355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Богат » Ничто человеческое... » Текст книги (страница 17)
Ничто человеческое...
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:25

Текст книги "Ничто человеческое..."


Автор книги: Евгений Богат



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

Вот письмо, автор которого тоже по-своему талантлив:

«Когда сносили наш старый дом в Сокольниках, предлагали нам три отдельные квартиры, но ни дочери, ни зятья не согласились отделиться от бабушки. Так мы и въехали в одну большую квартиру все вместе, зато душа семьи, ее глава и хранительница – бабушка Серафима Ивановна – осталась с нами.

Да и как мы могли без нее? Она так легко и весело решала все наши проблемы и жизненные неурядицы. Когда ее младшая дочь провалилась на экзаменах в институт, дед гневался, а бабушка сказала, что она даже рада, так как ученость ума не прибавляет. „Бери, Маша, иголку в руки и покажи свое искусство“, – прибавила она. И действительно моя тетка всю жизнь замечательно шьет и хорошо зарабатывает, и все вокруг нее ходят нарядные. А еще до моего рождения в доме, где жила бабушка, был пожар, и все вещи сгорели, семья плакала, а бабушка смеялась: „Вот и прекрасно, начнем сначала, а то заросли вещами“. Разбивалась чашка в доме, бабушка всегда говорила: „Слава богу! Давно она мне надоела“.

Жизнь у нее была нелегкая, но радости почему-то не отняла. В войну она проводила на фронт сына, дочь и зятя (дед был инвалидом). На сына получила бумагу: „Пропал без вести“. Нас, всех остальных, бабушка увезла в эвакуацию. И среди первых моих детских впечатлений есть такое: самолеты бомбят поезд. Мы лежим в яме, на земле. И я из своего укрытия пристально слежу за бабушкой, которая выносит из горящего вагона маленьких детей – в соседнем вагоне везли детский дом – и одного за другим, а то и по двое, но трое на руках бегом относит в заросли кустарника. Самолеты летают низко и поливают беженцев из пулеметов. А она как будто не видит этого.

Разместили нас потом в деревне под Кировом. И помню, как бабушка приходила с полевых работ, уставшая, и приносила овощи, но никогда не давала нам одним все съесть. „Сначала спросим, чем сегодня сирот кормили“, – говорила она, и мы шли в соседнюю избу, где поселили детский дом, и бабушка разворачивала из телогрейки чугунок с картошкой, а дети кричали: „Добавка пришла!“

И там, в эвакуации, и позже, в Москве, бабушка на каждый Новый год наряжалась Дедом Морозом и придумывала разные игры для взрослых и детей. Вообще всеми праздниками распоряжалась она, и чей-нибудь день рождения обсуждался заранее сообща: подарки, шутки, розыгрыш.

Но когда в дом приходило горе, бабушка плакала навзрыд и горевала открыто и очень сильно. Помню, как неистово она просила прощения, стоя у гроба своего мужа: „Прости меня, Христа ради, что не любила тебя, не берегла, что перечила тебе при всяком случае, что не кормила тебя, как надо, и вообще сгубила я тебя, Миша…“ Хотя она любила, и берегла деда, и всегда делала вид, что его слово решающее в семье. Она добавила ему несколько лет жизни своим уходом за ним, когда он уже не мог вставать.

Сейчас моей бабушки уже нет в живых. Но она всегда у меня перед глазами, как живая. Как бы она поступила? Что бы сказала? Так я часто думаю, оказываясь в безвыходной ситуации. Такая правда от нее исходила. Правда чувств и поступков, ума и сердца, правда души.

Когда ее внук, а мой брат Саша решил разводиться, бабушка сказала: „Иди проветрись, поживи где-нибудь, подумай, а тогда решай. Наташку я из дому не отпущу, я ее дочерью на твоей свадьбе назвала“. Саша около года снимал комнату, а потом вернулся к своей Наталье и сказал: „Я без бабушки жить не могу“.

Однажды я спросила бабушку, какие годы ей запомнились больше всего, в какой возраст она хотела бы вернуться. Мне самой было двадцать четыре, и я надеялась, что бабушка скажет: „В твой“. А она задумалась, глаза ее затуманились, и ответила: „Хотела бы, чтобы лет тридцать шесть – тридцать восемь мне опять стало…“ Я ужаснулась: „Бабушка, разве тебе молодой не хочется стать?“ Она смеется: „Это ты про двадцать лет, что ли, думаешь? Это пустой возраст. Еще ничего человек не понимает. А вот сорок – это да!“ Кажется, мимолетный разговор, а как скрасил он мне жизнь! Свое тридцатилетие я встретила с радостью. Вот, думаю, приближаюсь к любимому бабушкиному возрасту…

Жизнь у меня, как у всех, течет. Бывают минуты, когда кажется, что с ума сойдешь от отчаяния. И, как спасение, вспоминаю бабушку, и думаю: нет, еще не все потеряно. Она умела радоваться жизни до своего последнего дня.

Е. Константинова, медсестра. Московская область».

А. А. Стрельцова поехала к человеку незнакомому совершенно, открыла в нем красоту души, которая будет согревать ее всю жизнь, и сама доставила ему часы большой радости. Медсестра Е. Константинова увидела эту красоту в родной семье. А семья Пыхтеевых из Омска, подобно Кузьме Авдеевичу Веселову, захотела помочь человеку нелегкой судьбы…

В одном из номеров «Литературной газеты» были опубликованы письма заключенного Ивана Бакшеева – человека изломанной, тяжкой судьбы. И вот что семья Пыхтеевых решила:

«Здравствуйте, уважаемая редакция!

Нас очень заинтересовала судьба Ивана Бакшеева. Решили послать ему письмо с вашей помощью. Надо же ему опереться на кого-то на первых порах, а вы пишете, что у него только старенькая мать».


«Здравствуйте, Иван!

В „Литературной газете“ прочли ваши письма. Решили написать вам. Вы скоро выйдете на свободу, надо будет с чего-нибудь начинать. Вот мы и предлагаем вам: приезжайте в наш город.

Вы пишете, что хотели поработать в большом молодежном коллективе на заводе или на стройке. Наш огромный, с почти миллионным населением, город – сплошная стройка. И еще. Вы любите машины. У нас в городе автохозяйства, есть автодорожный техникум с вечерним отделением. Если вы приедете к нам в Омск, мы вас встретим и поможем устроиться на работу. У нас большущая рабочая семья: есть и студенты, и рабочие, и врачи, и летчик, и преподаватель института и т. д. Так что вы сразу обзаведетесь массой друзей. Вы любите машины – у нас в семье два шофера. В них вы найдете единомышленников. Вы любите книги – у нас в семье тоже любят читать, есть уже приличная библиотека. Может быть, это письмо несколько суховато, но мы надеемся, что вы поверите в нашу искренность.

Передайте привет от нас начальнику вашего отряда Матвееву, который так вам помогает обрести веру в себя, в жизнь. Чувствуем, что это умный, сильный человек. Когда думаешь о ценностях жизни, то именно такие люди, как Матвеев, утверждают в мысли, что жить стоит, такими людьми сильна и прекрасна жизнь.

Когда получите это письмо, напишите нам обязательно. Надеемся, что наша семья сможет стать вам полезной. Привет вашей маме».

В последнее время порой возникают – на читательских конференциях и в печати – споры о том: кто он – интеллигентный человек? В чем суть социологических и нравственных критериев, более или менее точно определяющих данное понятие? Мне кажется, если отвлечься от сухих «теорий» и обратиться к «вечно зеленому древу жизни», то вот вам и ответ: большая советская семья Пыхтеевых, где и рабочие, и врачи, и шоферы, и студенты, – семья подлинных интеллигентов.

Можно взять бывшего заключенного, человека, которому особенно нужны и тепло, и участие, и твердая рука.

Можно взять к себе в дом еще одного льва… Можно никого не брать к себе в дом…

Это вопрос нравственного выбора. Каждый должен решать его сам в соответствии с собственным пониманием смысла жизни и иерархии ценностей.

И разумеется, в соответствии с собственными склонностями, складом души, симпатиями.

Вот последнее: о симпатиях и склонностях души тоже весьма важно помнить, потому что подлинный гуманизм разнообразен, широк, как сам человек, в толковании его любой ригоризм неуместен, и было бы несправедливо полагать, что тот, кто берется воспитывать льва, менее гуманен, чем тот, кто зовет к себе в дом бывшего вора или убийцу для окончательного его жизнеустройства и возвращения в наше общество.

Но автор этих строк тоже, как говорится, человек с определенным складом души и определенными симпатиями, и он не хочет перед читателем лукавить: эти симпатии на стороне семьи Пыхтеевых.

Может быть, потому, что я часто бывал в судах и колониях и видел то, что ранит сердце надолго.

А теперь вернемся к мысли о широте гуманизма, о его неохватном разнообразии и увидим мысль эту – живую – в образе генерала, который в первые, самые тяжкие недели войны вернул «солдатика» Ивана Щербаня к слону Вове, чтобы тот не зачах без ухода и от тоски. Конечно, «солдатик» был одноглазый и хворый, но кашу-то в походной кухне он варить мог! А генерал подумал, рассудил и удовлетворил ходатайство ереванских властей, вернул его к Вове. Возможно, и тут не обошлось без склонности души, и генерал любил особой любовью слонов. Мне хочется, чтобы сегодня он был жив и читал эти строки…

А Ивана Щербаня лечили, лечили и вылечили. Он получил двух молодых слонов, они-то и исцелили его окончательно. Он получил их в Бресте, ехал с ними по тем самым местам где некогда они с Вовой голодали, укрывались от бомб, он ехал сейчас по мирной, обильной земле, дети тянулись к хоботам, совали булки и яблоки.

Мимолетное возвращение к чудакам

Я упоминал уже о книге «Бескорыстие», когда говорил о неожиданной для меня, большой и интересной читательской почте, вызванной рассказами о хороших людях. Думаю, что настала очередь познакомить с некоторыми из этих писем.

Для тех, кто не читал «Бескорыстие», я, чтобы не пересказывать, выпишу лишь строки некоторых эпиграфов к ее главам, надеюсь, что в них содержится вся необходимая для понимания сути книги информация. «Не могу я жить без боя и без бури, в полусне» (из стихов юного К. Маркса); «Жить с пользой для своего отечества и умереть, оплакиваемым друзьями, – вот что достойно истинного гражданина» (декабрист М. Ф. Орлов); «Поспешай делать добро» (русская народная пословица); «Человек, не имеющий понятия об истине, никоим образом не может быть назван счастливым» (Сенека)…

Я рассказал о людях, которые поспешают делать добро, живут с пользой для Отечества и имеют понятие об истине. Этих людей я не выдумал; они были названы подлинными именами. Письма, которые я получал после выхода книги «Бескорыстие», можно разделить на «бескорыстные» и «небескорыстные».

Вот как образец письма «бескорыстного» строки, написанные ленинградской читательницей Т. Иноземцевой:

«Описание ваших встреч с людьми необычайного душевного богатства заставляет о многом задуматься, о многом вспомнить, многое в своей (уже почти полностью прожитой) жизни переоценить. Те люди, о которых вы говорите, что они „рождаются рыцарями“, обладают душевными качествами, подобными врожденному таланту художника, писателя, музыканта. Они обладают талантом самоотдачи. Но не всегда этот талант находит пути и способы выражения… Вы говорите, нужно уметь сопереживать чужую радость как собственную. Я думаю, это не все: ведь сопереживание не только чужой радости, но и чужой беды, горя как своего столь же обогащает человека и часто является стимулом к бескорыстным поступкам.

Я переживаю встречи с вашими героями не одна, а с моими друзьями-единомышленниками. И я постараюсь, чтобы этих друзей было у нас с вами еще больше. Отнеситесь к моему мнению как к мнению рядового читателя, „умеющего сопереживать“».

Подобное совершенно «бескорыстное» письмо соблазнительно отнести к жанру так называемых эмоциональных писем, которые больше богаты чувством, настроением, чем мыслями, новыми фактами… Эмоциональные письма больше радуют, чем обогащают. Это письмо можно было бы отнести к жанру чисто эмоциональных писем (отнюдь не уменьшаю их ценности, ведь чувство – великая реальность), если бы не строки о том, что автор его постарается переживать радость от встреч с хорошими людьми со все большим числом единомышленников. Это уже чувство, воплощенное в действие – действие, делающее жизнь лучше.

Если чисто эмоциональное письмо – это «чувство в себе», то тут начинается та самая самоотдача, которая содержит высшее оправдание человеческой жизни, человеческих отношений. Это – письмо эмоциональное, и действенное, и совершенно «бескорыстное».

А вот образец письма «небескорыстного».

«…Извините, я даже не представилась. Саша Шмындина, учащаяся культпросвет-училища города Елабуги. Вы должны нам помочь. Конечно, если не найдется времени на это письмо, то будем считать, что я вам его не писала.

Теперь по порядку. Городу 405 лет, самобытный, небольшой, со следами глубокой старины. Тут писать можно очень много, но лучше видеть все своими глазами. Достаточно сказать, что город известен уроженцами Шишкиным, Н. А. Дуровой и поэтессой Цветаевой; древним Апанивским могильником.

Но это все прелюдия…

В общем, я думаю, вы мало чего поняли из моего путаного письма. Ну, хорошо, давайте представим так.

КамАЗ от нас в 20 километрах; и вот однажды, когда вы захотите отдохнуть, то обязательно приедете к нам. На пристани встретит вас, сверкая, белоснежная башня Чертова городища. И тут вы увидите удивительный город, как в Венеции (правда, я там не была). Сквозь дымку сизого тумана – купола. И особенно один стройный, летящий в небо шпиль. Кажется, что эта легкость призрачна и колокольня или упадет, коснувшись главой реки, или уплывет.

А потом вас встретят экскурсоводы и тепло поведают о доме-музее Шишкина (который сейчас реставрируется, но со скрипом), о Дуровой, о Цветаевой, о многих знаменитых людях, о многом интересном.

А что, если Елабугу сделать городом-музеем, а?

Лучше всего, если бы вы приехали и посмотрели, уговаривать бы не пришлось.

А приехать вам очень легко, возьмите командировку в Н.Челны, а потом к нам.

Я, наверное, очень нехорошая, не зная человека, навязываю чего-то. Все-таки вы должны же что-то смочь. Да?

…Крупицам вечности нужны старания…

До свидания. Саша.»

Письмо возвышенно-«небескорыстное»… Неизвестно, станет ли когда-нибудь Елабуга городом-музеем (хорошо, если будет сохранена бережно та живописная старина, которая отпечатывается навсегда в сознании и сердце человека, даже мимолетно увидевшего этот удивительный город), но не подлежит сомнению, совершенно бесспорно, что Саша, написавшая письмо с высокими мыслями о любимом городе, похожем на Венецию, в которой она не была, что она сама по себе не менее удивительна, чем ее город.

Полчаса перед сном
1

Известно, что явления искусства волновать могут и людей с холодным сердцем – для этого нужна лишь большая эмоциональная восприимчивость. Поэтому, когда Анна Георгиевна Жеравина из города Томска написала мне, что герои одной из последних моих книг («Узнавание») – люди минувших веков, сочетавшие в себе художественный талант с большой совестью, заставили ее по-новому посмотреть на жизнь и собственную судьбу, она, по сути, ничего существенного о себе не рассказала.

Через месяц я получил второе письмо от Анны Георгиевны, из которого понял, что «Узнавание» было лишь искрой, которую ветром занесло в пороховую бочку. И вот бочка воспламенилась и на куски расколола тишину. Но оглушен и ослеплен при этом был лишь один человек – сама Жеравина. Потому что пороховой бочкой была ее душа.

Принято думать, что нравственные потрясения переживают лишь великие люди и знаменитые литературные герои. Второе письмо Анны Георгиевны Жеравиной взволновало меня тем, что подтвердило давнишнее мое убеждение, – нравственное потрясение, открывающее новое содержание в жизни, может быть уделом любого человека. Для этого нужно совсем «немного»: подспудная, так сказать, подземная работа души, которая и делает ее подобной пороховой бочке, ожидающей неминуемой искры…

Что же открылось Жеравиной? Ее вина перед людьми. Дабы читатель понял меня точно, тороплюсь добавить, что по нормам самых строгих законов – и юридических и, пожалуй, нравственных – Жеравина ни в чем перед людьми не виновата. А тороплюсь я добавить это потому, что сегодня само понятие вины мы склонны толковать чересчур поверхностно, упрощенно и формально. В нашем – порой излишне «юридическом» – понимании виноват лишь человек, совершивший явно или тайно зло. Но мы не склонны усматривать виновность в поведении человека, не совершившего добра, когда он мог его совершить, или не сумевшего ответить добром на добро. Однако еще полбеды, когда не строги мы к окружающим, хуже, когда мы не строги к себе самим.

Жеравина с исключительной (на мой взгляд, неоправданной) строгостью осудила себя за неблагодарность – за неблагодарность к людям, без которых она не состоялась бы не только духовно, но и физически. При этом неблагодарность она поняла не как забвение или гордыню, а тоньше, человечнее и в то же время энергичнее – она ее поняла как отсутствие деятельной памяти, которая может выражаться бесконечно разнообразно.

Ведь можно никогда не забывать о хорошем человеке и в то же время, будто бы не забывая, не думать о нем деятельно, с большой душевной самоотдачей. Чувство вины, охватившее Жеравину, заключалось в том, что она, Анна Георгиевна, жила как бы сама по себе и как бы сама по себе – тихо, безболезненно – жила память о людях, не будь которых, она, Анна Георгиевна, не жила бы давно на земле.

Сейчас, перед тем как подробнее рассказать о совершившемся озарении, я постараюсь показать логику той работы души, которая делает подобное озарение возможным. Для этого я поначалу говорить буду не о тех, кто любил Жеравину, – любил настолько самоотверженно, высоко и действенно, что сегодня, особенно сейчас, ей кажется: при воспоминании об этой любви сердце может остановиться от нежности, – я буду говорить о тех, кто ее не любил, даже ненавидел.

2

Первый раз она столкнулась с ненавистью, когда, окончив истфак Томского университета, пошла работать в школу учительницей. В ее классе был такой переросток – Ваня. На каждый урок она шла как на бой, потому что Ваня этот, которого одноклассники боялись и не любили за большую физическую силу и угрюмство, сосредоточил все неприятие мира, в котором чувствовал себя одиноким и непонятым, на ней – учительнице. И чем терпимее – до мягкотелости – она относилась к нему, тем непримиримее он ненавидел ее. Он рисовал на уроках ее портреты, изображая настолько нескладной, нелепой, что даже самые добрые мальчики и девочки не могли удержаться от нехороших улыбок. Уроки истории были для него, по существу, уроками рисования, и рисовал он одного человека – ее. Она не жалела ни педагогического мастерства, ни даже педагогических ухищрений, чтобы расположить его к себе, – он по-прежнему рисовал. Если бы собрать эти портреты воедино, получился бы, наверное, солидный том.

Он не окарикатуривал ее, рисуя, это были не шаржи, а именно рисунки – его безжалостное видение учительницы. Она чувствовала, что ее силы на исходе, что она не сегодня-завтра сорвется, изорвет очередной рисунок, может быть, даже ударит «художника». И понимала, что это было бы ужасно. А он, как ни в чем не бывало, рисовал, и весь класс наблюдал за необычным «поединком» между Ваней-переростком и молодой – вчерашней студенткой – учительницей. Она рассказывала на уроках истории о самоотверженности, духовном богатстве человека – он с непроницаемым лицом рисовал. И тогда она, чувствуя себя побежденной, решила уйти из школы. Но на самом деле побежден был он.

Я расскажу чуть позже, чем закончилась эта история, а сейчас, перескочив через ряд лет, перейду ко второму человеку, ненавидевшему Жеравину. Она тогда уже работала не в школе, а в университете…

3

Как говорится, волей судеб она была вовлечена в пренеприятную историю: судили одного из ее студентов – веселого, доброго, милого, обаятельного, душу общества, любимца факультета, судили за дело, в котором соединились цинизм и ребячество: он по чужим паспортам получал напрокат вещи и открыто торговал ими на рынке. Само собой разумеется, он был пойман и изобличен, истфак послал в суд общественного обвинителя. И вот этот общественный обвинитель, тоже студент, на первом же судебном заседании начал защищать подсудимого, стал де-факто общественным защитником. Сыграли тут роль, наверное, и искреннее раскаяние виновного, и его большие успехи в учении, его обаяние, давнишняя любовь к нему товарищей. Общественный «обвинитель-защитник» отстаивал интересы подсудимого с темпераментом Плева-ко, и судьи, казалось, склонны были отнестись к его аргументам с сочувствием.

Появилась надежда, что дело идет к условному наказанию. Жеравина эту надежду убила: она потребовала реального наказания. Она осудила беспринципно-сентиментальный гуманизм общественного «обвинителя-защитника», студент получил совершенно реальное наказание – ушел в колонию.

Через годы, отбыв это наказание, он вернулся в Томск, в университет. Более того, он вернулся к ней, потому что его по-прежнему увлекал тот раздел истории, которым она издавна занималась, – жизнь крестьян Сибири второй половины XVIII века.

Он ни разу не посмотрел ей в лицо. А она кожей лица ощущала его ненависть. На экзаменах она неслышно выходила из комнаты, оставляя его один на один со вторым экзаменующим, чтобы – казалось ей – эмоционально помочь студенту, но, наверное, и потому, что ненависть его ощущать было нестерпимо.

Она хотела объяснить, почему тогда на суде была жестока, но, человек трезвого ума, понимала, что теперь, когда он отсидел, отстрадал, объяснять это малоубедительно. Они жили в университете бок о бок: он – с ненавистью к ней, она – с внутренней беззащитностью перед этой ненавистью.

Заговорил он с ней первый раз не на историческую тему и посмотрел ей в лицо первый раз на торжественно-праздничном вечере в честь окончания университета: подсел к ней за стол, и она вдруг поняла, что он все понял, вернее, узнал…

А дело было в том, что тогда, в драматический момент суда, говорила не она, уверенная в себе, хорошо устроенная в жизни женщина (и муж, и дети, и любимое дело при ней), – говорила голодная, раздетая, несчастная до ужаса девочка, обреченная на умирание.

Была война, она недавно потеряла мать, погибшую нелепо и страшно под колесами поезда, отец, тяжело больной человек, ходил по деревням, столярничал, сторожил огороды. Она оставалась одна в старом, деревянном, нетопленном доме, с нехитрым, но жизненно необходимым добришком, которое сохранилось от мирной жизни. Ночью воры тихо выставили стекло и унесли все: ботинки, чулки, туфли, рубашки, посуду; особенно жалко было ей шубку, которую перед войной подарила ей мать (жалко до сегодняшнего дня). Дело было зимой. Выйти утром из дому ей было не в чем. Она села на пол и даже не зарыдала, а бесслезно затряслась от отчаяния. Потом стала собирать разные нелепые тряпки, чтобы, обернувшись в них, пойти в школу.

Эта девочка, возненавидевшая воровство люто, навсегда, через бездну лет и потребовала вору реального наказания.

…Они сидели рядом за веселым столом, и она чувствовала: ненависть убита пониманием, ибо он теперь тоже увидел в ней ту девочку – видимо, ему кто-то рассказал о ее жизни.

В тот вечер и углубилась, должно быть, в ней мысль, которая зародилась несколько лет назад после какого-то таинственного, неожиданного окончания безмолвного «поединка» с тем остервенело рисовавшим ее мальчишкой. Но чтобы стала ясна эта мысль, надо досказать историю, оборванную на полуслове.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю