355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Фейнберг » Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания » Текст книги (страница 7)
Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:42

Текст книги "Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания"


Автор книги: Евгений Фейнберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)

Тем не менее он на лекции загорался и зажигал студентов. Его лекции очень любили. Несомненно, здесь в значительной мере играло роль и просто обаяние личности.

Работа с учеником начиналась, как правило, только после окончания им университета, иногда несколько лет спустя. Удается припомнить лишь считанные разы (три? четыре?), когда у него появлялись дипломники. Он сам получал образование, отбирая изучаемые дисциплины по собственному вкусу. Система подготовки и в Московском университете до революции, и особенно в Эдинбургском, где он сначала учился, оставляла значительную свободу выбора. И после окончания Московского университета, до того, как он сблизился с Л. И. Мандельштамом, он пополнял свое образование сам. По-видимому, такую же самостоятельность, даже в условиях принятой у нас жестко регламентированной вузовской учебной программы, он ожидал найти и у своих учеников. Как-то ему сказали, что один его ученик влюбился в него еще на третьем курсе. Тамм выразил удивление: «Я ведь совсем не умею работать со студентами, ничего им не даю».

Действительно, «работал» здесь, видимо, больше всего пример отношения к науке – не только логика рассуждения, выбор рассматриваемых примеров, мера сочетания физики с математикой, строго устоявшегося материала учебников с новыми актуальными вопросами, но и заинтересованность лектора, активность, очевидная его радость, получаемая от прослеживания пути прихода к истине. В то же время с теми дипломниками, которых удается припомнить, дела складывались не очень удачно. С одним из них, очень понравившимся ему при работе над дипломом, в аспирантуре он совсем не сработался, и тот очень скоро отошел от него. Другого он не захотел оставить у себя, а из него впоследствии вырос хороший теоретик.

Обычно появление так называемого ученика сопровождалось тем, что тот приносил ему какие-то свои вопросы, результаты и идеи, которые обнаруживали самостоятельность подхода (что считалось самым важным) и умение работать. Тогда Тамм загорался, проникался симпатией. Пользуясь терминологией физика, можно сказать, что его «функция отклика» была ступенчатой с очень высокой ступенькой. Чтобы обеспечить такому человеку возможность заниматься наукой, Игорь Евгеньевич начинал энергично добиваться его приема в аспирантуру, если здесь встречались трудности, или освобождения от работы в заводской лаборатории, если оттуда не отпускали, и т. д.

Но и после того, как молодой человек начинал работать у него, в методах вхождения в науку отнюдь не было единообразия. Снова считалось само собой разумеющимся, что речь идет о самостоятельно думающем физике, о коллеге, которому нужно лишь помочь своим опытом. Это отражалось и в том, что соответственно обычаю времен его молодости Игорь Евгеньевич к каждому обращался по имени и отчеству, даже если знакомство состоялось, когда Тамм был известным ученым, а новый знакомый – студентом. Я могу припомнить только одного сотрудника, которого после четверти века его работы в Теоретическом отделе он иногда, в быстром разговоре, называл просто по имени. Невозможно представить себе, чтобы он кому-нибудь, пусть из самых молодых, говорил «ты», получая взамен «вы», как это теперь делают.

Вероятно, это составляло психологически существенный элемент воспитания независимо мыслящего научного работника, устранения авторитарности, ведущей в наше время так часто к тому, что аспирант «смотрит в рот» руководителю (знаю, что это отнюдь не всегда так, и сам могу привести яркие примеры, когда и обращение на «ты», и одностороннее пренебрежение отчеством не повредили самостоятельности мышления аспиранта, и, наоборот, обращение к аспиранту по имени и отчеству отнюдь не обеспечивало уважения руководителя, но я думаю, что, как правило, это верно). Виталий Лазаревич Гинзбург и я работали с Игорем Евгеньевичем 30-35 лет, с аспирантуры. Однако лишь в последние годы его жизни он настойчиво предлагал нам называть друг друга по имени. Но невозможно было называть его «Гора», как обращались к нему только родные и товарищи детства. Мы соглашались лишь на несимметричный вариант, и «предложение не прошло».

Но вернемся к деловым взаимоотношениям Тамма с его учениками. Одни включались в совместную работу по предложенной им теме; другие просто получали тему и работали самостоятельно, изредка обращаясь за консультацией; третьи сами выбирали себе тему, иногда совершенно независимую от интересов Игоря Евгеньевича, и обсуждали с ним отдельные этапы или окончательный результат, получая советы и критику. Пожалуй, все три варианта встречались одинаково часто.

В чем же, можно спросить, заключалось руководство Игоря Евгеньевича и почему можно говорить о существовании «школы»? Главными здесь были его внимательность и доброжелательность и в то же время совершенно бескомпромиссная критика; пример собственной неустанной работы, собственной огромной эрудиции; пример умения сочетать физический подход, физическое понимание сути с убедительной математической трактовкой; культивирование широкого использования сходных элементов в далеких друг от друга областях физики; культивирование внимания к наиболее актуальным проблемам в каждой области; воспитание такого отношения к чужим работам, когда уважение к авторитетному автору (в том числе к самому руководителю) сочетается с критическим настроем, а настороженность при появлении нового, неизвестного ранее имени – с серьезным разбором его работы, заранее допускающим возможность появления нового таланта; наконец, создание такой атмосферы, в которой работа на прикладную тему, существенно использующая и хорошую физику, и высокую профессиональную квалификацию, ценится отнюдь не меньше, чем исследование по «высокой» физической тематике.

Вот конкретный пример. Я пришел к Игорю Евгеньевичу в аспирантуру и проработал с ним в отделе десятки лет. За это время у нас не вышло ни одной совместной статьи. После первых неудачных попыток совместной работы Тамм лишь однажды подсказал мне тему – тему кандидатской диссертации. Затем Игорю Евгеньевичу сразу была представлена уже вполне завершенная работа. Впоследствии я работал главным образом в областях, не очень интересовавших его (поэтому и консультироваться было почти невозможно) и лишь частично в более близких ему, но все же им никогда не затрагивавшихся. Но я жил в атмосфере Теоротдела Тамма, был активным участником этого удивительного содружества, неизменно видел перед глазами высокие примеры, и неудивительно, что я с благодарностью (и, несомненно, с основанием) считаю себя учеником Игоря Евгеньевича.

Нужно подчеркнуть, что никогда критика Игоря Евгеньевича не имела целью навязать его собственную оценку перспективности работы в данном, избранном сотрудником направлении. Было немало случаев, когда он относился с сомнением или даже серьезным скепсисом к тому, что делал кто-либо в отделе. Но выражался этот скепсис очень осторожно. Вероятно, все это и привело к тому, что среди учеников Тамма столько людей с явно различающимися индивидуальностями, с очень различными областями работы, с разными интересами, с ясно различимыми особенностями созданных ими своих собственных школ.

При такой широте взгляда на возможные подходы к проблемам, на оценку перспективности разных направлений, когда убежденность в правильности своего выбора сочеталась с предельной ненавязчивостью и уважением к чужой позиции, вполне естественно, что доброжелательная поддержка своих учеников и сотрудников никогда – я подчеркиваю, никогда и ни в чем – не могла привести к высокомерию по отношению к работам, взглядам, стилю других школ, других, «посторонних» теоретиков. Никаких следов «сектантства» нельзя было обнаружить в его поведении по отношению к исследованиям далеких от его интересов проблем. Он оценивал такие исследования совершенно непредвзято.

Его искренняя радость узнавания при знакомстве с любой интересной и результативной работой была очевидна и поучительна для всех, кто был ее свидетелем. Если же он реагировал сдержанно, то это значило, что, не сумев обнаружить прямых ошибок, он сомневается в результате или убежден в бесперспективности этого исследования, считает его ненужным, хотя, разумеется, доказать, что он в этом прав, принципиально невозможно. Лишь прямая антинаучность, лженаука вызывала его яростные (все же корректные по форме) нападки. Можно сказать, что его научный «патриотизм» никогда не переходил в «шовинизм».

* * *

Прочитав эти заметки, можно спросить, что же все-таки было особенного в тех чертах его личности, о которых выше шла речь? Не был ли он просто подлинно порядочным и хорошим человеком, которому сверх того природа дала талант ученого? Разве не находим мы подобные же черты не только у Эйнштейна, у Бора, у Мандельштама, но и у многих менее крупных, да и у совсем «некрупных» личностей? Конечно, ведь, по существу, об этом и говорилось. Так оно и есть. В Игоре Евгеньевиче эти черты были выражены с редкой полнотой, позволяющей считать его некоторым эталоном.

Выше была сделана попытка «разложить по полочкам» некоторые основные черты личности Игоря Евгеньевича и проиллюстрировать каждую черту фактами из его жизни. Перечитывая написанное, можно прийти к выводу, что это не очень-то удалось. Некоторые факты, иллюстрирующие его духовную независимость, можно было бы привести и как свидетельство его мужества, или принципиальности, и наоборот. Это не случайно. Дело в том, что все они тесно слились в удивительно цельный, хотя и сложный характер. Обаяние его личности, которое испытывал едва ли не каждый, кто соприкасался с ним, вообще не может быть разложено на элементы и рационально понято.

Его жизнь прошла через различные стадии. Сначала, первая четверть века – сознательное формирование своего отношения к миру, поиски и выбор пути. Затем тридцать-тридцать пять лет – необычайно продуктивный (особенно в первое двадцатилетие) период научной работы, сопровождаемый возрастающим признанием коллег и отмеченный в то же время рядом трагических событий, так характерных для социально-политических условий того времени. Наконец, последние десятилетия широкого общественного, официального, научного признания и уважения – того, что принято называть славой.

Но и в тяжелые времена, и во времена славы лишь еще четче выявлялись основные черты его характера, те черты его личности, которые, как законы радиоактивности ядер, не могли измениться под влиянием внешних условий. Они вызывали глубокую симпатию к нему даже у людей, никогда не соприкасавшихся с ним непосредственно, а часто и не способных даже приблизительно оценить его вклад в науку.

Это был ученый, который олицетворял связи с эпохой Эйнштейна и Бора, был эталоном порядочности в науке и в общественной жизни. Человек физически и духовно смелый. Мощный и тонкий физик-теоретик. Ненавязчивый, тактичный учитель, который учил примером и доброжелательной критикой, а не детальным «руководством» и поучениями старшего. Верный друг. Человек веселый и серьезный, обаятельный и упорный в отстаивании того, что он считал принципиально важным. Человек, вызывавший любовь и радостное уважение очень многих, сам щедро даривший дружбу и радость общения. Непреклонный в достижении любой поставленной цели. Мужественно встречавший трагические события, приносимые эпохой в его личную жизнь и горестно влиявшее на него крушение глубоко прочувствованных идеалов молодости. Хороший человек и большой ученый.

Судьба российского интеллигента[39]39
  Было опубликовано в журнале «Природа» (1995, № 7). Текст дополнен.


[Закрыть]

Игорь Евгеньевич Тамм был личностью, замечательной во многих отношениях. Уже написано о нем, как об ученом и человеке, участнике становления нашей физики. Но есть одна сторона его личности, которую еще совсем недавно нельзя было ни достаточно полно осветить, ни понять. И о ней молчали. Я имею в виду его общественно-политическую, гражданскую позицию, его судьбу как элемент судьбы российской интеллигенции XIX-XX вв. Формирование, развитие и трансформация этой позиции и его мировоззрения характерны для определенного крыла нашей интеллигенции.

Нельзя сказать, что он был «типичный российский интеллигент», потому что интеллигенция того времени была отнюдь не однотипна. И в то же время существовала общая для нее черта, которая отличала ее от интеллектуалов других стран – обостренное чувство боли за народ, чувство вины перед ним. Их породила сама особенность истории страны, прежде всего – долго сохранявшееся крепостное рабство (и после его падения – крайняя бедность, культурная отсталость подавляющего большинства населения), а также давно уже невозможная в Европе абсолютная власть самодержавия. Дикость бесправия, бескультурия и нищеты низов при этом сочеталась с высокой культурой интеллигенции, сначала аристократической, к которой установившийся термин «интеллигенция» приложим лишь с оговорками, а с середины XIX в. – и разночинной.

Это сочетание почти средневековой отсталости одной части общества с высокой духовностью другой, все более завоевывавшей положение одного из лидеров мировой культуры, привело к разделению населения страны на две совершенно несходные части во многих отношениях.

Такая поляризация неизбежно высекала искры либерального и даже революционного протеста. К концу XIX в. уже бушевало пламя. Движущей силой этого протеста было именно чувство вины перед народом, нередко приводившее к революционному экстремизму.

Поляризация общества порождала взаимонепонимание интеллигенции и низов, так ярко отраженное в литературе («Три года в деревне» Гарина, «Плоды просвещения» Толстого, «Новая дача» Чехова и т. д.). Народ не понимал, а нередко и презирал интеллигенцию за то, что она делала; интеллигент оставался для него «барином», попытки интеллигента помочь ему встречал с недоверием, иногда даже враждебным. Именно это недоверие и отчуждение привели после революции к приниженному, угнетенному положению интеллигенции, которая стала общественным слоем «второго сорта».

Усадебный быт образованного русского аристократа первой половины XIX в. был обычно с детства связан с бытом народа (прежде всего дворовых). Мыслящий, духовно развитый человек не мог не понимать кричащей бесчеловечности крепостного рабства, его нелепости в период развития лучших сторон западной цивилизации – все более укрепляющейся демократии и гражданского правосознания. Но болезненного чувства вины перед народом сначала не возникало. Характерно, что мы не ощущаем его даже у сверхчуткого Пушкина с его воспеванием свободы вообще, с трезвым пониманием того, что возможно, а что еще невозможно в России его времени. Он понимал, что раб благословляет судьбу, если помещик заменяет барщину оброком, но у него не чувствуется страдания за этого раба, которое было у появившихся вскоре Некрасова и Льва Толстого, у Достоевского и Софьи Перовской.

Но, начиная с середины XIX в., когда стал разрастаться круг разночинной интеллигенции, резко усилилось понимание уродливости и несправедливости российской жизни.

На Западе общество веками привыкало к сосуществованию бедности и богатства при воспитанном гражданском самосознании и правах личности (вспомним мельницу в Потсдаме, которую не смог отсудить у ее владельца сам Фридрих Великий), при существовании обширного среднего класса. Соответственно, разрыв в культурном и духовном уровне между двумя полюсами общества был меньше. У нас же только резкий переход к западному образцу в эпоху великих реформ в 60-80-х годах XIX в. открыл прекрасные перспективы. Однако реализовывались они прежде всего в пользу богатых, отчасти в пользу средних классов и «выбившихся в люди» бывших крепостных и т. д. Другими словами, разрыв между двумя полюсами общества при этом не смягчался существенно.

Как мог воспринимать эти преобразования интеллигент, конечно, понимавший их грандиозное значение? Здесь можно различить три основных пути, три психологические и общественные позиции.

Были те, кого называли славянофилами. Боль за судьбу низов общества находила у них выход в надежде на то, что у России благодаря общинному укладу в деревне и православию есть особый путь. При дальнейшем развитии, в конце XIX в., эта славянофильская позиция все больше приобретала религиозно-философскую направленность и выход виделся в моральном (религиозном) совершенствовании личности и общества. Это движение представляли многие выдающиеся писатели и религиозно настроенные философы.

Большая часть интеллигенции, однако, не разделяла надежды на этот путь развития России. Она с энтузиазмом приняла реформы Александра II и видела свою задачу в том, чтобы догнать Запад, влиться в общий процесс мирового развития. А для этого, полагали эти люди, нужно строить, лечить, учить, внедрять земское самоуправление, культуру труда и гражданское правосознание, т. е. по существу нужно совершить культурную революцию. Эта деятельность приносила прекрасные результаты, но задача была так грандиозна, а отсталость масс столь велика, что времени, отпущенного историей на ее реализацию, не хватило – началась первая мировая война, хотя все же полвека до ее начала были использованы с огромным успехом и в значительной мере изменили лицо России.

Появились талантливые предприниматели, блестящие адвокаты, славящиеся во всем мире инженеры. Здесь уместно напомнить то, что уже говорилось в очерке «Тамм в жизни»: основу составляла трудовая среднеобеспеченная интеллигенция. Именно этот слой как-то естественно сам выработал неписаный моральный кодекс, определявший понятие порядочности поведения. Игорь Евгеньевич был лишь одним из тех, кто усвоил этот кодекс с особой законченностью. Чувство вины перед народом, боль за народ сочетались с таким кодексом естественно.

Самым значительным представителем этой интеллигенции был Чехов, лучше многих понимавший, что к «небу в алмазах» нет другого пути, кроме долгого, мучительного, заполненного тяжелым трудом, но неизбежного. Именно чеховская мораль, чеховское горькое осознание отчужденности от народа, боль за его судьбу отражали мировоззрение этих людей.

Однако далеко не все мирились с такой позицией. Из этой же трудовой интеллигенции со всеми ее достоинствами сформировался третий слой – интеллигентов нетерпеливых и революционно настроенных. Не случайно Юрий Трифонов назвал свой роман о народовольцах «Нетерпение». По существу ими двигала идея немедленного уравнительного передела общества со скорым переходом к социализму или чему-либо ему близкому. Великие реформы Александра II не удовлетворили нетерпеливых.

А новая власть на рубеже XX в. ответила народу, искавшему у нее заступничества, нелепой, ненужной ему, позорной японской войной, «кровавым воскресеньем» и бездарно руководимой русско-германской войной.

За это непонимание нужд народа и страны и нежелание идти дальше по пути реформ ультраконсервативное самодержавие поплатилось не только жизнью слабого царя, но гибелью самой монархии, а страна оказалась перед лицом жестокой революции и кровавой гражданской войны.

Каким сильным должно было быть «нетерпение», чувство вины перед народом у графини Софьи Перовской, у инженера Кибальчича, их сподвижников и более поздних революционеров, у всего революционно настроенного крыла интеллигенции, если их основным принципом было: «моя жизнь принадлежит народу, революции», и это не было пустой фразой – они с готовностью отдавали революции свои жизни.

Предчувствию и страстному желанию революции, которая должна установить справедливость, не могло помешать даже понимание того, что без предварительной «культурной революции» это будет, как писал Валерий Брюсов, пришествием гуннов:

 
А мы, мудрецы и поэты,
Хранители тайны и веры,
Унесем зажженные светы
В катакомбы, пустыни, пещеры.
...................
Бесследно все сгинет, быть может,
Что ведомо было одним нам,
Но вас, кто меня уничтожит,
Встречаю приветственным гимном…
 

Александр Блок с той же болью за народ и с тем же ожиданием трагической революции писал в начале 10-х годов:

 
Да, так диктует вдохновенье:
Моя свободная мечта
Все льнет туда, где униженье,
Где грязь, и мрак и нищета.
Туда, туда, смиренней, ниже, —
Оттуда зримей мир иной…
...................
На непроглядный ужас жизни
Открой скорей, открой глаза,
Пока великая гроза
Все не смела в твоей отчизне, —
Дай гневу правому созреть,
Приготовляй к работе руки…
Не можешь – дай тоске и скуке
В тебе копиться и гореть.
 

Но даже революционно настроенная интеллигенция недооценила то, что могут совершить массы, люди низов, прошедшие через огонь страшной трехлетней «германской» войны. Эта война научила их, какое это простое дело – убийство, когда уничтожение миллионов одних людей другими миллионами стало восприниматься как нечто нормальное, когда обесценилась жизнь-«копейка», слово «убить» перестало обозначать нечто чудовищное и значительное, заменилось простецкими «шлепнуть», «пустить в расход», «к стенке» и стало повседневным, рядовым понятием.[40]40
  Горькое сознание этого перелома проявилось и в мрачном шуточном рассказе: юношу из мирной семьи мобилизовали, надели шинель и посадили в окопы. Когда начался артиллерийский обстрел, он выскочил на бруствер и закричал: «Сумасшедшие, что вы делаете! Здесь же люди сидят!»


[Закрыть]

Будущее страны определилось тем, что в революции победило самое крайнее крыло нетерпеливых – большевики и левые эсеры. Очень важно, что они сами были к тому же нравственно искалечены тяжелой атмосферой подполья с его неизбежной взаимной подозрительностью, провокациями, с неизбежно возникающей убежденностью в допустимости любых методов действия для достижения великой цели. Так выросли «бесы» Достоевского. Но они сумели (и в этом им с огромной эффективностью помогла уже упомянутая трехлетняя война) увлечь за собой массы народа.

Игорь Евгеньевич в юности был меньшевиком, т. е. тоже принадлежал к «нетерпеливым», но не к «бесам». Все же он не смог после революции оставаться на этой позиции, хотя влияние идей молодости сказывалось на нем в течение всей жизни.

* * *

Игорь Евгеньевич родился почти за год до Ходынки, когда во время коронации Николая II погибло около 1400 человек и еще 1300 получили тяжелые увечья, а царь не только не заказал молебен, но вечером отправился на бал к французскому послу. Слово «Ходынка» стало нарицательным.

Тамму было 9 лет, когда шла японская война (и он не мог не слышать постоянные разговоры, осуждающие тех, кто ее затеял), когда с согласия царя в «кровавое воскресенье» расстреляли шествие к нему рабочих с хоругвями и его портретами в руках. И царь снова даже не заказал молебен. В 10 лет Игорь Евгеньевич узнал о восстании в Москве, всеобщей забастовке и появившейся конституции. Несколько лет затем крестьяне жгли помещичьи усадьбы, за что их расстреливали (вспомним рисунок, казалось бы, далекого от политики В. А. Серова), вешали в таком количества, что петлю на виселице называли столыпинским галстуком, и т. д. Об этих событиях шли возмущенные разговоры во всех интеллигентных семьях и вообще по всей России.

Родители Игоря Евгеньевича отнюдь не были революционно настроены. Это была трудовая интеллигентная семья, но, зная страстный характер Игоря Евгеньевича, можно ли удивляться тому, что уже в гимназические годы определилась его политическая позиция? Конечно, революционная. Он уже тогда начитался социалистической литературы и считал себя убежденным марксистом, был связан с социал-демократической средой. Бывал на занятиях марксистского рабочего кружка.

«Политика», как Игорь Евгеньевич называл свою желанную будущую деятельность, уже покорила его. Однако со стороны его родителей, настроенных более умеренно и испытывавших понятные опасения за жизнь темпераментного сына, он встречал резкое противодействие. Был достигнут компромисс. Как уже говорилось, он после окончания гимназии на один год поедет учиться за границу под честное слово, что не будет участвовать в подпольной работе. Выбрали Эдинбургский университет. В августе 1913 г. он уехал. О его годичном пребывании там мы многое узнаем из сохранившихся писем его к будущей жене Наталии Васильевне Шуйской.

Игорь Евгеньевич был прекрасно подготовлен. А потому у него оставалось много времени для удовлетворения других интересов. Он подрабатывал на жизнь, преподавая русский язык на курсах иностранных языков (пока не потребовал повышения неприлично низкой платы и после отказа уволился. Стал изучать «Капитал» Маркса, «возненавидев капиталистический строй», как он шутливо писал в одном из писем). С головой окунулся в новую жизнь. Поглощал разнообразные впечатления с характерным для него жадным интересом к жизни.

В первые же дни перезнакомился с «дюжиной студентов». Уже в сентябре он сообщает: «Я принимаю живейшее участие в политической жизни страны… Вчера голосовал [за] резолюцию, выражающую строжайшее порицание английскому правительству». «Поступил членом в студенческий социалистический кружок (дома этого знать не должны)… вся деятельность кружка в докладах и дебатах». «Только что возвратился с собрания Фабианского общества (социалистического, членом которого состою)». Тамм описывает ужасы существования детей в трущобах, при виде которых он «остолбенел».

Рождественские каникулы использовал для поездки в Лондон. Начитался запретной на родине русской литературы, общался с русскими эмигрантами-социалистами и т. д. Он писал: «Как глупо, что я учусь “на инженера”. И стремление у меня к чистой науке, и практического работника из меня не выйдет, и, главное, служить инженером никогда не буду. Эх, как меня огорчает мое честное слово… Говорят, что нужно пожертвовать этим для родителей… но никому нельзя жертвовать тем, что является смыслом жизни». Затем: «Очень хорошо провел вчерашний вечер. Повел меня знакомый армянин в Международный клуб. В нем представлены 26 национальностей и стран. Прослушал реферат о Новой Зеландии, но самое интересное – разговоры и встречи».

Так, по мере узнавания жизни формировался внутренний мир Тамма. Вот плоды его юношеского глубокомыслия: «…как приятно напасть на книгу, в которой находишь свои мысли, только полнее и связнее… Я как раз такую читал – вересаевская “Живая жизнь”… Вот вперемешку мысли мои и его. Самая большая ошибка на свете это то, что люди превознесли, преувеличили мысль. Она сделала очень, очень много – и подумали люди, что она все может, может даже найти смысл жизни. Только подумать – мысль, которая по самой сущности своей может только познавать внешнее, находить связь между явлениями, а не их сущность (видимо, начитался Канта. – Е. Ф.), которая всюду вносит механическую точку зрения – и ей найти смысл жизни!.. Но ведь его нет совсем там, где его ищут. Сознание только небольшая часть человеческого существа, только пленка на его поверхности. Все главное, все значащее (даже сама жизнь там зарождается) творится в необъятной сфере бессознательного, там, где заложено чувство, где заложены всемогущие человеческие инстинкты. И в них смысл. Оправдание, смысл жизни – в самой жизни. Могучий инстинкт жизни – вот ее смысл. Ощущать, что живешь, что ты двигаешься, чувствуешь, думаешь, что ты “нечто” – вот смысл. В переживаниях радости, страдания, любви, ненависти, в наслаждениях физических, умственных – вот смысл» и т. д. И заключает: «Галиматья? А в самом деле очень интересная вещь, ей Богу, только выразить ее не могу».

Таковы мысли «философа в осьмнадцать лет» – человека, напряженно думающего о себе, о мире, о человечестве, о Боге: формируется жесткая атеистическая позиция, которая с той же силой сохранялась всю жизнь.

Восторги по поводу книги В. В. Вересаева – врача, писателя, литературоведа, типичного интеллигента чеховского склада, в центре сочинений которого – сама интеллигенция, народ и их взаимоотношения, – естественны. Это свидетельство принадлежности к тому же «сословию» и самого Игоря Евгеньевича.

В начале лета 1914 г. Игорь Евгеньевич вернулся домой и поступил на физико-математический факультет Московского университета.

* * *

И почти сразу грянула страшная первая мировая война, перевернувшая и изменившая судьбу России и жизнь всего мира.

Студентов в течение первых двух лет не призывали на военную службу. Но убеждения и сам характер И. Е. Тамма не позволяли ему оставаться в стороне. По-видимому, очень скоро он занял резко антивоенную позицию. Многие умные люди даже из монархического лагеря понимали, что война не нужна России. Еще в феврале 1914 г. бывший министр внутренних дел, член Государственного совета П. Н. Дурново в подробном письме убеждал царя в ненужности и даже вредности для России завоевания новых территорий. Он предупреждал, что в любом случае – в результате победы или поражения – на Россию обрушится смута небывалого масштаба. По существу он поразительно точно предвидел многое из того, что произошло через 3 года. В частности, он писал, что простому народу не нужна политическая революция. Ему нужна земля и обеспечивающая работа на фабрике, что в случае революции народ обратит свою ярость прежде всего на тех самых либералов и демократов, которые зовут его к революции.

Однако революция, которой пугал Дурново и которая так именно и осуществилась, была как раз тем, чего хотели и Тамм, и вся «нетерпеливая» интеллигенция.[41]41
   Конечно, вопрос о возможности для России воздержаться от участия в войне не так прост. Вспомним, что только благодаря России, пожертвовавшей в августе 1914 г. армией генерала Самсонова, брошенной в наступление раньше, чем она была как следует подготовлена к этому (раньше, чем по заранее разработанному стратегическому плану), Германия была вынуждена перебросить на русский фронт часть войск, наступавших на Париж. Благодаря этому Париж, Франция и, следовательно, «второй фронт» в Западной Европе были спасены от разгрома. Быть может, не случись этого, останься Россия в стороне, Германия, покончив с противником на Западе, напала бы затем на одинокую Россию, – как все это и произошло во Второй мировой войне. Хотя «если бы» в вопросах истории – не аргумент, все же история войн Германии достаточно ясно показала, что война на два фронта для нее невозможна, а на единственном фронте она побеждает (это следует не только из поражений в двух войнах XX в., но и из побед XIX в. (сначала Австрия, затем Франция – обе побеждены).


[Закрыть]

Все изменилось, когда свершилась февральская революция. И. Е. Тамм с головой окунулся в политическую деятельность. Он выступал на многочисленных антивоенных митингах и как оратор имел успех. Печатал и распространял антивоенную литературу. Наконец, был избран делегатом от Елизаветграда на 1-й Всероссийский съезд советов рабочих и солдатских депутатов в Петрограде. Он принадлежал к фракции меньшевиков-интернационалистов и настойчиво продолжал антивоенную борьбу. Когда на знаменитом заседании 19 июня (2 июля) было объявлено о начале нового наступления на фронте и была предложена (и принята) резолюция, одобряющая его, Тамм оказался единственным не-большевиком, голосовавшим против этой резолюции.

Но его партийная принадлежность не была вполне определенной. В более раннем письме он писал: «Как тебе нравится грязный провокаторский поход на нас (большевиков) либеральной печати?.. Студенчество же… превзошло все мои ожидания. Только и слышишь: “провокаторы, немецкие шпионы, враги отечества, жиды”».

С одной стороны, ведя политическую работу на Пресне, он вопреки запрету руководства партии (неясно какой, видимо, меньшевистской) старается создать объединенную социал-демократическую организацию (меньшевиков и большевиков), а с другой, описывая свои впечатления от Съезда советов, подытоживает: «Все линии и очертания воззрений политических стали гораздо отчетливее и яснее. Правда, изменений во взглядах не произошло у меня – только укрепился. В одном только отношении изменился – воочию дважды убедился, что большевизм в массе существует только к[а]к[42]42
   В подлинниках встречается обычно «кк» вместо «как» и «тк» вместо «так».


[Закрыть]
демагогический анархизм и разнузданность. Конечно, это не относится к его вождям, которые просто ослепленные фанатики, ослепленные той истиной, действительно большой истиной, которую они защищают, но которая мешает им видеть, что бы то ни было помимо ее».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю