйствах пахать – это раз, лес возить кому, кто строится, – это два... Много кое-чего сотворить можно. Так не выйдет, говоришь?
– Нет, Саша, – сказал Рыков.
– Ладно, обойдемся, Волнухин своим рукам везде приключения найдет. А где ты Вовку прихватил?
– Я у вас дома был.
– Поедем, папа, – потянул Сашу за рукав Вовка.
– Погоди ты, – оборвал его Волнухин. – Видел Катерину? Хороша, а? Это ты ее еще в полном параде не наблюдал. Приоденется, чище какой генеральши будет.
– Папка, поедем! – ныл Вовка.
– Отцепись ты! – цыкнул на него Волнухин.
Он вынул папиросу из-за уха, закурил и продолжал:
– Видел шкаф у нас? Там и платьев, и пальтов у Кати хватает, а когда я к ней пришел, ничего за ней, в общем, кроме красоты, не числилось. Пятый год живем вместе, вот только записаться не можем. Я предлагаю, а она смеется: "Я и без бумажки полностью твоя". Красивая она, Катя, а счастья ей до меня не было. Муж попался никудышный, прижил с ней двух девок и бросил. Старшая, Света, и личностью, и характером вся в Катю, а младшая, Галя, – некрасивая она, но сердце у нее золотое. Весь дом полностью на ней.
– Папка, прокати! – настойчиво потребовал Вовка.
– Вот прилип! – огрызнулся Волнухин. – Ладно уж, поехали. Так тебе, Геннадий, наверное, дровишек принести? Жди вечером! А ну, Орлик! – закричал он и ударил лошадь вожжами по гладкому крупу.
2
Всю зиму Волнухин снабжал Рыкова дровами. Дрова были сухие, жаркие. Попадались и тоненькие дощечки от продуктовых ящиков, и задымленные горбыли, и даже обломки старой мебели.
Приносил он сразу огромную вязанку, которой хватало на несколько топок, с грохотом сбрасывал ее на пол и при этом торжествующе заявлял:
– Видал! Пусть другой столько припрет. У него жила в животе лопнет.
Силой своей он очень хвалился и говорил, что все Волнухины были силачами.
Как-то рассказывал он Рыкову:
– Это еще до революции было. Меня тогда и в природе не значилось. Пахал мой батька землю, и завязла у него соха в борозде. Тащит он, тащит, и вытащить не может. Задумался, сел отдохнуть. А его конь пытается соху с места сдвинуть. Посмотрел на него батька и говорит: "Не тужись, Гнедко: если я не могу, куда тебе!"
– А он жив сейчас, твой отец? – спросил Волнухина Рыков.
– Помер. Лет пятнадцать назад помер. В деревне у меня одна сеструха живет. Незамужняя. Дом, можно сказать, пустой стоит. Я бы там со всем семейством разместился.
– Ну и забирай всех туда.
– Ишь что придумал, – усмехнулся Саша. – Катерина всю жизнь в городе прожила. К колхозным делам она не приспособлена. Нет уж, лучше пускай сидит дома. Волнухин всех вытянет, не сомневайся. Вот скоро работенка предвидится доходная. Тут один деятель сруб купил, хочет в дачу преобразовать. Он думал цельную бригаду нанять, а я один подрядился.
– И справишься? – недоверчиво спросил Рыков.
– Справлюсь, – решительно сказал Саша. – Перевезу и поставлю. Понимать надо, мне деньга нужна. Катя мечтает, чтобы я ей котиковую шубу купил. В общем, как потеплеет – сразу примусь.
После этой беседы Рыков не видел Волнухина месяца два. Пришла весна, печи перестали топить, и "дровяной король", как называл Сашу сосед по квартире, экономист Григорий Ефимович, не навещал Рыкова.
Рыков встречал Катю несколько раз у ворот, где она, как сытая, гладкая кошка, грелась на солнце.
Однажды они столкнулись при выходе из кино. Катя была, как сказал бы Саша, "в полном параде". На ней было зеленое габардиновое пальто, на голову накинута голубая косынка. В одной руке она держала маленькую лакированную сумочку, другой прицепилась к высокому гривастому молодому человеку. Заметив Рыкова, она улыбнулась своей ленивой улыбкой и, не сказав ни слова, проплыла мимо.
Спустя неделю объявился и сам Волнухин. Это случилось в воскресенье. В квартире все еще спали, и только тетя Лиза гремела кастрюлями на кухне.
Сначала Рыков услышал ее резкий, визгливый голос:
– Топаешь, лешай, носит вас тут!
Потом без стука в комнату ввалился Саша. На нем по-прежнему был неизменный ватник, туго перетянутый ремнем. Рыков давно не видел Сашу и поэтому мог заметить, как сильно он изменился. Лицо его осунулось, стало землисто-серым, под глазами появились грязно-сиреневые круги.
– Чего разглядываешь меня, как девку? – с недоброй усмешкой спросил Волнухин. – Страшен стал? Ладно, все расскажу. Чаю сегодня хлебать не будем.
Он вынул из кармана брюк пол-литровую бутылку водки и сказал:
– Давай стаканы и закуску, только не очень-то старайся, не обедать пришел.
Рыков поставил на стол два граненых стакана, тарелку с чайной колбасой и хлеб.
Волнухин налил водку в стаканы, выпил свою порцию и, вяло пожевывая кусочек колбасы, сказал:
– Наблюдаешь? Думаешь, Волнухин пьяница? Это я недавно приобщился, лечусь. Да ты пей, а то нам не понять друг друга.
Рыков отпил немного из стакана, Волнухин вылил оставшуюся в бутылке водку в свой стакан и начал рассказ:
– Помнишь, Геннадий, я тебе говорил, что подрядился дом ставить. Сначала все шло порядком. Разобрал я старый сруб, перевез его на новое место, фундамент оборудовал и стал действовать. Сам знаешь, на работу я злой, да и тянуть мне эту музыку некогда было. В общем, все уже к концу подвигалось, подводил я дом под крышу и вдруг... Как это случилось, не соображу. Конечно, погода всему виноватая была. День тогда был дождливый, ходить склизко. Ну, значит, взял я одно бревно, не то чтобы тяжесть в нем была великая, потащил его, оступился, упал, а оно возьми и накрой меня. Прямо по ребрам проехало. Поднялся я, чувствую, вроде что-то хрустнуло во мне, бросил работу, затянул потуже ватник – и домой. Двое суток отлежал дома, не раздеваясь. Если, думаю, поломал – срастется. Днем, значит, я в Гужтрансе, а по вечерам – на стройке дачи. Кончил работу, получил деньгу, все как положено. Только чувствую я, в боку у меня колет, и кашель завелся. Катя говорит: "Сходил бы ты в поликлинику, а то по ночам бухаешь, спать не даешь". Сам бы я, понятно, не пошел, но раз баба беспокоится – подчиняюсь. Пришел к врачу, рассказал ему все, как было. Он осмотрел меня и спрашивает: "Так, говоришь, перетянулся ремнем, полежал два дня и все?" – "Так точно", – отвечаю. Не поверил он мне, еще раз спросил, как было. Я ему еще раз объяснил. Тут он собрал других докторов и всяких студентов, которые были в поликлинике, показывает им меня, они удивляются, ахают. Надоело мне это. "Кончайте, говорю, скорее, доктор, а ваши студенты, если им нужно, пусть на скелетах упражняются". Остались мы с доктором вдвоем. Он и объявляет: "Скажу тебе, парень, легко ты отделался, и то потому, что у тебя организм железный. Однако надо тебе беречься, так как ты повредил внутренности, и лучше тебе оставить тяжелую работу и съездить на курорт".
Волнухин засмеялся искренне и весело, словно вспомнил о чем-то забавном, допил водку, оставшуюся у него в стакане, и повел речь дальше.
– Пустой разговор у нас получился. Ушел я от этого доктора, бумажку, на которой он мне лекарство написал, в урну бросил и стал по-прежнему работать. Только, должно быть, и верно чего-то у меня внутри нарушилось. Что день, то хуже себя чувствую, кашель не унимается, в боку будто кол забит, рубаху по ночам хоть выжимай, а главное – силу стал терять. Решил своими средствами лечиться, бешеные капли принимать.
Он постучал по бутылке коротким указательным пальцем и вдруг тяжело захмелел. Черные глаза его затянулись мутной пеленой, вены на висках набухли, речь стала отрывистой.
– Отлягался Волнухин, – закончил он. – Что теперь посоветуешь делать?
– Дело, Саша, найдется. У нас рабочие люди всюду нужны.
– Нужны! – вскричал он. – Знаю, читал на досках: "Требуются слесари, токари, механики". Теперь время такое – везде голова нужна. А я на что годен? Поднять да бросить! Или, может, посоветуешь в ученики идти?.. А кто семейство кормить, одевать будет?.. Кто?! Ну, чего молчишь?! Да, брат, докатился Волнухин. Я вот что тебе скажу. На днях я на улице нашего комбата, капитана Сороку встретил. Помнишь, о нем рассказывал? Изменился он, конечно, годы прошли, и в гражданском ходит. Увидел меня и спрашивает: "Скажите, вы не Волнухин Александр случайно?" Как услышал я его голос, все задрожало у меня внутри. Хотел я схватить нашего дорогого капитана и сжать в объятиях. А потом подумал: "Нет, не могу... Не должен он знать, каким стал его Сашка". Так и не открылся. "Извините, обознались вы", – только и сказал.
– Это ты напрасно, – возразил Рыков, – сам же говорил – фронтовой дружбе цены нет.
– Фронтовая дружба, фронтовая! – резко перебил его Волнухин. – Теперь каждый в отдельной упряжке ходит. Нет уж, я один пойду искать свои пути-дороги.
Он помолчал немного. Затем надел фуражку:
– Ну, существуй!
3
Рыков был в командировке два года, а когда вернулся в Ленинград, стояло лето. В квартире все разъехались отдыхать, и только тетя Лиза гремела кастрюлями на кухне.
Она сообщила обо всем, что случилось за это время. Экономист Григорий Ефимович вышел на пенсию и целыми днями занимается фотографией. Рема, старшая дочь Карагановых, кончила институт и уехала в Сибирь. Домашняя портниха Нелли Ивановна бросила шить и служит проводником на железной дороге.
Все это тетя Лиза рассказывала подробно, не спеша, и Рыков рассеянно слушал ее. Дошла очередь и до Волнухина.
– Что же ты про своего дружка-приятеля не спрашиваешь? – сказала тетя Лиза. – Интересуешься ведь?
– Конечно.
– Нету его больше в нашем доме, не проживает он у нас. Как ты уехал, вскорости и он исчез. Наискосок пошла вся его жизнь. Ездить на лошади он перестал, тяжести таскать не мог, здоровье не позволяло. А Катька его, знаешь ведь, это не баба – прорва. Вот он, твой Сашка, и подался на барахоловку. А к этому занятию он негодный. Запутали его барахоловские волки, и попался он с ворованными вещами. Не знал он, что это за вещи, откудова они, а все равно отвечать пришлось. Забрали его. Больше году отсидел. А Катька себе другого мужика нашла. Пожилой, правда, и с лица страшный, но денежный – могильщиком на Серафимовском кладбище состоит.
Когда Сашка вернулся домой, все ждали – прихлопнет он Катьку, а он пришел и сказал: "Я противу тебя, Катя, ничего не имею, потому что теперь я уже не добытчик для вас". Ушел он из дома, поступил в кочегары, месяца два жил в котельной. Там, говорят, и разыскал его один старинный знакомый. Фамилия у него какая-то птичья, не припомню.
– Может быть, Сорока, тетя Лиза? Капитан Сорока?
– Ну да, вроде. Только не военный он. Слышала, где-то в совхозе директором. Забрал этот Сорока Сашку с Вовкой и айда в деревню.
– Так больше и не появлялся?
– Не был. А Катьке все денежные переводы шлет. Трать, мол, не стесняйся, на себя и дочек.
Тетя Лиза умолкла, задумалась и тихо, будто для одной себя, сказала:
– Может, и вышел он на правильную дорогу?
И вдруг, резко махнув рукой, визгливо вскрикнула:
– А ну те, лешай, отрываешь разговорами от дела! – и сердито загремела кастрюлями.