355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Богат » Ничто человеческое... » Текст книги (страница 20)
Ничто человеческое...
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:25

Текст книги "Ничто человеческое..."


Автор книги: Евгений Богат



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)

Многое изменилось во внутреннем мире человека. В сегодняшнем советском обществе духовные и нравственные ценности играют, как никогда, главенствующую роль. Мы все больше осознаем себя наследниками всех нравственных богатств человечества. Напомню Экклезиаста: «Время разбрасывать камни, и время собирать камни». Одно время камни, то бишь нравственные ценности, разбрасывались излишне дерзко. Наступила пора собирать камни.

Вопрос четвертый:

как Вы понимаете формулу «шок будущего»?

– Заря новой исторической эпохи уже не раз восходила над нашей планетой. Восходит она и сегодня. Но в отличие от людей, живших некогда, в баснословные времена, от тех, кто когда-то был современником новых эпох, мы видим и ощущаем эту новизну с величайшей отчетливостью и остротой. Если раньше, при смене времен, жизнь внука ненамного отличалась от жизни деда, то сейчас лавина перемен обрушивается на человечество столь ошеломительно, что внуки и деды часто не понимают друг друга…

Эту ситуацию исследуют художники, писатели, ученые. Она действительно беспримерна. Меняется лик Земли, рушатся традиции, перестраиваются уклад жизни, человеческие отношения. Элвин Тоффлер с полным основанием утверждает, что мы живем в невиданном, фантастически убыстренном эволюционном ритме. Непрестанно возрастающая зависимость человека от техники, утрата коммуникабельности между людьми, неврозы и стрессы вызвали, по его мнению, новую болезнь, которую он образно назвал «шоком будущего».

«Шок будущего» кажется особо опасным лишь при забвении, что за нами, восьмисотым поколением, семьсот девяносто девять минувших, ибо богатство человечества составляют не только видимые материальные и духовные достижения культуры и цивилизации, но и то, что невидимо: чувства, надежды, духовный поиск, тоска по истине, боль от несправедливости, вера в лучшее будущее тех, кто жил до нас, любил, боролся и порой во имя этого лучшего будущего жертвовал собой.

Никогда еще человек не нес в себе подобной громады эмоционального и духовного наследия, переживаемого норой бессознательно, но тем не менее воздействующего на наш образ мыслей и поведения. В бешеном ритме и суете сегодняшней жизни мы можем забыть о распятых рабах – сподвижниках Спартака, о подвижничестве строителей готических соборов, о любви Абеляра и Элоизы, о героях Великой французской революции и Парижской коммуны, о самоотречении жен декабристов и нравственном величии русских революционеров, – мы можем, повторяю, забыть о них в сутолоке бурной повседневности, но они ни на минуту не забывают о нас, они живут в нас, и это делает «шок будущего» не столь опасным, как некоторым кажется.

Этим я вовсе не собираюсь утверждать, что мир устойчив и стабилен. Я написал книгу «Вечный человек» именно для того, чтобы попытаться объяснить эту нестабильность.

У Маркса есть замечательная мысль о том, что коммунизм невозможен без сохранения богатства достигнутого развития. Эта мысль служит для меня источником вдохновения, когда я пишу книги о духовном мире сегодняшнего советского человека.

В книге «Вечный человек», завершающей трилогию о нравственном мире личности, мне хотелось рассказать о духовной жизни моего соотечественника и современника. В моей жизни было много незабываемых встреч с прекрасными людьми – рабочими-строителями, художниками, военными… Для меня всегда узнавание человека, проникновение в его внутренний мир составляли главную радость журналистского, писательского труда. Я спорил и спорю со сторонниками пессимистической точки зрения, что научно-технический прогресс неминуемо ведет к обеднению жизни человеческого духа. Каждая встреча убеждает: мир человека может и должен быть несравнимо могущественнее мира вещей…

Сегодня в нашем обществе углубление духов-но-нравственной основы человеческого бытия осознается все глубже как необходимое условие дальнейшего совершенствования социальных и человеческих отношений. Духовный потенциал наших людей был неизменно высок и раньше.

Не случайно иностранные гости бывали удивлены, почувствовав, поняв, как любят в нашей стране литературу, искусство, как дорожат в ней всеми явлениями, событиями духовного бытия человека.

Вот небольшая иллюстрация.

…Вернувшись из Советского Союза, где была устроена его выставка, Марк Шагал рассказывал во Франции:

– Нигде в мире не видели мы такой любви к чтению, к искусствам, как в России. Несмотря на то что у всех там телевизоры, все ходят с книжками, читают в скверах, в садах, в метро. Как они слушают музыку, это просто надо увидеть и почувствовать… Всей душой, для них это как бы священнодействие. И в театре то же самое. Такая тяга, такое уважение к культуре, прямо удивительно и трогательно.

Об этих впечатлениях художника с мировым именем я нередко вспоминал в моих поездках…

Утрата
Ряд старых и новых французских впечатлений
1. Брешь

…Когда из поездки возвращаешься домой, в сердце уносишь то, что назвать можно образами-впечатлениями. Это, конечно, не суть вещей, но нечто более устойчивое и объемное, чем беглый и неопределенно пестрый набор разнообразных и нечаянных наблюдений.

…Шесть лет назад я улетал из Парижа с двумя образами-впечатлениями.

В одном из самых почтенных и элитарных университетов не только Франции, но и Европы я говорил о новой в то время университетской реформе, названной но имени министра образования реформой Аби, с известным французским философом (имени его не называю по соображениям гуманно-этическим, которые станут ясны читателю чуть ниже).

– Стремитесь ли вы воспитывать в ваших студентах гармонически развитую личность?

– Нет! – ответил философ решительно. – Нет… Воспитывая людей, ненужных индустриальному обществу, мы увеличиваем число несчастных.

– Но, воспитывая людей, нужных индустриальному обществу, вы никогда его не измените в лучшую сторону, – невольно заметил я.

Мой собеседник сумрачно молчал.

– Как относятся студенты к университетской реформе?

– К реформе Аби? – небрежно переспросил, развел руками философ. – Весьма враждебно.

– Почему?

– Да потому, – чуть ли не рассердился он на меня, – что она делает менее основательным гуманитарное образование, а стало быть, и менее гуманным общество. Гуманитарный и гуманный – это ведь понятия не только созвучные, но и родственные по духу.

Передо мной сидел немолодой, усталый, ироничный человек, резко сутулый, с большими руками, которыми, наверное, можно было обнять кафедру, как живое дерево, с лицом ничуть не современным, старинно-портретным, в котором беспечность соединялась с мудростью, – лицом энциклопедиста XVIII века. И я все полнее понимал, что «реформа Аби», несмотря на ее видимую целесообразность, которой я коснусь потом, импонировать ему не может: ведь наносила она удар именно по «духу энциклопедизма», сознательно изымала его из ценностей индустриального общества.

Когда-то в Эколь Нормаль учился Ромен Роллан; потом, став писателем, он рассказал о той исключительной роли, которую играл Шекспир в духовной и умственной жизни студентов его поколения. Рассказывая об Эколь Нормаль начала XX века, Роллан создавал образ одного из самых шекспировских мест на земле, может быть, второго после Стратфорд-он-Эвон. В Эколь Нормаль дышали Шекспиром, с ним как с живым общались денно и нощно. Ромену Роллану казалось, что сами стены школы насыщены этим духом навечно.

Помню, я задал вопрос, каюсь, лукавый:

– Какое место занимает Шекспир в духовной жизни ваших воспитанников?

Мой собеседник горьковато усмехнулся:

– А зачем им Шекспир?

– Кто-нибудь из студентов мог бы показать мне роллановские места?

– Думаю, что никто.

Я поднялся, поблагодарил за беседу.

В коридоре перед тем, как повернуть к выходу, повинуясь какому-то телепатическому импульсу, я обернулся, он стоял на пороге университетского жилища: воплощение одиночества.

…И вот через шесть лет я опять в Париже и хочу узнать мнение философа о новой реформе, которая носит название нынешнего министра образования, – «реформе Савари».

Но это невозможно: он отрезан от мира стенами лечебницы – сошел с ума.

…И в Венсенском университете – моем втором образе-впечатлении – мы говорили шесть лет назад о «реформе Аби». Мэтр-ассистент Ирэн Сокологорская заметила тогда:

– Когда она (то есть реформа) осуществится, людей, думающих оригинально, будет все меньше.

Поздно вечером мы сидели в одном из венсенских кафе, и к нашему столику, должно быть услышав имена Шекспира, Паскаля, Монтеня, несмело подошла женщина лет семидесяти.

– Наша студентка, – познакомила меня мэтр-ассистент Ирэн Сокологорская.

– Студентка?! – несколько бестактно удивился я.

– У меня была в жизни одна мечта: учиться в университете, – рассказывала эта необычная студентка, – но надо было работать в частной фирме, я одна воспитывала дочь, потом она вышла замуж, и я пошла учиться.

– И у вас нет в жизни иных дел, иных увлечений?

– Я люблю старинную музыку, – ответила она, – и пою в хоре, но основное – университет.

– Но почему, – вглядывался я в ее милое старое лицо, – почему он – основное?

– Мне нравится учиться, – смутилась она, – нравится учиться думать.

Венсенский университет родился после бурного мая шестьдесят восьмого года. Он был создан министром образования Эдгаром Фором экспериментально. В его эксперименте видели нечто от социальной широты и социальной отваги. Сюда можно было поступить, не имея степени бакалавра, то есть не окончив лицея.

За несколько лет число студентов увеличилось с семи тысяч почти до сорока. До чего же необычен был этот университет – даже обличьем, даже видом! Раскинутый в негустом нежном лесу, он был похож на большой, неторопливо странствующий цирк. Или на вокзал, разросшийся вдруг из забытого богом полустанка. Он был похож на цыганский табор и на ярмарку, даже, пожалуй, на базар. На туристскую базу… на что угодно в мире. И если было что-то, на что он был абсолютно непохож, так это на университет.

Чем только не торговали на подступах к нему и в самих помещениях его, балаганно легких, вокзально шумных, с чадом и дымом жаровен: торговали каштанами и джинсами, женскими украшениями и «дисками», сосисками и черным деревом Африки… Сорок тысяч студентов хотели есть, пить, одеваться, быть красивыми.

И сорок тысяч студентов хотели «учиться думать».

Успех этого университета мне объяснили одним решающим обстоятельством: демократическим интеллектуализмом – в нем могли учиться те, кому по мотивам материальным или социальным не удалась судьба лицеиста. А поскольку в «фильтрах» доуниверситетских самый решающий фильтр – между колледжем и лицеем – остается традиционно тесным, то и число не «лицеистов», то есть тех, кто не получил бакалаврской степени (наш аттестат зрелости), было в Венсенском лесу весьма немалым. Этот лес имеет традиции: тут помещалась замок-тюрьма, в которой держали короли крамольно мыслящих философов, в том числе и Дидро.

Эксперимент Эдгара Фора оправдался трагически: это была победа демократических сил молодежи, которая не могла не вызвать ответных, весьма радикальных мер.

Венсенский университет мог существовать лишь в Венсенском лесу.

…Естественно: через шесть лет мне опять захотелось побывать в этом университете.

Но это оказалось невозможным: в Венсене нет Венсенского университета – его постройки уничтожены, территорию утюжат и разравнивают бульдозеры.

Мне показалось, что и сам я сошел с ума, как и мой давнишний собеседник-философ. «Был ли мальчик?»

Был ли университет?

Был.

И… остался. Утратив сотни аудиторий и тысячи студентов, этот университет переехал в Сан-Дени. Формально он лишь переменил место жительства. Юридически его не стало «лишь» потому, что Венсенский лес был отдан в аренду новому университету на десять лет.

Но дело не в утрате имени. Существует «магия стен», то есть особый дух, особый стиль. Вот они-то, как утверждают сами студенты, с переездом утрачены: наши наставники, говорят они, «переменили пиджаки», то есть стали думать и учить иначе.

Выветривается дух мая 1968 года.

2. Менуэт

Если следовать строгой логике повествования, мне нужно рассказать читателю о реформе Аби, о реформе Савари, о судьбах высшего образования во Франции и студенческих волнениях. Это но логике ума. Но существует и особая – «логика сердца».

Вот по этой логике мне и хочется рассказать о том образе-впечатлении, который будто бы не имеет ни малейшего отношения к университетским реформам. Этот образ унес я, улетая из Парижа в 1983 году. Я дал ему имя «Менуэт», потому что он мне напомнил рассказ Мопассана с этим названием. В рассказе растворены и печаль и надежда: печаль от того, что все время из жизни что-то уходит, и надежда на то, что нечто бесценное не уйдет, – оно навечно с нами. Уходит и не уходит, умирает и воскресает. Человек, от имени которого Мопассан строит повествование, видит однажды в Люксембургском саду двух старомодных «несовременных» стариков: его и ее. Они без музыки и не на бальном паркете, а на дорожке сада исполняют старинный, ушедший в небытие танец-менуэт, как бы возвращаясь в собственную молодость, переживая ее опять.

…В Амбуазе, городе, где закончил жизнь Леонардо да Винчи, мы остановились в отеле со странным названием (в переводе на русский) «Брешь». История этого названия несколько парадоксальна. В начале века в Амбуазе было большое наводнение, Луара вышла из берегов и затопила, разрушила окрестные дома и улицы. Уцелел, устоял чудом лишь этот отель. И тогда с той трагической шутливостью, которая сочетается у французов с нешуточной серьезностью, назвали его – нот, не «Крепость»! – а «Брешь». Самому устойчивому и надежному дому дали название, подходящее для чего-то самого ненадежного и неустойчивого.

Хозяйке отеля госпоже Море под пятьдесят. Она в первые же минуты общения показывает на собственный живот: госпожа Море беременна. В ее улыбке милое торжество над временем и над судьбой. Иногда из кухни, которая в двух шагах от конторки портье, выходит ее муж господин Море, повар. Он похож на Жана Гобена. Отель – в нем двадцать пять двухместных и одноместных номеров и немаленький ресторан – обслуживают три человека: супруги Море и работница на кухне, она же официантка. У супругов Море точный режим: они отходят ко сну в десять часов вечера и поднимаются в полшестого утра. Изо дня в день, без выходных. К вечеру в их лицах нет и тени усталости, они общительны, радостны, остроумны. Подумалось: «Старая добрая Франция».

В первый же вечер нашей двухдневной амбуазской жизни я заметил за соседним столиком в ресторане двух старых людей: он и она. Они были изящны, несколько чопорны и, как показалось мне, печальны. Потом я понял, что это не печаль, а огромная сосредоточенность. Он был сосредоточен на ней, она – на нем.

Они ужинали неторопливо и безмолвно, при этом в их молчании угадывалась та полнота общения, которой речь не нужна. Когда она поднялась, он старомодно галантно, с неожиданной грацией, будто совершая па какого-то замедленного танца, взял ее под руку, напомнив мне старую пару из рассказа Мопассана «Менуэт».

– О! – улыбнулась госпожа Море почти восторженно, когда мы заговорили с ней о двух стариках. – Вы не случайно их заметили. Пятьдесят лет назад, когда они поженились и совершали традиционное путешествие, они остановились именно в этом отеле. И вот через полвека им захотелось опять это пережить. Они нам позвонили и заказали номер три, в котором тогда останавливались, и именно тот столик в ресторане, за которым тогда сидели.

Из кухни – она в двух шагах от конторки портье – вышел господин Море в белом одеянии повара. Он добавил:

– Они захотели пережить опять нечто великое. Пятьдесят лет назад в нашем отеле были, конечно, иные хозяева, мы купили его совсем недавно, мечтая о семейном пансионе. Они, – повторил он, – захотели опять пережить нечто великое в собственной жизни… – он посмотрел на жену и вдруг добавил: – Когда они заказали тот самый третий номер и тот самый столик в ресторане, я было подумал, что это безрассудство, а потом понял, что это мудрость.

Мы замолчали: по лестнице со второго этажа шли к обеду он и она. Они шли по некрутой лестнице, с замедленностью, которая казалась бы нарочитой, если бы не нахлынувшее на нас ощущение, что эти люди действительно переживают нечто великое, не терпящее суеты.

Наутро мы в последний раз завтракали в отеле. Было рано, ресторан был пуст, лишь неподалеку от нас сидело четверо, тоже собирающихся в Париж, – две молодые пары.

Запомним этих четырех молодых людей в пустынном ресторане Амбуазского отеля и вернемся из этого элегического отступления в сегодняшний Париж…

3. Разбитая витрина

В Париже но дороге с аэродрома наша машина останавливалась часто: к парламенту нестройными толпами шли студенты, шли или, точнее, бежали роты республиканской безопасности, отборные части, созданные для борьбы с общественными беспорядками. В Национальном собрании началось обсуждение законопроекта министра образования Алена Савари.

…В восьмом часу утра я вышел из отеля «Расин».

Было неправдоподобно пустынно и тихо. Я пошел к Сорбонне мимо закрытых еще магазинов, удивляясь тому, что целы все витрины.

И тотчас же увидел разбитую. Из нее выбит был кусок толстого стекла, осколки уже успели убрать. Если бы не были мне известны события ночи, можно было подумать, что тут действовал не камень, а алмаз, которым с точностью геометра зачем-то вырезали большой равнобедренный треугольник.

Нутро было открыто, у меня появилось искушение дотронуться рукой до удивительных – почти в человеческий рост – кукол, висящих беспомощно на ниспадающих с потолка нитках.

Тут торговали марионетками.

Это был не театр марионеток, а именно лавка, фантастическая лавка, в которой покупают кукол.

Ее важное отличие было в том, что нити, управляющие марионетками, обычно в театре не видны, скрыты. Тут же были они обнажены. И поэтому та мнимая самостоятельность марионеток, которая в театре умиляет и трогает, исчезла.

Можно было увидеть персонажей всех стран и эпох: вот – доктора богословия в старинных и торжественных мантиях. Вот – философ… Вот – школяры. Вот – настоящие чудища, монстры…

На узкой этой улочке камень мог попасть в любую витрину – студенты, кидая в солдат то, что было под рукой, мало заботились о сохранности зеркальных витрин, но по странной случайности была разбита лишь эта одна…

Побродив по Сорбонне, удивляясь по-утреннему безмятежным и беспечным лицам студентов, я вернулся в отель и узнал из газет, что в беспорядках участвовали пять тысяч студентов, которые не только кидали камни, строили баррикады и жгли то, что хорошо горит, но и сумели овладеть одной из телевизионных станций, с экранов сотен тысяч телевизоров сообщали «городу и миру» о несогласии с законопроектом Алена Савари.

Через несколько дней я невольно сопоставил эту достаточно скромную цифру – пять тысяч с десятикратно увеличенной – пятьдесят тысяч.

Пятьдесят тысяч докеров в четких колоннах шествовали по Парижу, настаивая на осуществлении мер, которые остановили бы падение социально-экономической роли портов в жизни общества.

Третья демонстрация, которую я видел, была самой неожиданной: полицейские Парижа требовали отставки министра юстиции, который, как им кажется, не обеспечивает их личной безопасности. Незадолго перед этим в перестрелке с бандой, совершавшей дерзкие ограбления, было убито трое полицейских, и вот все полицейские Парижа вышли на улицы. Это была демонстрация не дерзости и удали, как у студентов, и не силы и солидарности, как у докеров, а некой социальной уязвимости.

В любом обществе существует собственный «гений иронии», воплощенный не в отдельных личностях, а в системе жизни, в «логике вещей». Этот «гений иронии» открылся мне в том, что беззащитность демонстрировал социальный институт, созданный государством для демонстрации силы. Шествие открывали женщины, старые и молодые, – матери и вдовы полицейских, убитых в последние годы, затем шли сами полицейские – не в форме, а в цивильной одежде, шли по-штатски, как бы не спеша, в этом шествии была печаль, наверное, из-за женщин в трауре.

За десять дней я имел возможность наблюдать три рода манифестаций: студентов, докеров, полицейских. Две последние почти не отразились на нормальной жизни города. Первая, студенческая, почти парализовала его: не только днем, но, что редко бывает в Париже, ночью.

Самая малочисленная и самая буйная.

Париж был охвачен лихорадочным беспокойством… Днем это выглядело живописно, даже несколько театрально. В первых рядах шли торжественно и степенно пожилые, респектабельного вида мужчины в старинных мантиях – университетские наставники и учителя, тоже недовольные реформой Савари, за ними нестройной баламутной вольницей – студенты, изредка кто-либо из молодых выбегал и, как бы танцуя перед колонной, лицом к ней, пятился в танце быстро и ловко задом наперед, делая странные телодвижения, поднимая боевой дух демонстрантов. Заключали колонны санитарные машины, оборудованные новейшей медицинской техникой для оказания помощи пострадавшим. Убитых не было. Раненые были. Одну из них я увидел уже вечером на экране телевизора: девушка, студентка, лица у нее не было, – видимо, она хотела кинуть самодельную бомбу и та разорвалась у нее в руке. Пока ее укладывали на носилки, она с отчаянием поднимала вторую, уцелевшую руку к тому безобразному, окровавленному, что было минуту назад ее лицом, юным и, возможно, красивым; кто-то рядом рыдал. До шести утра я не мог попасть в отель, потому что все дороги к нему были перекрыты или ротами безопасности, или бунтующими студентами. Баррикады горели эффектно – на их сооружение пошел картон, почему-то оказавшийся в изобилии на бульваре Сен-Мишель.

В то же утро, после бессонной ночи, возвратившись из Сорбонны к завтраку, я разговорился с портье отеля – сорокалетним, жизнерадостным, улыбающимся не «формально», не во имя общепринятого во Франции «стиля общения», а, как показалось мне, от души. Я рассчитал, что по возрасту он относится к поколению шестьдесят восьмого года. «Расин» расположен в самой сердцевине Латинского квартала, об его старинные стены за последние десятилетия разбивались бесчисленные волны студенческих волнений.

– В ночь с 24 на 25 мая, – спросил я, – в самом отеле было тихо?

– О! – воскликнул он. – На улицах все шумело и горело, а у нас был покой. Те, у кого окна выходят во двор, ничего не услышали и не увидели.

– А вы не боитесь, что студенты могут однажды ворваться в отель, нарушить покой?

– Ворваться? – удивился он. – Зачем? У нас ведь не телестанция, а гостиница.

– Но, – не унимался я, – во время волнений демонстранты совершают иногда и неразумные поступки.

Портье горько усмехнулся:

– Те, кто устраивает беспорядки сегодня, неразумных поступков не совершают, – и наклонился ко мне, точно сообщая нечто секретное, доверительное: – Мы были горячее.

И вдруг высказал, как мне показалось, нетривиальную мысль:

– Раньше ситуация была увлекательной, острой, сегодня она стала нудной.

И я подумал, что бунт стал бытом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю