355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Богат » Ничто человеческое... » Текст книги (страница 10)
Ничто человеческое...
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:25

Текст книги "Ничто человеческое..."


Автор книги: Евгений Богат



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)

Лирическое отступление

У начала двадцатого века наряду с великими событиями стояли и маловажные, не события даже, а подробности, мимолетности, нечто по мерке исторических масштабов страшно несущественное, но тем не менее имевшее отношение к нарождавшемуся столетию.

Кончилась первая любовь Блока (в конце 1899 года он видел последний раз Ксению Михайловну Садовскую). Был опубликован небольшой чеховский рассказ «Дама с собачкой» (в декабре 1899 года) – в рассказе этом о любви стареющего Гурова к Анне Сергеевне, в которой «есть… что-то жалкое все-таки», описано с ясновидением, характерным для крупных художественных открытий, то, чем будет в новом веке мучиться человеческое сердце. Великую литературу XIX столетия завершал – календарно – рассказ о последней любви.

Девятнадцатый век был веком первой любви – ив жизни, и особенно в литературе (за исключением Тютчева, чья последняя любовь была отвергнута современным ему обществом). В сущности, если посмотреть трезво, XIX век был веком первой любви, потому что социальные и религиозные традиции, устойчивый уклад были весьма строги к интимному миру личности – ей разрешалось быть более или менее «безумной» лишь раз в жизни, на ее заре. (Играло тут известную роль и то обстоятельство, что люди раньше старели. Для Достоевского и Тургенева пятидесятилетний мужчина – это старик. Толстовскому Каренину пятидесяти еще нет.)

В первые десятилетия двадцатого века первая любовь часто была и последней, потому что люди рано уходили из жизни. А во второй половине столетия последняя любовь, как особое великое человеческое чувство, раскрылась тем, кто был лишен в жизни первой любви из-за исторических бурь или обделен ею.

«Не досыпая, не долюбя, молодость наша шла…» – писал в двадцатые годы Эдуард Багрицкий. «Нынче недолюбленное наверстаем звездностью бесчисленных ночей!» – восклицал В. Маяковский. Это могло повторить и последующее поколение. Последняя любовь – торжество человеческого сердца над тяжкими испытаниями века. Оно решило: долюбить.

Гуров и дама с собачкой, растерянные, счастливо-несчастные, вошли в двадцатый век, чтобы неразрешимостью собственных отношений научить любящих ничего не бояться. Само собой разумеется, что и в наши дни первая любовь занимает господствующее место и в жизни, и в литературе. Одна из популярных и любимых молодежью книг не случайно называется «Повестью о первой любви», написал ее Н. Атаров, и я люблю эту повесть – в ней целомудренно отразился большой и ясный мир чувств молодого поколения, поколения наших детей. Но сейчас я рассказываю о любви последней, потому что именно в ней выявилось душевное богатство моих героев, людей старшего поколения.

Историк человеческих чувств когда-нибудь объяснит убедительно и подробно, почему век первой любви буднично, неприметно, через небольшой рассказ перешел в век, когда тема любви последней естественно заняла особое место в жизни и литературе. Можно надеяться, что будут отмечены и гений Чехова, и гений человеческого сердца, оказавшегося не менее нежным, но более жизнеспособным, чем полагали некогда лирики: при всей ранимости разбить его нелегко и непросто (само выражение это «разбитое сердце» в XX веке вышло из употребления), сердца разрываются, а не разбиваются…

В стихах, написанных в девятнадцатом веке, господствует тема встречи. В поэзии двадцатого столетия появляется тема невстречи. Она раскрывается печально и умиротворенно у поздней Ахматовой («Но в память той невстречи шиповник посажу»). Она достигает ликующей трагической мощи в известных ахматовских стихах: «Сюда принесла я блаженную память последней невстречи с тобой – холодное, чистое, легкое пламя победы моей над судьбой». Эта же тема живет в странном названии стихов: «При непосылке поэмы».

В шестьдесят, шестьдесят пять, семьдесят пять лет она говорит о любви с нерастраченностью души, женской силой и человечностью. И с ней повторяя: «И это все любовью бессмертной назовут», мы передаем дальше, новым поколениям, в новые века и тысячелетия, факел, полный неутихающего огня. Человеческое сердце в ситуации невстречи, при непосылке поэмы, под солнцем не у нас над головами засияло ослепительно, явив миру очередное человеческое чудо.

И женщины, которые повторяют вслед за А. Ахматовой: «Пусть влюбленных страсти душат, требуя ответ, мы же, милый, только души…» – не стареют и не умирают…

Вторая встреча с В. Е. Лисовым

– Обо мне, пожалуйста, не пишите ничего, а если без этого совсем нельзя, то напишите как можно меньше. Жизнь моя самая обыкновенная, рядовая. В начале 30-х годов я окончил Московский плановый институт имени Кржижановского, окончил с отличием, что говорит больше об усердии, чем об особом таланте. Был на рядовой работе в Калмыцкой автономной республике, в местном управлении народнохозяйственного учета, затем отозвали в Москву, работал в том же плановом институте, после чего был научным сотрудником Института экономики Академии наук; потом – война, медицина меня отлучила от действующей армии, воевал в ополчении. По возвращении из ополчения работал в Госплане СССР, потом в Высшей партийной школе при ЦК КПСС… Сейчас на пенсии, был до последнего времени ученым секретарем университета управления и организации народного хозяйства при Октябрьском райкоме КПСС. Имею награды… Обыкновенная жизнь. Вот мать моя, Вера Гавриловна Ли-сова, была, по-моему, человеком необыкновенным, замечательным. Она воспитала не только нескольких сыновей, но и заботилась обо всех, как говорили тогда, недостаточных учащихся гимназии и реального училища. Некоторые из них так и жили у нас в доме, как говорится, «на хлебах». А жили мы до революции бедно. Отец работал на разных мелких канцелярских должностях и лишь в послереволюционные годы пошел вверх, учился уже в позднем возрасте, стал юристом. В голодном 1920 году умер мой брат Серафим, любимец матери, умер в возрасте 17 лет. После этого Вера Гавриловна обрекла себя на сверхскудное питание и в течение сорока лет не разрешала себе не только ничего вкусного и лакомого, но и вообще ничего лишнего. Это был ее зарок, и она его выдержала до конца. Когда она умерла, жители города Чембар три километра несли гроб до кладбища на руках. Большая честь. Вот о ней надо бы написать и назвать ее по имени-отчеству.

А вот, – виновато улыбнулся, – новая кипа воспоминаний о Лиле Николаевне и письма ее. Я все не могу найти одно ее удивительное письмо, в нем есть что-то юное, высокое, лермонтовское, хотя написано в последние годы. Ищу и не могу найти.

– Постараемся найти его вместе.

Письма лермонтовского я не нашел, но в одном из писем набрел на строки, странно напоминающие известное байроновское высказывание о том, что в конце жизни он совершит нечто совершенно удивительное и задаст тем самым загадку философам.

Лиля Николаевна написала:

«Пусть будет все хорошо, чтобы мы могли ценить каждый уходящий день. А я много раз думала о себе со своим величайшим оптимизмом, что мой конец будет взрывчатым и безжалостным, потрясающим и, быть может, неожиданным. Я, конечно, шучу, и ни капельки ничего не боюсь, и, хотя идет уже 71-й, держусь».

Эти полушутливые строки и открыли мне тайну личности Лили Николаевны Тальковской. Рожденная для неповседневно-великого, она сумела стать такой в повседневности.

Последнее письмо Л. Н. Тальковской В. Е. Лисову

«2 июля 1977 года. Больница.

Доброе утро, мой родной!

Вчера долго не могла уснуть – как вспомню, что ты грустишь без меня, так слезы сами выкатываются, вот и сейчас крупные слезинки падают.

Жаль мне тебя, мой мальчик Володя Лисов. Если бы я только могла знать, что меня ждет, разве я согласилась бы на встречу с тобой. Прости меня, дорогой, за эти слова. Помнишь, я говорила тебе, что я „роковой“ человек, а ты не обратил на это внимания. А я принесла тебе такое горе… ни в коем случае не желая этого. Я всегда была добра к тебе, я всегда была благодарна тебе за все, за все, за все!

А сейчас запомни: я всегда с тобой, и не чувствуй себя одиноко там, в нашей квартире. Я непременно туда вернусь и не раз помашу тебе из окна. Володечка, милый, не грусти! Попробуй перенести это тяжкое испытание с надеждой. Тебе бы сейчас отдохнуть где-нибудь на природе. Будь здоров, мой родной. Мне так тяжко видеть твои слезы».

Последние слова, обращенные Лилей Николаевной к главному врачу клиники при московском городском онкологическом диспансере.

«Помните, у Данте в аду „Оставь надежду…“. Пожалуйста, пожалуйста, повесьте у входа мраморную доску и чтобы на ней золотом: „Имей надежду всяк сюда входящий!“»

Заключение

А Владимир Евлампиевич носит и носит ко мне воспоминания о «неинтересном», удивительном человеке. О ее самоотверженности, женственности, доброте, мужественности, духовности, интеллигентности… И рассказывает, рассказывает:

– Поначалу она хотела обменять наше московское жилье из почтения к памяти покойной моей жены. Но тут одно интересное обстоятельство оказалось сильней ее желания. Дом наш расположен напротив балетного училища Большого театра, и она каждое утро стояла у окна, наблюдая, как входят в училище девочки, и говорила, что она тоже входит с ними туда каждое утро…

А за три месяца до кончины она вдруг рассмеялась и объявила: «С сегодняшнего дня я не курю!» – «Но почему же, Лилечка, ты так изящно куришь, тебе так это идет!» – «Нет, нет, – ответила она, – от табака мой голос может огрубеть, а я хочу, чтобы он оставался юным и нежным». И я ей поверил. А она, она была уже больна, и понимала это, и не хотела меня печалить.

А вот, вот еще одно замечательное ее письмо. В нем она цитирует Анну Ахматову.

«…Расставшись с табаком, я пополнела, и это меня не устраивает, потому что старит.

И мне кажется, что вот эти стихи сейчас ко мне подходят: „Изрядно время потрудилось над скромной внешностью моей. Всем зеркалам сдаюсь на милость – со стороны-то им видней. С лица исчез румянец тонкий, виски белей, чем у луня, смотрят встречные мужчины не на меня, а сквозь меня. Конечно, выгляжу я худо. Да что поделаешь – года… Но ведь и в глиняных сосудах находят клады иногда“».

– Владимир Евлампиевич, это не ахматовские стихи.

– Чьи же? – удивился он.

– Не помню… Возможно, что ее собственные…

– Но она же никогда стихов не писала! – Подумал. – А могла, могла написать. Ничего невозможного в жизни для нее не было.

А через день я получил от Владимира Евлампиевича письмо. В нем были… тоже стихи. Его стихи. Первые в жизни стихи, написанные семидесятилетним человеком. Но они настолько личны, интимны, что я не буду их цитировать. Меня и без того мучают сомнения: не перешагнул ли я через в документальной литературе недозволенное, хотя делал это, разумеется, во-первых, с разрешения В. Е. Лисова, а во-вторых, в уверенности, что понят буду читателем так же целомудренно, как относились к жизни мои невыдуманные герои.

Шекспир в меняющемся мире
1

По субботам в одном умном, архисовременном НИИ – в уютном конференц-зале или же по соседству, в кафе, – устраиваются интересные вечера.

Библиотека НИИ получает в изобилии журналы, выходящие в Западной Европе и США, поэтому дискуссионные вечера, когда требует того тема, отличаются точной – с именами и цитатами – полемикой с зарубежными оппонентами.

Основные тезисы доклада:

– Сто лет назад Фридрих Ницше патетически констатировал: «Бог умер». Он утверждал идею «умаления человека, наделенного добродетелью машины». Сегодня американский социолог Э. Фромм бесстрастно констатирует, что «человек умер» и недалек день, когда он перестанет быть человеком и станет «неразмышляющей и нечувствующей машиной». Это положение весьма любопытно исследовать как феномен адаптации. Человек сегодняшнего Запада в мире машин, могущества и господства техники адаптировался или, точнее, стремится адаптироваться настолько, что уже становится машиной сам. Будучи не в силах – по Фромму – реализовать подлинную человеческую сущность, очеловечивать мир, он, чтобы уцелеть в быстро меняющейся действительности, позволяет технике омашинить себя самого.

Печальный парадокс (улыбнулся в этом месте докладчик, утратив на миг академическую невозмутимость): человек наделил машину собственной мудростью, сообщил новый смысл самому понятию «машина», заставил философов по-новому рассуждать о живом и о мертвом и, совершив это чудо, сам становится машиной в старом, традиционном понимании слова: неразмышляющей и нечувствующей…

Полагаю целесообразным отметить именно сейчас, что НИИ, о котором идет речь, как раз и занято созданием «думающей техники». До начала дискуссионного вечера я увидел людей в общении с умными, таинственными для меня машинами. Запомнилась гордость, с которой двадцатилетняя девушка показывала мне, что умеет делать подвластная ей ЭВМ. Она касалась рабочих клавиш пульта управления с каким-то совершенно особым чувством (я подумал, не возвращает ли она слову «трепет» его изначальную, высокую и нежную суть), она простодушно радовалась, когда машина ее понимала, как радуемся мы, когда понимает нас новый, уже чем-то симпатичный, но и загадочный в то же время человек. Порой эта девушка показывала мне машину, как показывают… собаку, чувствующую волю и настроение хозяина фантастически тонко. А когда машина ее не понимала и оставляла без ответа (потому что Лида была начинающим оператором), она испытывала даже не обиду, а боль…

Завершила Лида демонстрацию машины совершенным триумфом: «Сейчас она нарисует для вас портрет Брижит Бардо. Хотите?» Я, конечно, хотел… «А теперь она нарисует портрет Крамского „Неизвестная“!» И я опять хотел и, получив портрет, радовался, кажется, даже больше, чем в Третьяковке, потому что сопереживал торжество Лиды. «А сейчас рисунки для детей! Первый под названием „А ну, погоди“». – «А рисунки детей она умеет имитировать?» – «Детей?» – растерялась Лида. «Ну да, – пояснил я, – рисовать, как рисуют дети. Дом, или солнце, или дерево». «Нет, – ответила, – этого она не умеет… – Посмотрела на меня вопросительно. – А странно, да? Что не умеет? Она же сама как ребенок». «Ее не научили, – успокоил я Лиду. – Когда научат…» – «А если и тогда она не сумеет? Ведь рисовать как дети – это…» Мы посмотрели на четкие очертания лица Брижит Бардо и подумали, видимо, оба о том бесконечном, астрономически далеком расстоянии, которое отделяет живой, исполненный очаровательных несуразностей и неправильностей, волшебно деформирующий мир детский рисунок от жесткой, безупречно точной «манеры» рисующей машины. «Что вы хотите от нее, – вздохнула Лида, – она ведь, несмотря ни на что, неживая». И коснулась опять клавиш пульта с тем особым чувством на лице, что я понял: нет, для нее она все-таки ЖИВАЯ…

В книгах писателей-фантастов, говорил далее докладчик, машина, мечтая стать человеком, устремляется в завтрашний день; «человек-машина», которую имеет в виду Фромм, тоскуя по человеку, иногда устремляется во вчерашний и позавчерашний день, то есть, в сущности, быть машиной не хочет и надеется, что человеческое ей сохранить легче будет не в настоящем, а в уже минувшем, когда мир был устойчивее и не менялся столь ошеломительно быстро.

Эту ориентацию улавливают философы Запада, идеализируя и романтизируя старые эпохи, им тоже кажется, что они были духовнее и человечнее.

По мнению современного французского философа Этьена Жильсона, мы будем иметь право опять говорить о европейской культуре лишь тогда, когда «вновь достигнем высоты бессмертного XIII столетия…»

«Бессмертный XIII век» – это мир, в котором еще не искал истину Коперник, не создавал картин Брейгель, не говоря уже о последующих завоеваниях человечества… В мудрой истории Андерсена «Калоши счастья» герой, мечтая о средневековье, действительно попадает гуда и испытывает ужас на непролазной, без единого фонаря улице, в окружении лачуг и болот. Но по-настоящему страшно не это, самое страшное – возвращение к более низкому нравственному и духовному состоянию, даже если оно, это состояние, и отмечено большей «уравновешенностью», «соразмерностью», чем современная эпоха, кажущаяся многим западным философам «безобразной и безмерной»…

Бегство в минувшие столетия тоже стоит рассматривать с точки зрения интересующего нас феномена как наивно-романтическую попытку уклониться от необходимости адаптации к сегодняшнему миру. Но можно ли от действительности уклониться, уйти?!

…«НТР и духовный мир личности» – было обещано на афише. «Шекспир в меняющемся мире» – говорили об этом вечере потом.

2

– Встреча человека с иррациональной мощью им же созданной техники похожа в изложении западных философов и публицистов на встречу человека с Роком в античных трагедиях и мифах с той весьма существенной разницей, что там герой погибает, утверждая человеческое достоинство, познавая полнее себя и мир, а тут он достоинство утрачивает начисто – во власти страха, сомнений, недоверия к себе и миру, в тот самый, казалось бы, патетический момент, когда, по словам итальянского журналиста Дуилио Паллоттелли, «достигает самых высоких вершин познания».

Для дальнейшего углубления в «феномен адаптации», для осмысления нравственных и эмоциональных потерь, которые несет тот, кто охотно меняется (и отнюдь не к лучшему) в фантастической, динамичной действительности, поучительно познакомиться с результатами исследования острых депрессий, полученными американским психиатром Юджином Пэйклом, который решил обнаружить зависимость неврозов, нервного истощения современных людей от тех или иных жизненных ситуаций.

«Эти результаты, – писал итальянский журнал „Эуропео“, – оказались совершенно неожиданными и, хотя они еще не окончательно обработаны, позволяют заключить, что человек в конечном счете менее сложен, чем можно было подумать…»

Иными словами, наивно заблуждались Софокл и Данте, Рембрандт и Л. Толстой, Бетховен и Достоевский: человек менее сложен, чем им казалось. И выявилось это именно сегодня, в кризисной «ситуации лабиринта», куда завела человечество «высокоразвитая культура».

В конференц-зале погасла люстра: стало непроницаемо темно (на дискуссионных вечерах любят и внешние эффекты). Потом за кафедрой докладчика осветился экран, четко отразилась в нем таблица, и горела она долго, чтобы могли мы углубиться, подумать, попытаться понять. И в молчании мы читали, думали.


Шкала жизненных ситуаций, вызывающих депрессии
(коэффициент значимости, выраженный в цифрах, выведен на основе отсчета от 0 до 20)

1. Смерть ребенка – 19,33

2. Смерть жены (или мужа) – 18,76

3. Приговор к тюремному заключению – 17,60

4. Смерть родственника – 17,21

5. Измена жены (или мужа) – 16,78

6. Серьезные экономические затруднения – 16,67

7. Увольнение с работы – 16,45

8. Развод – 16,18

9. Вызов в суд – 15,79

10. Безработица, длящаяся месяц – 15,26

11. Серьезное заболевание – 14,61

12. Потеря особенно любимой и дорогой вещи – 14,07

13. Провал на экзаменах – 13,52

14. Расторжение помолвки – 13,23

15. Отъезд сына на военную службу – 12,32

16. Нелады с начальством или коллегами – 12,21

17. Переезд в другую часть страны – 11,37

18. Разлука с товарищем – 10,68

19. Перемена часов работы – 9,96

20. Уход на пенсию – 9,33

21. Переезд в другой город – 8,52

22. Переезд в другую квартиру – 5,14

23. Помолвка сына или дочери – 4,53

Горела на экране таблица, потом в темноте раздался женский голос:

– Потеря особенно любимой и дорогой вещи… Что это за вещь? Платок Дездемоны?

Кто-то рассмеялся. Зажглась люстра. Докладчик подхватил игру зала.

– Согласен! – оживился он, будто с самого начала ожидал шутки о платке Дездемоны. – Подобную потерю ставить ниже «вызова в суд», «серьезных экономических затруднений», даже «развода», возможно, и нелепо. Но ведь – будем корректны! – Юджин Пэйкл имел в виду не романтическую потерю платков в великих трагедиях, а вещи в ином понимании, которое блестяще раскрыл в одноименной повести французский социолог Жорж Перек. Будем корректны…

Зал, однако, не захотел быть корректным, хотя тут сидели люди, для которых это понятие наполнено не только общежитейски-этическим, но и особым, методологическим содержанием, имеющим непосредственное отношение к стилю исследований и дискуссий. Зал не захотел быть корректным, а точнее – не усмотрел некорректности в сопоставлении системы ценностей шекспировского мира со шкалой жизненных ситуаций Пэйкла.

И он, зал, потребовал: вернитесь к Дездемоне!

– Хорошо, – согласился докладчик и, будто мстя залу, забубнил, подражая унылому лектору: – Мир Шекспира – мир великих страстей, он раскрывает перед нами не личные невзгоды, а общемировые, великие конфликты, упомянутый же выше платок не вещь, а чувство, поэтому и безумствует венецианский мавр… Ниже «потери особенно любимой и дорогой…» – он посмотрел на экран, где менее явственно, чем в темноте, но достаточно четко вырисовывалась таблица, – идет «расторжение помолвки». Тринадцать целых двадцать три сотых. – Оставив на миг пародийно-унылый тон лектора, он живо обратился к залу: – Где у Шекспира исследуется данная ситуация?!

Зал молчал, восстанавливая в памяти, докладчик выдерживал эффектную паузу, пока откуда-то, из задних рядов, не раздался молодой, почти юношеский голос:

– В трагедии «Троил и Крессида».

– Текст, текст! – с неожиданным пафосом потребовал докладчик.

– Сейчас… «Как горько я за счастье поплатился!» Это восклицает герой, разлучаясь, и видимо навсегда, с любимой через несколько часов после помолвки.

– А чуть позднее, – добавил докладчик торжествующе, – герой говорит: «Ничем я страсти не умерю, огромна боль, огромна и потеря». – И, повернувшись к таблице, сухо напомнил: – Тринадцать целых двадцать три сотых по двадцатибалльной системе.

А игра тем временем развивалась.

– Переезд в другую часть страны, – возгласил докладчик, – одиннадцать целых тридцать семь сотых.

– Ромео покидает Верону, – ответил зал.

– Разлука с товарищем. Десять целых шестьдесят восемь сотых.

– Гамлет и Горацио.

И я вдруг понял, что, в сущности, неважно, задумано ли это обсуждение заранее несколькими устроителями вечера или это чистая импровизация, существенно иное: «побивая» Шекспиром Юджина Пэйкла, зал вел борьбу за гуманистическое понимание человека, отстаивал его сложность.

Теперь докладчик усердно пародировал не унылого лектора, а уверенного в себе аукционера. Но то был аукцион не вещей, а чувств, играющий на понижение.

– …помолвка сына или дочери. Четыре целых пятьдесят три сотых.

– Джульетта и нелюбимый Парис.

– Четыре целых… – напомнил аукционер. – Кто меньше? Ведь дело окончилось сущими пустяками: наутро невесту нашли бездыханной… Уход на пенсию. Девять целых тридцать три сотых.

– Король Лир! – ахнул зал.

И стало ясно: шутейные пласты спора исчерпаны. Игра окончена. Разговор должен вернуться на «серьезные круги».

Таблица Пэйкла заслуживает и серьезного рассмотрения. То, что она стала поводом для небольшого «литературного капустника», отнюдь не уменьшает ее ценности – сама по себе попытка методами современных научных исследований обнаружить зависимость стрессовых состояний от тех или иных ситуаций интересна и перспективна. Но таблица обладает и социально-познавательной ценностью: это маленький, но выразительный документ эпохи «позднебуржуазного общества». Не рассматривая его сейчас подробно, отмечу три особенности. Первая: родившееся в эпоху Возрождения понимание человека как микрокосма, отражающего в малом великое, в таблице Пэйкла подвергнуто (особенно в социальном аспекте) основательному сомнению. На состояние людей не воздействуют великие факторы. Вторая особенность: даже самые трагические личные ситуации не получают по этой шкале наивысшего балла. (Исследователи рассматривают это как расширение «зон эмоциональной пассивности»), Третья особенность заключается в том, что увольнение с работы, безработица, длящаяся месяц, вошли в число «ситуаций-лидеров».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю