355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Фейнберг » Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания » Текст книги (страница 14)
Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:42

Текст книги "Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания"


Автор книги: Евгений Фейнберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)

Арест и высылка в Горький

Переломный день 22 января 1980 г. вызвал у нас в Отделе шок. Дело не только во всеобщем страхе, охватывавшем тогда всех и не миновавшем, конечно, и нас. Мы все слишком привыкли за 12 лет к тому, что несмотря на травлю в масс-медиа, сам А. Д. неприкасаем, что, как я давно ему говорил, бить будут по его окружению, «по тем, кто ему дорог», но не по нему самому.

Стало ясно: раз власти все же пошли в конце концов на такую чрезвычайную меру, которая вызовет возмущение и протест всей мировой общественности, то они не ограничатся полумерами и в дальнейшем.

Конечно, в мало-мальски демократической стране нужно было бы прежде всего выразить коллективный протест. Но у нас власти во все времена особенно опасались именно таких «коллективок» и яростно их преследовали. Как раз в 60-е и 70-е годы, в процессе ликвидации остатков хрущевской «оттепели», это повело к жестоким преследованиям «подписантов». Ярким примером, довольно точно соответствовавшим нашему случаю (разве только несравнимо более «мягким»), был погром, учиненный в 1968–1969 гг. в математической среде, когда 99 математиков из МГУ и других учреждений выступили с довольно мирным письмом в адрес Министерства здравоохранения, настаивая на освобождении насильственно помещенного в психиатрическую больницу практически здорового математика-правозащитника А. С. Есенина-Вольпина. Результатом было увольнение с работы ряда ученых, подписавших письмо. Профессор Педагогического института им. Ленина, известный математик Исаак Моисеевич Яглом, к тому времени уже автор многих чрезвычайно популярных учебных и образовательных книг по математике, был уволен, его допустили к преподаванию только в районном центре Орехово-Зуево. Талантливый профессор МГУ Сергей Васильевич Фомин в результате преследований получил тяжелый инфаркт (и это не единственный случай), вероятно, послуживший через несколько лет причиной его преждевременной смерти.

Подобных судеб было немало. Но главное – это то, что последовало специальное постановление ЦК на этот счет, был фактически разгромлен прекрасный механико-математический факультет МГУ, где работало много звезд нашей математики, определявших царившую там атмосферу свободного творчества, непредвзятости и объективности во взаимоотношениях. Было сменено его руководство, и из оазиса науки он превратился в цитадель реакционной ортодоксальности; аналогичным образом была разгромлена кафедра академика П. С. Новикова в Педагогическом институте. Подобные меры были приняты и в редакциях математических журналов и издательств.

Нетрудно представить себе, к чему привел бы коллективный протест в гораздо более остром политическом случае – против ссылки Сахарова. Здесь не нужно было что-либо предполагать или теоретизировать. Прецедент был налицо. Я напоминаю об этом потому, что сам А. Д., с его безоглядной приверженностью идеалам демократии, считал коллективные протесты очень желательными и сам принимал участие в подобных акциях (приводивших лишь к новым репрессиям). При этом он полагал, что докторская степень является в таких случаях достаточной защитой (см. воспоминания В. И. Ритуса в [1]). Это мнение, как видим, «противоречило опыту». Недаром умнейший П. Л. Капица, вступавшийся не раз за репрессированных (спасший, в частности, В. А. Фока, а потом Л. Д. Ландау, что было почти чудом), добивался своей цели полными чувства собственного достоинства, подчас очень резкими личными письмами Сталину и Молотову, но державшимися, однако, в строжайшем секрете. О них все узнали только после его смерти. Но для этого потребовался его огромный авторитет.

Как и следовало ожидать, сразу начались попытки уволить Сахарова из ФИАНа. Директор оказался (или сказался?) больным, но, очевидно, ему кто-то уже звонил «сверху», и дирекция изыскивала формулировку причины увольнения. Приводился довод, что Сахаров уже не живет в Москве, но для некоторых членов дирекции он был неубедителен (академику нельзя предъявлять такого условия). Попытки узнать в президиуме Академии наук, на чье решение, на какой специальный документ нужно ссылаться, остались безрезультатными. По-видимому, настойчивые требования увольнения были порождены ужасом, который вызывало одно имя Сахарова. Никакого определенного документа, видимо, не было. Пытались возложить решение на сам Теоретический отдел, но руководство Отдела отказалось. Тогда заместитель директора, ведавший нашим Отделом, С. И. Никольский позвонил в Отдел науки ЦК. После неопределенных слов типа «сами понимаете» ему, наконец, сказали: «Действуйте по закону». Это было истолковано в благоприятном смысле – можно не увольнять. Все было оставлено по-старому, но в очень неясном и тревожном положении, «в подвешенном состоянии».

Так не могло долго продолжаться. Мы, «старшие» в Отделе, выработали определенную программу из трех пунктов: 1) Сахаров остается официальным сотрудником Отдела; 2) ему, как крупнейшему ученому, оказывается все возможное содействие для продолжения научной работы; 3) в рамках этого содействия к нему регулярно будут ездить сотрудники Отдела для обсуждения научных вопросов и взаимных консультаций, причем эти поездки не будут рассматриваться как «пачкающие» этих сотрудников в политическом отношении. Конечно, в третьем пункте легко просматривался и очевидный подтекст – желание хоть немного смягчить изоляцию, оторванность А. Д. от близких ему друзей и коллег.

С этой конструктивной программой В. Л. Гинзбург как глава Отдела отправился в Отдел науки ЦК и сумел убедить беседовавшего с ним сотрудника в разумности наших предложений. Тот обещал передать их «выше». Но еще два месяца никакого ответа мы не получали. Только 9 апреля, в переговорах В. Л. Гинзбурга с А. П. Александровым и в распоряжении президента, направленном в ФИАН, вопрос был решен именно в рамках этой программы (см. подробнее у И. М. Дремина «Горьковская папка» [1]). В принятии этого решения, возможно, сыграла роль и параллельно протекавшая наша «пропагандистская» деятельность.

Необходимо было разоблачить широко распространившуюся ложь о том, что Сахаров перестал быть ученым, что он «в последнее время отошел от научной работы» (как писалось в Большой Советской Энциклопедии и в повторявшихся изданиях Краткого энциклопедического словаря) и ничего из себя как ученый уже не представляет. (Эта версия еще долго оставалась жива. В декабре 1990 г. одна солидная газета, отмечавшая годовщину со дня смерти Сахарова публикацией отрывка из его нобелевской речи, пожелала сопроводить этот текст дополнительным материалом и попросила меня ответить на два вопроса. Первый из них был: «Когда именно Сахаров прекратил свою научную деятельность?» Мой ответ, что этого никогда не было, вызвал удивленное замечание: «Но ведь широко распространено мнение, что он перешел к общественно-политической деятельности потому, что иссяк как ученый!» Поистине: «Клевещите, клевещите – что-нибудь да останется». И осталось даже когда, казалось бы, все о нем всем стало известно. Легко представить себе, что же было тогда…)

Конечно, опровержением этой нелепости мог служить уже тот факт, что когда Сахарова задержали 22 января 1980 г., машинистка Отдела переписывала оставленные им рукописи трех новых работ. С этим, кстати, связан смешной эпизод. 22 января я был в санатории. В первый же день моего вскоре последовавшего возвращения в ФИАН мне передали строгий запрос сверху, почему, когда А. Д. вывозили на самолете в Горький и он был чем-то обеспокоен, Елена Георгиевна его успокаивала: «Ничего, Евгений Львович все сделает». Кто такой Евгений Львович, и что он должен сделать? Ясно было, что А. Д. беспокоился о судьбе этих статей. Но не такой в Отделе народ, чтобы не понять этого и без меня. Статьи были должным образом оформлены, С. И. Никольский не побоялся направить их в печать, в наш центральный «Журнал экспериментальной и теоретической физики» (ЖЭТФ), а там главным редактором был П. Л. Капица, его первым заместителем, реально ведшим всю текущую работу, Е. М. Лифшиц, и все пошло гладко. В ближайших летних номерах статьи были опубликованы, и «страшное имя» появилось на страницах печатного органа. Важно было, конечно, и то, что Главлит не наложил запрета, – к тому времени было, видимо, уже принято решение не мешать Сахарову в научной работе.

Но этого было мало. Я засел за составление «Справки» – аннотированного списка работ А. Д. за тот период, когда он вновь стал нашим сотрудником (сначала, в 1966–1969 гг., неофициальным). С помощью Д. А. Киржница и А. Д. Линде «Справка» была составлена (см. статью И. М. Дремина «Горьковская папка» [1]). Это потребовало хлопот по собиранию оттисков статей А. Д., сохранившихся кое у кого из нас. Из-за привычной нашей безалаберности, из-за упоминавшегося уже чрезмерного доверия к словам Пастернака «не надо заводить архива…» в этой «Справке» все же оказались пропущенными две статьи, в том числе одна очень важная и обширная статья 1975 г. (опубликованная только по-русски), в которой Сахаров развивал свою идею (высказанную за 17 лет до того), получившую на Западе название «индуцированная гравитация». Ее в особенности развивал известный американский теоретик С. Адлер (в один из годов горьковской ссылки он приехал к нам в Отдел на две недели и привез свой большой доклад на эту тему. Когда мы показали ему статью А. Д. (к тому времени мы о ней вспомнили), он был поражен, – в ней было сделано многое из того, что потом независимо повторили другие теоретики за рубежом).

В «Справке» числилось 13 работ (за 14 лет), в том числе такие, которые содержали важнейшие, кардинально новые идеи: объяснение барионной асимметрии мира и предсказание распада протона, упомянутая уже индуцированная гравитация, теория «многолистной Вселенной» (по существу, рассмотрение непротиворечивой модели Вселенной до начала процесса ее расширения, который происходит в течение последних 10-15 миллиардов лет) и многое другое.

«Справка» была отпечатана на машинке в количестве около 20 экземпляров, и кое-кто из старшего поколения стал развозить ее влиятельным ученым – президенту и некоторым вице-президентам Академии, П. Л. Капице и др. Вероятно, и В. Л. Гинзбург, когда поехал в ЦК, уже мог ее вручить (точно никто из нас этого не помнит, но по датам получается, что это было возможно).

В процессе моего разговора с одним вице-президентом, проходившего в тоне понимания и сочувствия, он сказал неожиданно для меня: «Ведь дело не только в его протесте против афганских событий. Хуже то, что он с женой был у американского посла и долго с ним беседовал, а ведь он носитель государственно важных секретов». – «Этого не может быть!» – воскликнул я и рассказал свой старый разговор с А. Д., о котором я писал выше (когда он сказал: «За мной обязательно должна быть слежка. Ведь должна быть уверенность, что я не пошел в американское посольство», – но то было почти 12 лет назад). «Да-да, были», – сокрушенно повторил мой собеседник. При первой же встрече с Еленой Георгиевной я спросил ее об этом. Она подтвердила: «Ходили. А что в этом особенного?»

Мне до сих пор неясно, не было ли это ошибкой Андрея Дмитриевича. Конечно, если их беседа шла о погоде или даже о правах человека, в этом, действительно, не было ничего особенного. Но если разговор зашел, скажем, о разоружении или международных отношениях, легко могло проскользнуть что-нибудь лишь на первый взгляд несущественное. Один мой умный знакомый, много лет работавший с А. Д. на объекте, любивший его и пользовавшийся его уважением (для слишком догадливых читателей оговорю – это был не Ю. Б. Харитон), сказал мне: «Вы же понимаете, что соответствующие американские специалисты будут «рассматривать в лупу» магнитофонную запись этой беседы».

Между тем я все еще несколько сомневался в правильности нашего подхода и решил посоветоваться с одним физиком (не из нашего Отдела). Он повез меня на Ленинские горы, и там, гуляя, я изложил ему наш план. Он подумал и сказал: «Вы неизбежно должны будете контактировать с «органами», втянетесь в этот контакт и постепенно, незаметно для себя, превратитесь в их агентов, запутаетесь». Он был прав, что такая опасность была, мы это понимали сами и впоследствии все время помнили о ней. Но мы не могли оставить А. Д. одного и вопреки совету решились пойти на осуществление нашего плана. С гордостью за Отдел могу сказать, что это оказалось оправданным. Конечно, мы вынуждены были принимать ограничения, которые время от времени накладывали «органы», но ничего похожего на то, чтобы стать «агентами», не было.

Как видно из того, что рассказывает в своей статье В. Л. Гинзбург [1], в первое время такие опасения были и у самого А. Д., он, например, протестовал против того, что к нему ездят «по указанию КГБ и только отобранные им люди». Из описанного ясно, что ни о каком «указании» не могло быть и речи, это была наша инициатива, как только что объяснено, далеко не безопасная для нас в моральном отношении. Но эти опасности были преодолены благодаря нашему – старших в Отделе – взаимопониманию, полному взаимному доверию, тщательному обсуждению каждого шага. Как известно, в Горький за все время ездило 17 сотрудников Отдела (большинство много раз – до 6). Мы заявляли дирекции, кого и когда хотим послать в очередную поездку, затем «за сценой» происходило какое-то согласование, и нам, за исключением одного случая с В. Я. Файнбергом (я о нем еще расскажу), давали согласие, либо же предлагали отложить поездку по причинам, иногда понятным нам (во время голодовок А. Д. и сразу после них), иногда совершенно непонятным (например, в дни, близкие к 7 ноября или что-нибудь еще в этом роде). Конечно, были случаи, когда наши действия соответствовали целям КГБ (например, когда я страстно отговаривал А. Д. от намерения голодать, и это можно было делать в обычных письмах, разумеется, подвергавшихся перлюстрации; см. ниже). Но с этим нельзя было считаться.

С разрешением на первую поездку дело все время тянулось. Оно было внезапно получено, несомненно, потому, что через два дня ожидался приезд в Москву Президента Нью-Йоркской Академии наук Дж. Лейбовица, и ему нужно было сказать, что Сахарову «не так плохо». Директор ФИАНа Н. Г. Басов, улыбаясь, сказал мне: «Вам нужно сегодня же ехать к А. Д.». Но я не мог – был как раз назначен мой научный доклад на заседании президиума Академии наук. «Ну, тогда должен ехать В. Л. Гинзбург». И Виталий Лазаревич поехал [1]. Итак, вопрос был решен. Встреча их была очень радостной для обоих.

Поездки в Горький

Я не буду подробно описывать поездки в Горький. Об этом много пишут другие. Расскажу лишь о некоторых эпизодах, по-моему, представляющих интерес.

Когда я в июне 1980 г. приехал впервые к Андрею Дмитриевичу, я думал, что он угнетен, и, чтобы приободрить его, процитировал двустишие, если не ошибаюсь, Кайсына Кулиева: «Терпение – оружие героя, Коль выбито из рук оружие другое». А. Д. возмутился: «Какое терпение?! Борьба продолжается!» Это отнюдь не был только тот «социальный философ», каким он был в 1968 г., когда впервые выступил на общественно-политической арене. Тогда же он прочитал мне свое известное теперь в разных вариантах ироническое четверостишие:

 
На лике каменном державы,
В сиянии всесветной славы
Вперед идущей без запинки
Есть незаметные Щербинки.
 

(Щербинкой называется район Горького, в котором его поселили.) Он был спокоен и бодр, физически еще вполне неплох. Голодовки были еще впереди. Я приехал вместе с нашим сотрудником более молодого поколения, О. К. Калашниковым. Вообще, мы, не обсудив этого специально, решили ездить по двое. Я думаю, здесь было ставшее уже автоматическим понимание того, что «органы» не допустят поездки в одиночку. Ведь по расчетливой психологии «наблюдающих» всегда должен присутствовать третий, способный донести, если в общении с Сахаровым будет допущено что-либо неподобающее. То, что у сотрудников Отдела может быть иная психологическая установка, вероятно, казалось невозможным. Но можно было и не беспокоиться. Ничего противозаконного не происходило.

Однако во время одной из поездок случилось чрезвычайное происшествие. В. Я. Файнберг по приезде в Москву подвергся разносу за неправильное поведение (он об этом рассказывает в своих воспоминаниях [1]). Дело в том, что, прекрасно понимая, как тщательно прослушивается все происходящее в горьковской квартире, мы все же вели и чувствовали себя свободно. То немногое, что мы хотели сказать интимно, писали на бумаге, прикрывая ее рукой от возможного объектива скрытой камеры (мы не утруждали себя поисками ее; возможно, ее и не было).

Но однажды, как я догадываюсь, В. Я. чрезмерно распустился, обсуждал политику и т. п. Это было бы еще ничего. Но А. Д. решил продемонстрировать ему, как работает установленная для него «персональная» глушилка, забивавшая нежелательные зарубежные радиоголоса в радиусе 60-90 м от его квартиры. Он включил транзисторный приемник, и все услышали первую фразу русской передачи Би-Би-Си. После этого из приемника понеслось могучее «ж-ж-ж…» – глушилка заработала. Раздался взрыв хохота (весь эпизод, кстати говоря, показывает, что прослушивание велось не только путем записи на ленту с последующим анализом, а, кроме того, осуществлялось непрерывно, как говорят, «в реальном времени»). Я думаю, что такое поведение В. Я. (а может быть, и другие подобные эпизоды) очень обидели «охрану», выполнявшую то, что ей было приказано. Это была ее служба, насмешки над которой воспринимались, конечно, с обидой. В результате в Москву пошел какой-то очень порочащий В. Я. рапорт.

Сложилось неприятное положение, судьба поездок была поставлена под угрозу. Тогда я вызвался поехать, чтобы исправить положение. Приехав (вместе с O.K. Калашниковым), после первых радостных приветствий я сказал примерно следующее: «Андрей Дмитриевич, мне нужно сказать вам нечто серьезное, деловое. Мы должны учесть, что наши приезды имеют вполне определенную цель – взаимные научные консультации. Для нас они очень нужны и приятны, я надеюсь, для вас тоже. Но они могут продолжаться, только если именно эта их цель будет осуществляться, а не что-либо постороннее. Согласны ли вы с этим?»

Андрей Дмитриевич во время этого нравоучения сидел в кресле, я – напротив него на стуле. Я говорил четко и достаточно громко для того, чтобы все было правильно записано подслушивающим устройством. А. Д. все, конечно, понял и сидел, тихо улыбаясь. Я не мог себе позволить улыбнуться, это отразилось бы в моем голосе. Но он достаточно хорошо знал меня и, конечно, ответил что-то одобрительное. Вопрос был исчерпан. (В. Я. Файнберг после этого ездил еще не раз. Однако КГБ сообщил об этом эпизоде в Московский горком партии и Академию наук, в результате чего В. Я. Файнберга до 1988 г. не пускали за границу.) Возможно, что я после «нравоучения» (или до?) написал А. Д. на бумажке, что возникли неприятности после поездки В. Я. Файнберга, но я не помню точно, было ли это.

Не могу забыть также мой последний приезд вместе с Е. С. Фрадкиным в декабре 1985 г. Это было после третьей голодовки, когда Елена Георгиевна уже уехала в США, где ей должны были сделать операцию на сердце. Андрей Дмитриевич открыл нам входную дверь и, проговорив: «У меня грипп, поцелуи отменяются, наденьте марлевые маски – они приготовлены для вас в столовой», лег в постель в спальне. Он был очень худ («Восстановил 8 кг – половину потерянного веса», – сказал он; напольные весы стояли около кровати) и плохо выглядел. Я пощупал потом у него пульс – было много экстрасистол (если правильно помню, десять и более в минуту). Грипп был не тяжелый, но он не разрешал нам часто подходить к нему. Позавтракав на кухне и разложив привезенные продукты, мы вернулись в спальню, и Е. С. Фрадкин начал рассказывать о своей последней очень важной работе по теории струн – сложнейшему и самому «модному» разделу теории частиц и полей. Доски на стене не было, подходить к Андрею Дмитриевичу, чтобы показать какую-нибудь формулу, разрешалось в редчайших случаях. Е. С. монотонно расхаживал вдоль комнаты туда и обратно, а А. Д. воспринимал все «с голоса», вставляя вопросы и замечания, обсуждая отдельные пункты.

Я был поражен силой его ума. Эти проблемы очень интересовали его в то время, и он слушал и слушал. Это длилось 4 часа! Наконец, Андрей Дмитриевич сказал: «Хватит, давайте обедать, а потом отдохнем. Подогрейте мне творог. Тефлоновая сковородка висит на стене в кухне, творог в холодильнике». (Как известно, он любил все есть только в подогретом виде.) Отдохнув (пока Андрей Дмитриевич и я спали, Фрадкин сходил в недалеко расположенный Институт химии и, как полагалось, отметил наши командировки), мы снова вернулись к науке. Я стал рассказывать по своей тематике, но очень скоро увидел, что его это не интересует. Он был увлечен струнами, и снова – почти на 3 часа – началась лекция-беседа Ефима Самойловича. И опять без написания формул. Потом пришло время уезжать. Перед самым отъездом был еще один важный эпизод, о котором я расскажу в другом месте. Когда мы возвращались, Е. С. сказал, что он тоже поражен пониманием сложнейшей науки, которое проявил Сахаров. Незадолго перед тем Е. С. был за границей на конференции и рассказывал то же самое специалистам в этой области. Они понимали все гораздо хуже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю