355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Фейнберг » Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания » Текст книги (страница 23)
Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:42

Текст книги "Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания"


Автор книги: Евгений Фейнберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 34 страниц)

При его чувстве ответственности за выполняемую им работу, при независимости его характера, при высоких нравственных качествах было естественно, что он совершенно не считался с национальностью сотрудников, которых он подбирал себе в институт. В результате к нему попадали многие способные, талантливые евреи, которым отказывали в институтах, управляемых более законопослушными (или лучше сказать партийно-государственно послушными) директорами. Среди этих директоров были и сознательно преданные такой политике. Подобное поведение А. Л., разумеется, вызывало раздражение партийных и государственных чиновников, но они до поры до времени сдерживали себя и терпели своенравного Минца.

Посмеиваясь, А. Л. рассказывал: «Подходит ко мне однажды начальник управления кадров нашего министерства и говорит: «Александр Львович, я знаю, в Вашем институте не-евреям ходу нет. Но вот мой сын – способный юноша; попробуйте, возьмите его на работу». Я взял, действительно, оказался очень способный молодой человек, я им доволен». Конечно, слова министерского сановника были диким преувеличением, но они показывают, как за всем этим следило начальство, возмущенное и поэтому так чудовищно преувеличивавшее действительные факты.

Но оно все запоминало и только терпело. Это проявилось, когда жизнь Александра Львовича близилась к концу. В 1970 г. ему исполнилось 75 лет. Власть получила много замечательных результатов его выдающейся деятельности в науке и технике, он вырастил в процессе этой деятельности множество ценных научных и научно-технических работников – новые «кадры», как у нас привыкли говорить. Создал мощный институт, и можно было уже отказаться от терпимости по отношению к этому человеку, чья независимая позиция так плохо вписывалась в тогдашнюю нашу систему.

В институте радостно, весело и с любовью был отпразднован юбилей. На юбилее после приветственных речей он сам выступил с кратким «добавлением», закончив его словами: «Вот несколько дополнительных штрихов из жизни академика, Героя Социалистического труда, лауреата Ленинской премии, трижды арестованного, дважды реабилитированного Александра Львовича Минца».

В наше послеперестроечное время трудно оценить, как эти слова, сказанные в лицо сидевшему перед ним первому секретарю райкома партии, звучали независимо и вызывающе. Ничего, казалось, стерпели. Но когда вскоре А. Л. в очередной раз поспорил с начальством по какому-то вопросу и в знак протеста против его решения подал в отставку, эту отставку, к его удивлению, сразу приняли. Его сочли невыносимым и уже ненужным.

«Понимаете, – говорил мне Минц, – когда директор института приходит в министерство, то он должен сначала зайти к начальнику финансового управления, планового, управления кадров, а потом уже идти к министру. Так было принято. А я со всеми делами шел прямо к министру. Это, конечно, многим не нравилось». (Угождать «дворнику, для избежанья зла, собаке дворника, чтоб ласкова была», – он не был способен. Молчалиным он не был.) И директором вместо него назначили не того, кого он рекомендовал в первую очередь.

И вот легендарный Александр Львович вдруг остался не у дел, «просто академиком».

Его пригласил к себе тогдашний Президент Академии М. В. Келдыш и, оказывая полное уважение, заботливо спросил, какую деятельность он хотел бы для себя выбрать. «Я сказал, что хочу сократить область своей работы и сконцентрироваться на физике и технике ускорителей».

Он давно уже был в этой области авторитетом. Организовал и возглавил международную конференцию по ускорителям, в институте разработал и построил модель принципиально нового, «стохастического» ускорителя и т. п.

– Я сказал Келдышу, что хотел бы организовать научный совет по ускорителям, но не совсем такой, каковы в Академии многочисленные советы по разным другим выделенным проблемам. Они лишь координируют работу институтов в своей области, созывают конференции и т. п. Они обычно состоят из людей, занятых научной работой в своих институтах и имеют лишь одного штатного сотрудника – секретаря Совета. Я же хотел бы иметь, кроме того, помещение и четырех научных сотрудников высокой квалификации, с которыми я вел бы теоретическую исследовательскую работу. Келдыш сразу обещал, что все это будет обеспечено. И действительно, через некоторое время я получил две комнаты в здании на улице Вавилова и секретаря, а для себя – должность председателя. Но на этом все и застопорилось и притом характерным образом.

Дело в том, что выбранные Александром Львовичем четыре научных сотрудника оказались евреями! Как он мог совершить такую ошибку? Ведь в то время любой чиновник – от титулярного до тайного советника (от работника сектора кадров до члена Политбюро) воспринимал подобный выбор как попытку создать «осиное гнездо сионизма». И все это понимали, никто кроме А. Л. не совершил бы такого безумного поступка, обреченного на неудачу. Ну, хотя бы половина была не-евреями. Как же трезвый, умнейший Александр Львович этого не понимал? Вероятно, он просто не замечал, какой получился отбор. Он был настолько чужд национальным предрассудкам, что пренебрегал ими, интересуясь лишь самим делом и тем, как тот или иной человек это дело выполняет. А если и замечал, то считал, что он-то имеет право выбирать кого хочет. Ведь он всей своей жизнью доказал, что выбирает сотрудников в интересах дела и таким путем неизменно достигает успеха, нужного науке и государству. Но он не понял того, что теперь он уже не тот Минц, своеволие которого начальство так долго терпело.

Начало 70-х годов вообще было временем ползучего восстановления сталинских нравов. «Оттепель» давно кончилась, начались попытки реабилитации сталинизма. Выбранных им научных сотрудников, конечно, не зачислили на работу. Разумеется, прямо подлинную причину не называли. Тянули, выдумывали разнообразные предлоги. Но каждому было ясно, в чем дело. А. Л. настойчиво пытался добиться своего. Получал какие-то лживые обещания, но было очевидно, что ничего не получится, хотя в решение вопроса были вовлечены высшие руководители Академии. Для А. Л. это был тяжелый удар по самолюбию.

Он неизменно ежедневно работал в своем Научном совете, но жаловался, что нет прежней работоспособности. Здоровье, как говорят, «шалило», иногда довольно сильно. Затем последовали подряд два страшных удара в личной жизни: скончалась Евгения Ильинична, с которой было прожито много десятилетий, а через восемь дней в авиационной катастрофе погиб единственный сын, ученый, географ, широко известный специалистам во всем мире.

Именно в эти тяжелые дни мы сблизились, но в его повседневном поведении проявились поразительная стойкость и самообладание. Он бывал даже весел, всегда интересен и обаятелен в общении. Именно на эти годы приходятся те его рассказы, которые приведены выше.

Он начал готовить к изданию свои «Избранные труды». Тщательно отбирал для них свои работы, придирчиво пересматривал тексты. Делал все это с обычной для него обстоятельностью. Как-то он сказал мне: «Да, но все это все же не наука, а техника». Я был поражен. «Как, – говорил я ему, – ведь это же просто прикладная физика плюс великолепная инженерия. Неужели Вы цените все сделанное Вами меньше, чем чисто научную работу? Инженерное преломление глубокой науки Вы считаете деятельностью второго сорта? Не могу с Вами согласиться». – «Нет, это не то, о чем я мечтал в молодости». Я действительно придерживаюсь другой оценки, но он произносил свои слова с печальной уверенностью в своей правоте.

Он вообще, видимо, переосмысливал прожитую жизнь. Вспоминал даже второстепенное. Однажды он сказал мне: «Не могу простить себе слабость, которую проявил, когда меня не избрали в академики. Я тогда состоял как член-корреспондент в Отделении технических наук, и когда провалился на выборах в действительные члены, был очень этим расстроен. Вылечил меня Борис Львович Ванников (умный инженер, занимавший высокие посты, во время войны – министр боеприпасов, в описываемое время – заместитель Берии по атомно-ядерным делам. – Е. Ф.). Ехали мы с ним в его вагоне, и я пожаловался ему на несправедливость (а это действительно было несправедливостью. – Е. Ф.). Он мне ответил вопросом: «Скажите, Александр Львович, Вы очень уважаете всех тех академиков, которые Вас не выбрали?» – «Нет, конечно». – «Так что же Вы на них обижаетесь?» Очень стыжусь этой слабости. Потом все же выбрали».[76]76
  Он говорил это и В. Л. Гинзбургу – см. его воспоминания об А.Л. Минце в упомянутом выше томе «Избранных трудов» Минца и в книге В. Л. Гинзбурга «О физике и астрофизике» (1992 г. С. 450-456).


[Закрыть]

Может быть, он потому и рассказывал о себе так много, что пересматривал свое прошлое. Как-то, когда он говорил об одной из пережитых им с честью смертельно опасных ситуаций, а я каким-то образом отреагировал на его рассказ, он спокойно, ровным голосом, как о чем-то обычном, сказал запомнившуюся мне фразу: «Чувство страха мне не знакомо». Он имел право это произнести. Опасность не парализовывала его, не ввергала в панику, не лишала способности поступать умно и сохраняя свое достоинство. Примеров этого здесь было приведено достаточно.

* * *

Теперь, когда у нас вышел перевод книги американского «практического философа» Дэйла Карнеги «Как перестать волноваться и начать жить», все могут ознакомиться с приводимой им молитвой «на каждый день», сочиненной профессором «кафедры прикладного христианства» Нью-Йоркской католической семинарии (я уже говорил о ней в очерке о С. И. Вавилове «Девять рубцов на сердце»): «Боже, дай мне способность спокойно принимать то, что я не могу изменить; мужество, чтобы бороться с тем, что я могу изменить; мудрость, чтобы видеть различие между этими случаями».

Александру Львовичу, кажется, это было дано. Достоинство и спокойствие, с которым он принимал неизбежное, особенно проявились в последние годы его жизни. Мужества для борьбы у него хватало на протяжении всей его жизни. А различие между возможным и невозможным он обнаруживал, казалось, всегда. Вот только история с отбором научных сотрудников в Совет по ускорителям показывает, что и он мог ошибаться. Удивительная личность. Удивительная жизнь.

ПРИЛОЖЕНИЕ:
Воспоминания В. Д. Конен
«Личность ученого»

Мое общение с Александром Львовичем Минцем началось в феврале 1972 г., когда мы оба поправлялись после длительного лечения в неврологическом отделении больницы Академии наук.

А. Л. очень тяготился непривычным для него бездельем и оторванностью от внешнего мира и искал возможность скрасить невыносимое однообразие больничного существования. Ему пришла в голову мысль вспоминать и рассказывать мне некоторые эпизоды из его многочисленных поездок по странам Европы, Америки, Малой Азии. Феноменальная память, бесподобная наблюдательность, прекрасное понимание психологии слушателя – все это сообщало повествованию А. Л. исключительную привлекательность. Однако вскоре у него появилась потребность перейти от развлекательных рассказов «туристского» толка к событиям его собственной жизни – жизни долгой, необычной, насыщенной драматическими контрастами.

Погружаясь в воспоминания, он постепенно развертывал передо мной канву ушедших лет, в которую вплетались судьбы множества людей. Передо мной проходила бесконечная вереница лиц разных профессий и поколений, разных национальностей и общественных положений, разных уровней умственного развития и нравственного совершенства: от актеров оперетты (где А. Л. любил развлекаться в юные годы) до крупных государственных деятелей, совместно с которыми он решал важные проблемы; от донских казаков, обучавших его верховой езде, до американских магнатов, преклонявшихся перед его научными достижениями. Каждая личность, встретившаяся на его жизненном пути, была для него интересной и неповторимой. Вообще его жажда жизни, его стремление познать самые разные ее стороны была, казалось, ненасытной. Такая же калейдоскопическая пестрота отличала и «сценический фон» воспоминаний А. Л. – пестрота, отражающая бурные общественные сдвиги, характеризующие эпоху между «концом века» и нашей новейшей современностью.

Идиллическое детство и отрочество в высокопросвещенной и обеспеченной семье в Ростове; начало Первой мировой войны, заставшей его в Германии; университетская среда в Москве непосредственно перед революцией; жестокости и расправы белых банд на Дону, побудившие юного А. Л. вступить в буденновскую армию; длительные скитания с молодой женой по всей стране вместе с армией; 20-е годы и начало грандиозной творческой деятельности в Москве и Ленинграде; частые и продолжительные командировки за границу; новая работа огромных масштабов, неотделимая от задач военного времени, и т. д.

Эти автобиографические рассказы в свою очередь переросли в новую фазу – в «размышления вслух», где господствовал мотив «подведения итогов». Откровенно и спокойно А. Л. анализировал значение своего вклада в науку и стремился понять главное также и в своей внепрофессиональной жизни. Ни до знакомства с А. Л., ни позднее мне не приходилось наблюдать столь высокую степень трезвости и бесстрашия в оценке своих поступков и перспектив. Ни следа рисовки; ни малейшей склонности к самообману, когда речь шла о поведении, казавшемся ему сейчас неблаговидным; ни поползновений «спрятать голову под крыло», когда учитывались возможности работы в предстоящие годы. А. Л. ясно отдавал себе отчет в приближающемся конце, который, казалось, его не страшил. В духе этих размышлений прозвучали впоследствии пророческие строки в посмертно изданной книге А. Л., где он высказывает предположение, что его творческая деятельность придет к концу в 1974 г.

С той же обезоруживающей объективностью и прямотой рассказывал он и о своей личной жизни, не маскируя и не смягчая ее тяжелые стороны. Характерно, что и мне А. Л. не боялся задавать вопросы, которые в устах любого другого показались бы бестактными. Но у него все звучало так просто, естественно, доброжелательно, что я в свою очередь раскрывала ему факты своей биографии, о которых никому другому, постороннему, поведать бы не смогла.

Долгие откровенные разговоры в больнице привели к большой душевной близости между нами. Судьбе было угодно сохранить и развить эту дружбу. Не только сроки нашей выписки случайно совпали, но столь же случайно мы оба оказались через несколько дней в санатории «Узкое», где нас ждала неожиданность. Выяснилось, что жена А. Л. Евгения Ильинична находится со мной в родстве; и хотя эти родственные связи были утрачены более чем полвека тому назад, мы ясно вспомнили те далекие годы и тесное общение между нашими семьями, что, естественно, привело нас в состояние глубокой взволнованности. Так как мой муж Е. Л. Фейнберг и А. Л. давно относились друг к другу с большой симпатией, то возникла атмосфера подлинного родства. Горячее и нежное чувство к ним обоим обострялось сознанием, что нашей дружбе не суждено длиться долго. Действительно, через год скончалась Евгения Ильинична, через три года – Александр Львович. Но зато на протяжении этого краткого отрезка времени взаимная симпатия и потребность друг в друге сохраняли всю свою интенсивность.

По своему образованию и роду деятельности я была лишена возможности оценить главную сторону духовной жизни А. Л. – его научно-технический и организаторский талант. Но взгляд со стороны обладает своими преимуществами. Не ослепленная выдающимися научными достижениями А. Л. и его широкой известностью, я судила о нем отстраненно и без предвзятости. Тем более интересно, что и вне своей профессии он ощущался как личность чрезвычайно значительная и оригинальная.

В каждом его слове проявлялся громадный ум. Разговор с А. Л. пленял собеседников отнюдь не даром рассказчика или «салонным шармом». Наоборот. Говорил он всегда тихо, голос его был тусклым, интонации ровные, как правило, маловыразительные, мимика и жесты предельно сдержанные. Его речь покоряла непрерывно пульсирующей мыслью, насыщенностью содержания, взвешенностью и точностью формулировок.

Если мне будет позволена вольная аналогия, то я бы сравнила речь А. Л. с такими музыкальными произведениями, в которых динамика не поднимается над pianissimo или piano, где внешние тембровые эффекты приглушены и нивелированы, но мощный художественный эффект достигается посредством концентрации мелодической мысли и ее напряженным внутренним развитием. Его ум был очень многогранным, охватывавшим не только высокие научные сферы, но и самые мелкие, очень земные и обыденные явления, и неизменно поражал свежестью подхода. Казалось, А. Л. отбрасывал все наслоения чужих, хотя бы даже давно и прочно сложившихся взглядов и проникал заново в самую глубинную сущность явления. Он по природе был первооткрывателем. И это придавало каждому его слову особый вес и интересность.

До последних лет в нем жила неугасающая любознательность и восприимчивость к новому.[77]77
  Вот яркий пример этого. До встречи со мной А.Л. не имел представления о деятельности музыковеда. В больнице я подарила ему свою только что вышедшую книгу о Монтеверди, не рассчитывая, что он станет ее читать. Однако он очень внимательно прочел часть, не связанную с музыкальными анализами. «Теперь я понял, что музыковедение может быть делом всей жизни», – сказал он и попросил показать ему другие мои работы. По поводу каждой он делал умные и дельные замечания, в том числе критического характера.
  Характерно и отношение А. Л. к кинофильмам. Он смотрел некоторые из них по многу раз не столько ради художественного наслаждения, сколько из-за того, что они представляли для него познавательный интерес. Какие-нибудь детали в игре артистов, правдиво изображающих определенную психологическую ситуацию; некоторые их интонации, жесты и типы движения; особенности костюмов; городские виды или интерьеры (и т. п.) приковывали к себе его внимание. Можно сказать, что он их изучал. Точно помню, что фильм «Рожденная свободной», где главными «действующими лицами» являются африканские львы, он смотрел пять или шесть раз.


[Закрыть]
Вместе с тем он не боялся и воздерживаться от высказывания своих мнений, если вопрос не был им предварительно основательно продуман. Вспоминаю, как однажды зашла речь о телепатии; и хотя А. Л., по его собственному признанию, неоднократно был свидетелем фактов, которые можно было бы истолковать как ясновидение, сказать что-нибудь определенное по этому поводу не захотел. «Я этого не понимаю», – сказал он просто и вместе с тем окончательно.

Мне представляется, что оригинальность А. Л. была, помимо всего прочего, предопределена громадным культурным кругозором. И временной, и географический диапазон его представлений казался необычайно широким.

В отличие от многих своих ровесников А. Л., будучи в полном смысле этого слова человеком наших дней и нашего общества, тем не менее какой-то стороной принадлежал к 1900-м. По внешнему облику он меньше всего походил на тот актерский стереотип дореволюционного ученого, который столько лет господствует на нашей театральной сцене и киноэкране. И однако в нем совмещалось мышление нашей эпохи с живым ощущением умственных исканий начала века.

Это часто давало о себе знать, когда речь касалась литературы. А. Л. был в курсе всех наших новейших публикаций, стремился не пропускать ничего сколько-нибудь интересного, знакомился и с современными произведениями, выходящими за границей. Тем не менее в его разговор постоянно вторгались ссылки на авторов, волновавших его в молодые годы, к которым наше время оказалось равнодушным. Так, Стриндберг и Ростан (последний в особенности) постоянно фигурировали в его рассуждениях. В таком же плане его музыкальные пристрастия отражали вкусы далеко отстоящих друг от друга поколений. Он знал Шостаковича, Стравинского западного периода, Хиндемита и т. п. и одновременно любил композиторов, чьи пьесы пользовались успехом в концертных программах времен его юности, – пьесы, в наше время практически исчезнувшие из репертуара. А. Л. иногда напевал мелодии, бытовавшие до революции, и эти старомодные мотивы мгновенно переносили его из нашей современности в духовную атмосферу начала века.

Совершенно так же этот типичный русский интеллигент, столь глубоко связанный с Россией и всем русским, был в каком-то смысле представителем западноевропейского просвещенного сословия. Наверно, далеко не все знают о том, что ученик ростовской гимназии А. Минц параллельно воспитывался в Германии. Родители А. Л. на протяжении многих лет помещали его на летние месяцы в немецкие пансионы. Немецкий язык он вообще знал с младенческого возраста,[78]78
  Это был его первый язык. Он рассказывал, что когда начал говорить по-русски, то первое время называл цифры на немецкий лад, т. е. вместо «двадцать один», «двадцать два» говорил «один и двадцать», «два и двадцать» и т. д.


[Закрыть]
в Германии же достиг в нем такого совершенства, что в любой местности сходил за своего, несмотря на резкие различия произношения в каждой.

Это обстоятельство позднее спасло его от крупных неприятностей: когда в 1914 г., после объявления Германией войны России, он оказался на вражеской территории, то благодаря своему виртуозному владению немецким не был распознан как подданный Российской империи, сумел пересечь всю Германию и выбраться на Родину. Но сам он гораздо более немецкого любил французский, которым также с самых ранних лет владел с абсолютной свободой. В больнице он мне читал на память на протяжении часа – иногда более – стихотворения по-французски, чаще всего отрывки из особенно любимого им «Сирано де Бержерака» Ростана. Французскую землю он также изъездил вдоль и поперек.

Я хочу подчеркнуть, что у него было не формальное, «академическое» знание языков, присущее многим образованным людям. А. Л. знал другие языки в подобном «просветительском» плане (из современных – английский и итальянский, из древних – латынь, греческий и древнееврейский). В его плоть и кровь вошли элементы европейской культуры, которые проявлялись не открыто, не подчеркнуто, но в психологических нюансах, в характерном строе ассоциаций, в знании множества деталей европейского быта, не доступного тем, кто знаком с Западной Европой только по литературе или туристским поездкам.

Замечу, кстати, что и во внешней манере поведения у А. Л. господствовал автоматизм воспитанности, очень выделяя его (на мой взгляд – выгодно) на фоне многих, с кем приходится сегодня общаться, в том числе и в академической среде. Западноевропейское начало было А. Л. очень близко. Может быть, поэтому он не смог при всей своей широте понять и принять «американский образ жизни» (о чем неоднократно говорил).

Александр Львович вобрал в себя такой огромный жизненный опыт, он являл собой столь богатый сплав душевных качеств и талантов, что мне не под силу нарисовать его целостный портрет. При всем нашем тесном общении в последние три года его жизни – в годы, совпавшие с большой внутренней потребностью А. Л. говорить о себе откровенно и подробно, – я не могла отделаться от чувства, что знаю о нем очень немного, что за каждым открывающимся мне слоем его личности таилось еще много незатронутых пластов.

Еще об одной из сторон его личности мне хочется здесь сказать. Я имею в виду его способность притягивать к себе людей. Когда я познакомилась с А. Л., в нем не оставалось прежней внешней привлекательности (хороши были только его руки редкой, бросающейся в глаза красоты, которые говорили о ярко выраженных эстетических наклонностях[79]79
  А. Л. очень любил театр, поэзию и музыку. В молодые годы, выбирая профессию, он даже колебался между физикой и актерской деятельностью. Игру на рояле мог слушать часами. До 75 лет сохранил способность танцевать в эстрадном жанре. Мне кажется, однако, что его эстетические наклонности особенно проявлялись в огромной потребности красоты и изящества в быту. Так, он страдал, если у него не было в комнате цветов, если ему приходилось носить одежду из грубой ткани, писать письма на скверной бумаге. Такая потребность кажется особенно удивительной, если вспомнить, что много лет он провел в армейской обстановке, долго жил в стесненных квартирных условиях. Всю жизнь он был ценителем женской красоты.


[Закрыть]
). Не обладал он и тем внешним обаянием, которое мгновенно покоряет каждого.

У меня нет причин думать, что А. Л. был более альтруистичен, чем большинство людей, а его огромная самоуверенность и абсолютное отсутствие уступчивости были видны невооруженным глазом. И тем не менее в больнице я была свидетелем того, как к нему тянулись все: больные из соседних палат, врачи, медицинские сестры, санитарки, официантки, навещавшие его коллеги, ученики, сотрудники, не говоря о бесчисленных друзьях, со многими из которых он сохранял близкие отношения со времен юности. Позднее я встречала холодных людей, которые по отношению к А. Л. «зажигались» непривычной для них нежностью. Я знала болезненно стеснительных людей, терявших при контакте с ним свою застенчивость. Его обожали дети. Возможно, его собственный интерес к людям (он внимательно присматривался к каждому, кого встречал) вызывал такую реакцию.

Ему было присуще также очень развитое, редко покидавшее его чувство юмора, от которого и другим делалось весело. На его устах обычно играла сдержанная, очень характерная улыбка – все понимающая, чуть-чуть дразнящая, бесконечно доброжелательная. «После нескольких минут разговора с Минцем, – сказал мне однажды А. Д. Сахаров, – у меня на несколько часов сохраняется радостное настроение». Ни одна из известных мне фотографий А. Л. не передает исходившее от него душевное тепло.

Смерть А. Л. тяжело отозвалась не только на людях науки. И для многих, кто соприкасался с ним вне профессиональной сферы, его уход из жизни оставил в душе печаль и невосполнимую пустоту.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю